355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Ветохин » Склонен к побегу » Текст книги (страница 18)
Склонен к побегу
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:50

Текст книги "Склонен к побегу"


Автор книги: Юрий Ветохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)

Полежав неподвижно какое-то время, я осторожно повернул голову и посмотрел в окно. За окном было темно. Когда на этом темном фоне я увижу Венеру – значит пришло утро. Тогда я могу сказать себе, что еще одну пытку я перенес. Но до этого еще так далеко! Целая бессонная ночь! Еще ни один человек не заснул на сере. Я лег на правый бок и старался дышать частыми неглубокими глотками, как учила меня женщина – йог, которую я знал в Коктебеле. При болях в сердце такой вид дыхания помогает. Мое сердце как-то неудобно и глухо ворочалось в груди, бил ось неравномерно, с перебоями, точь-в-точь, как после отравления газом, которое я получил однажды от неисправной газовой колонки. Я не мог унять дрожь от холода. Разве согреет одна – единственная простыня, когда в камере прохладно, а моя рубашка —

мокрая от пота? Дрожь в свою очередь усиливала боль в сердце. Сколько так прошло времени – я не знаю. Все тихо было в нашей тюрьме. Даже Зайковский не вскакивал. Только иногда слышались вздохи и стоны Никитина, Канавина или Молодецкого, которые тоже были под серой и тоже не спали. Я ощущал, что сердце работало все слабее и слабее. Казалось, оно вот-вот остановится. «Наверно, пора!» – подумал я и с большой осторожностью, чтобы резким движением не усилить боль в сердце, достал из наволочки спрятанную там таблетку аспирина, завернутую в бумажку. Запить нечем. Я собрал в сухом рту слюни и вместе с ними проглотил таблетку. Не знаю, много ли в сущности помогал мне аспирин. Может, это было одно только самовнушение. Я рассуждал так: «сердце болит и находится в критическом состоянии от двух причин: во-первых, от интоксикации яда – серы, и, во-вторых, от очень высокой температуры. Введенную насильно в мой организм серу мне не устранить, но температуру понизить с помощью аспирина может и удастся, а для сердца это – облегчение». Так или иначе, другой помощи мне не было и я считал помощь от аспирина существенной. После приема единственной бывшей у меня таблетки аспирина оставалось только ждать утра. Я лежал неподвижно несколько часов, хотя не только не спал, но даже не дремал. Иногда, с огромными усилиями, я поворачивал голову и взглядывал в черный проем окна в надежде увидеть там Венеру. Будь это не планета, а прекрасная женщина, а я – не заключенный под пытками, а – полный сил и здоровья влюбленный юноша, я бы не ждал ее с большим нетерпением!

И вот, наконец, в чуть-чуть посветлевшей клетке окна, между прутьями железной решетки, появилась Венера. Медленно-медленно я приподнялся на койке. Осторожно, чтобы не дотронуться до места укола, я опустил ноги на пол, нащупал тапочки и, держась руками за край койки, приподнялся. Голова у меня закружилась и я чуть не упал. Отдышавшись и пересилив слабость, я подошел к железной двери камеры и тихо постучал в нее. Потом снова отошел к своей койке и сел на нее, обливаясь потом от таких чрезмерных усилий. Неторопясь, к двери приблизился санитар и, посмотрев в глазок, спросил, кто стучал.

– Я! Я! – ответил я с койки, – я на сере! Пусти, пожалуйста, в туалет!

Санитар оказался в хорошем расположении духа и разрешил:

– Иди!

Я медленно двинулся к двери, которую он открыл. Расстояние от 3-й камеры до туалета составляло метров десять. Я шел эти десять метров несколько минут. Я шел так, как будто представлял собою сосуд, до краев наполненный болью, и боялся расплескать этот сосуд. Дверь в туалет открывалась с трудом. Когда я дернул посильнее, то рывок отозвался во всем моем теле, вызвав тошноту и головокружение. Остановившись перед двумя ступенями внутри туалета, я сообразил, что взобраться на них я не смогу. Совсем недавно, с таких же ступенек упал находившийся, как и я, под лекарством политзаключенный, американец русского происхождения, мистер Мальцев. Упал головой о цементный пол и разбился насмерть. Но мне еще рано умирать. Прежде я должен рассказать об этом концлагере всему миру! Не размышляя больше, я встал на четвереньки и так, на четвереньках, вполз наверх по ступенькам. Санитар, стоявший в коридоре перед открытой дверью туалета, засмеялся. «Не все ли мне равно, что подумает санитар!»

Часть серы вышла вместе с мочой. Недаром моча была ярко оранжевого цвета. На обратном пути я встал на колени перед бачком с водой, налил в кружку воды и выпил ее. Это был мой завтрак. Врачи запретили приносить мне завтрак из столовой, а сам идти туда я был не в состоянии. Я вернулся в камеру и плашмя упал на свою койку. Все тело гудело от боли и чрезмерного напряжения. Голова кружилась и было такое впечатление, что я куда-то лечу. Но на душе уже становилось легче: еще одна ужасная, ни с чем не сравнимая ночь, когда я вплотную приближался к 7-му кругу Дантова Ада, была позади. Сегодня я выжил. Завтра серы не будет. Следующий укол – только в пятницу! Но о пятнице думать не хотелось. Так далеко в советском концлагере не заглядывают!

* * *

После завтрака состоялся обход врачей, который возглавляла мой лечащий врач Нина Абрамовна Березовская. Войдя в нашу камеру, она сперва остановилась у койки Молодецкого, стоявшей у самого входа, ласково спросила его о здоровье, терпеливо выслушала бредовый ответ не по существу, затем, подобно солдату, повернулась налево-кругом, и спиной обошла мою койку. Обойдя ее, она повернулась направо и обратилась со своим стереотипным вопросом теперь уже к Зайковскому. Вся ее свита, состоящая из майора Халявина, старшей сестры, дежурной сестры, Лаврентьевны и санитара, точно повторила все ее движения, как будто я был не человеком, а чем-то вроде стола и стула. Когда Березовская спросила о здоровье Никитина, он ответил:

– Бай дуже.

Политзаключенный Муравьев на ее вопрос «Как дела?» насмешливо заметил:

– Наши дела – в сейфе, а у нас остались одни делишки.

– Ну, тогда скажите, как ваши делишки, Муравьев? – настаивала Березовская.

– Грех жаловаться! Живем, как в санатории высшего разряда, – ответил Муравьев. – На обед полную миску наливают: пол миски воды и пол миски – отварных червей!

От этих слов Березовская разозлилась и попыталась уколоть Муравьева:

– Не надоело вам у нас есть отварных червей? – злорадно спросила она.

– Пожизненно я здесь, – ответил спокойно Муравьев. – Так что не должно надоесть.

– Пожизненно у нас никто не бывает, – возразила Березовская и запустила новую шпильку, пытаясь вывести Муравьева из состояния душевного равновесия:

– А скажите, Муравьев, только честно, где лучше: в немецком концлагере или у нас?

– Смотря что? – задумчиво ответил Муравьев. – Режим был легче в немецком концлагере, но там я не получал посылок и было очень голодно.

Раздраженная тем, что моральный перевес остался на стороне Муравьева, врачиха без слов отошла от его койки.

Мне сразу понравился Муравьев – человек из самой гущи русского народа: не особенно образованный, немного наивный, но твердый, как гранит, в своей христианской вере и в своих христианских убеждениях, а потому– добрый человек, всегда готовый придти на помощь другим. Бывший рабочий-плотник, Муравьев имел открытое лицо с крупными чертами и голубыми глазами, и большие трудовые руки. Хотя и толстые губы и невыразительный подбородок говорили о его простодушии, КПСС-овцам так и не удалось заставить Муравьева покаяться. «Преступление» его состояло в том, что в 1960 году он написал письмо в ЦК КПСС. В своем письме Муравьев указывал на то, что простые люди в СССР живут впроголодь, и в разгар культа Хрущева, когда на экранах всех кинотеатров страны демонстрировался раболепный фильм «Наш Никита Сергеевич», заявил, что Хрущев – несостоятельный руководитель и должен быть освобожден от занимаемой должности. За это письмо Муравьева арестовали. Ему предъявили обвинение в «злостной клевете на советских руководителей». После длительного следствия КПСС-овцы упрятали Муравьева в тюремный сумасшедший дом, хотя Украинская психиатрическая экспертиза признала его здоровым.

Оказывается, Березовская недаром задала Муравьеву свой вопрос. Он кроме советских концлагерей испытал и немецкий. Во время 2-ой мировой войны Муравьев был солдатом и попал к немцам в плен. За антифашистскую агитацию в лагере для военнопленных немцы перевели Муравьева в филиал Освенцима. Оттуда Муравьев бежал. Немцы назначили за его поимку награду и Муравьев был вынужден скрываться до прихода Американской армии. Американцы предложили ему избрать своей новой родиной любое государство земного шара. Однако, Муравьев настоял на возвращении в СССР.

– Это была самая большая ошибка в моей жизни! – сказал он мне.

Я тоже понравился Муравьеву и как-то само получилось, что мы стали близкими друзьями. Муравьев и Никитин, как могли, помогали мне, однако принести мне даже кружку горячего чая из столовой им не удавалось.

– Нечего Ветохину притворяться! Не барин, чтоб ему в постель носить! Пусть сам ходит в столовую! – заявляли сестры, а санитары выплескивали чай на пол. И я лежал с температурой, с сильными болями, и голодный.

На обед я старался ходить. Вероятность обморока днем была меньше, чем утром, так как сера к полудню уже частично выходила из организма с мочой и потом. Все-таки, два раза у меня был обморок и в обед. Поэтому я шел на обед очень осторожно, потом садился на свое место в столовой и через силу ел отвратительный гнилой и червивый суп и выпивал чуть-чуть подслащенный компот. Сухую кашу я есть не мог. Меня мучила жажда. Какой несбыточной мечтой была для меня банка консервированного компота! «Компот не только хорошо утоляет жажду, – думал я, – он еще и полезен».

Некоторые богатые больные каждый день ели по две банки консервов: на завтрак и на ужин, в том числе и консервированный компот. Но два человека, которые только и могли угостить меня: это Муравьев и Никитин, компота не имели. Все же после обеда я чувствовал себя немного лучше. Придя в камеру, я, наконец, засыпал после бессонной, проведенной в муках, ночи.

* * *

Все, что делалось и говорилось в камерах, врачи знали. Узнали они и о моей дружбе с Никитиным и Муравьевым. А узнав, перевели меня в другую камеру. Я оказался теперь в 5-ой камере, где было 28 больных и из них – ни одного политического.

Пытки серой подходили к концу. Начав с 2-х кубических сантиметров и добавляя каждый раз по два кубика, врачи довели мне дозу серы до 12-ти кубиков и, повторив эту дозу 3 или 4 раза, пошли на снижение. Я все ждал, когда же кончится курс. Все уголовники, в том числе и Молодецкий и Канавин из 3-й камеры давно уже отдыхали от серы. Отмучился и политический Григорьев, из другой камеры, который умер на 18-м уколе. Только нам с Никитиным сделали уже по 19 уколов и это был еще не конец. Оставался еще один укол. Я знал, что 20 уколов – это предел. Последний укол должен быть 2 кубика, ибо предыдущий составлял 4 кубика. Была пятница, день серы. Перед уколами опять состоялся врачебный обход. Обход возглавляла Бочковская.

– А вы, Ветохин, все еще злитесь? Все еще утверждаете, что ничем не больны и вас напрасно поместили в нашу больницу? Или же сера помогла вам осознать свою болезнь? – ехидно спросила заведующая, подойдя к моей койке.

– Я по прежнему не считаю себя больным, – ответил я

– Вот как! – с неудовольствием заметила Бочковская и пошла дальше. Дозу каждого укола серы назначала она. Каково же было мое удивление, когда лежа через некоторое время на топчане в манипуляционной, я увидел, как вместо 2-х кубиков, Стеценко налила для меня почти полный шприц серы, то есть около 8 кубиков. И этого еще мало: сера оказалась с каким-то наполнителем. Этот наполнитель вызвал у меня нестерпимую боль и непроизвольные рыдания.

Бочковская, видимо, услышала их, проходя по коридору, и подумала, что она переборщила. Поэтому она впервые разрешила принести мне обед в камеру. Обед принес старший официант Саша Полежаев. Саша – бывший солдат морской пехоты. Когда его корабль находился в египетском порту, он предпринял попытку с оружием в руках бежать в Израиль. Ему преградили дорогу египетские солдаты. Полежаев вступил с ними в бой и прежде чем его схватили, он ранил трех или четырех солдат. Пресловутый институт имени Сербского признал Сашу невменяемым, что, однако, не помешало коммунистам подвергнуть репрессиям его родителей. Саша и раньше, работая официантом, иногда давал мне то добавочную кружку компота, то добавку каши. Теперь же, пользуясь официальным разрешением, он принес мне полную миску супа и полную миску каши. И я все съел! Не переставая рыдать, я с жадностью, которая никогда не бывает у отравленных обыкновенной серой больных, съел весь обед. Что-то к сере было подмешано!

После обеда Саша вынул из кармана яблоко и протянул его мне.

– На сере – это самое лучшее! – сказал он.

Каким душевным лекарством были его добрые слова и его подарок! На следующий вторник, когда санитар со списком в руках пришел вызывать больных на серу, меня в списке не оказалось, в пятницу – тоже. Но еще долгое время у меня замирало сердце по вторникам и пятницам, когда в камеру заходил санитар со списком в руках. И я снова возвращался к своим мыслям, когда оказывалось, что моего имени там не было.

В моих размышлениях произошел определенный сдвиг в сторону решения проблемы. Я уже понимал, что смерть бывает бессмысленная, как например, недавняя смерть от серы политзаключенного Григорьева, и что она может быть более значительной, чем вся предыдущая жизнь. Это произойдет, если с собой в могилу забрать несколько коммунистов.

Глава 41. Трудотерапия

Я проснулся оттого, что сосед с правой койки Альберт Сидоров сильно тряс меня за плечо.

– Ну, что тебе? – спросил я тихо, думая что ему плохо и нужна помощь.

– Опусти, пожалуйста, ноги с потолка! А то уперся ими в потолок, а мне это мешает! – угрожающим тоном сказал Альберт.

Сон сразу соскочил с меня. «Если Альберт возбудился, то это очень опасно, – пришла мысль в голову. – Он может наброситься на меня, а сумасшедший правил драки не ведает… Надо бы постучать в дверь и сообщить сестре или санитару… Но с другой стороны, жаль его. Если я сообщу сестре, его переведут в надзорную палату, начнут делать уколы и вычеркнут из списков рабочих».

Я не мог придумать, как лучше поступить и лежал молча, ничего не отвечая ему. Альберт несколько минут смотрел на меня выпученными глазами, а потом в них стала появляться мысль, он перевел дыхание и отвернулся к стенке. Я был рад, что не постучал санитару…

Альберт Сидоров – один из немногих подлинных больных, с которым я дружил. Он был выходцем из малограмотной русской семьи, но окончил литературный факультет Института и был неплохо образован. Временами на него находило умопомрачение. Во время одного из таких приступов он убил старика-сутенера.

Утром, после подъема, Альберт быстро вскочил с койки и натягивая на себя строительную одежду и рабочие ботинки, как всегда дружелюбно, на ходу сообщил мне, что вчера опять приходил Прусс, осматривал котлован, который они рыли вручную для нового корпуса тюрьмы, давал разные обещания и сказал в частности, что добавит еще рабочих с разных отделений.

– А он не боится, что кто-нибудь из больных даст ему по очкам, там в котловане?

– А что ему бояться? Очки у него фальшивые, – засмеялся Альберт. Как это?

– Я несколько раз замечал, что если Пруссу надо что-нибудь получше рассмотреть вблизи, он снимает свои очки, если вдали – тоже. Значит, очки у него только для солидности, а стекла в них очевидно оконные!

Это забавно. А если серьезно: ведь его на самом деле могут убить там.

– С ним всегда надзиратели… Да и не станет ни один уголовник его трогать, а политических на стройку не допускают, один Урядов только.

– А кто такой Урядов? Я только однажды видел его на прогулке и почти ничего о нем не знаю.

– Вечером после работы расскажу, – пообещал Альберт.

О ночном инциденте Альберт не проронил ни слова. Не стал упоминать и я.

После завтрака и раздачи лекарств меня неожиданно вызвали в сестринскую. «Неужели прописали снова уколы?» – тревожно подумал я, подходя вслед за санитаром к дверям сестринской. Совсем недавно кончился «курс лечения серой». Я еще ощущал боль в тех местах,

куда мне кололи серу, особенно, в холодную погоду.

Дежурила хорошая сестра – Ирина Михайловна. Она сидела за письменным столом и делала записи в журнал наблюдений. Увидев меня, она улыбнулась.

– Юрий Александрович, – начала она с таинственным видом. – Вам прописали трудотерапию. – И добавила с ударением: Сама Нина Николаевна прописала!

Я молча ждал продолжения и Ирина Михайловна с воодушевлением разъяснила:

– Хотите раздавать табак? Николай Дьяченко уходит на стройку и вы замените его на этой должности.

– Вообще-то я некурящий, – для чего-то сообщил я сестре, в замешательстве от неожиданного предложения, потом подумал и согласился.

– Ну, вот и хорошо, – обрадовалась медсестра, – тогда идите к Лаврентьевне в кладовую и получите у нее брюки и куртку. Вы теперь рабочий и будете иметь право носить одежду. Ну зачем вам, интеллигентному человеку, ходить в одном нижнем белье? А потом примите у Коли Дьяченко табак согласно описи.

Я пошел в кладовую, которой назывался просто отрезок коридора перед выходом на черную лестницу, и почувствовал непривычную неловкость оттого, что санитар не последовал за мной следом.

В кладовой Лаврентьевны не оказалось. Ее помощник, больной уголовник Цыпердюк, что-то перекладывал на полках стенного шкафа. Цыпердюк вполне ощущал возложенную на него ответственность, выражающуюся в том, что в отсутствие Лаврентьевны он имел ключи от шкафов с постельным бельем, рабочей и прогулочной одеждой, и требовал к себе за это должного уважения. Поэтому он не сразу обратил внимание на меня и пришлось напомнить о себе несколько раз, прежде, чем он снисходительно обернулся.

– Послушай, Цыпердюк, сестра назначила меня раздавать табак и велела получить рабочую одежду.

– Мне ничего об этом не говорили…

– Дай ему Коля шмутки, – вмешался вошедший в кладовую небольшой человек с плутоватым лицом – Николай Дьяченко, – я больше не на табаке. На стройку меня назначили.

Цыпердюк, не отвечая ему, поковырялся для виду в своем шкафу еще минут пять, а потом выкинул мне робу. Это были засаленные хлопчатобумажные брюки с одной пуговицей и такая же грязная хлопчатобумажная куртка.

– Сойдет! Не в Сочи ехать! – философски заметил Цыпердюк, видя, что я недоволен полученной одеждой.

Тем временем Коля Дьяченко приготовился сдавать мне запасы табака. Он вытащил на середину коридора деревянный ящик, на крышке которого было написано: «табак», и еще мешок с махоркой.

– Ну иди считай! Мне некогда, – позвал он меня. Я присел рядом с ящиком и заглянул в него. В ящике лежали пачек пятьдесят махорки, все открытые, и несколько пачек папирос. Каждая пачка махорки и каждая пачка папирос были подписаны именем владельца. Тут же лежала тетрадь учета приема и выдачи табака. Коля раскрыл эту тетрадь и принялся медленно считать общее количество махорки и папирос у всех больных. Затем мы убедились, что наличные запасы соответствуют этим цифрам и на этом сдача окончилась. Впервые за последние 2 года я держал в руках карандаш и почти с удивлением убедился в том, что еще не разучился писать.

Преимущество своей новой должности я ощутил немедленно. Закончив приемку и взяв у Дьяченко ключ от табачного ящика, я попросил санитара открыть дверь моей камеры.

– Вы не торопитесь к себе в камеру, – неожиданно вежливо ответил мне санитар. – Погуляйте лучше по коридору. Здесь и воздух чище и крики дураков не слышны.

Чувствуя себя неловко в своем новом положении, я присел на край скамейки у окна, ожидая, что какой-нибудь другой санитар или надзиратель загонят меня снова в камеру. Однако время шло, а шныряющие по коридору санитары ко мне не придирались.

Началась оправка. Впервые я смотрел со стороны и видел, как это делается. Вот повели на оправку больных из нашей камеры. Перед входом в туалет произошла заминка. – А ну, заходи быстрее! – заорали санитары. Один из санитаров выхватил из строя Змиевского, беззлобного и безответного больного, и ударом кулака отпасовал его, как мяч, своему приятелю. Тот, тоже кулаком, – обратно первому. От скуки санитары начали избивать Змиевского. Он, как всегда, молчал. Только старался закрыться руками от ударов в живот. Наигравшись, санитары затолкнули Змиевского в туалет. «Для первого раза – хватит» – решил я, и когда оправка кончилась, зашел в свою камеру вместе с возвращающимися из туалета больными.

Подошло время прогулки: 3 часа дня. Из общежития санитаров пришел старший санитар. Он вызвал меня из камеры в коридор и проинструктировал:

– Будешь выдавать по чайной ложке махорки или по одной папиросе на больного. Таков приказ Нины Николаевны.

Потом открыл дверь камеры № 1, велел мне поставить в дверях табуретку, а на табуретку – ящик с табаком, и скомандовал:

У кого есть махорка или папиросы, подходи получать на прогулку.

Ко мне бросилось несколько человек. Пока я находил пачки махорки, подписанные их фамилиями, к дверям протиснулись больные, у которых не было своего курева. Они просили у имущих «щепотку махорки на закрутку». Иногда владельцы махорки разрешали и я давал из их пачки кому-либо другому. Часто можно было слышать отказы:

– К черту нищих! Бог подаст!

Когда я обошел все камеры, то понял, что значительное число больных своей махорки не имели. Власти отпускали на питание каждого больного 36 копеек в день. На махорку же они не отпускали ни копейки. Поэтому, те больные, от которых отказались родные, или же сироты, находились в очень тяжелом положении, особенно если у них не хватало силы воли бросить курить. Они но попрошайничали и часто – безрезультатно.

Больным разрешили курить недавно и только в туалете. В каждом отделении начальник устанавливал свои нормы курения и свой график курения. Наша начальница,

Бочковская, как всегда, переплюнула всех. Для того, чтобы в то время, когда она находилась на службе, в отделении не пахло махоркой, она запретила курение днем.

Было установлено двухразовое курение: утром натощак сразу после подъема (около половины шестого утра) и вечером после ужина. Третий раз можно было курить только на прогулке, в те дни, когда прогулка имела место. Поскольку для заядлых курильщиков курить два-три раза в день недостаточно, то они готовы были отдать, все что у них было, только бы покурить еще. Санитары этим широко пользовались. «Вы хотите курить, а мы хотим есть», – заявляли они больным. За каждый лишний раз курения санитары брали с больного какую-нибудь мзду: или банку консервов, или кусок шпига, или пачку папирос. Но одно дело – выпустить больного из камеры, якобы в туалет, а другое дело – выдать ему махорку. Выдать мог только я. Санитар не имел права сам залезать в табачный ящик, ключ от которого находился у меня. Теоретически я не был обязан давать курево больным в неурочное время. Но практически, если бы я не дал табак, то уже к вечеру был бы «раздет», лишен должности и закрыт в камере. Ибо стоило любому санитару пожаловаться врачам, что я его «оскорбил», и врачи без всякой проверки сразу назначили бы мне серу. Такие случаи уже были.

Однако санитары все же ценили мою лояльность и оказывали мне некоторое уважение. Один из санитаров принес мне зубную щетку и порошок и пообещал, что пока я числюсь рабочим, никто не заберет у меня эти предметы туалета.

Придя поздно вечером с работы, Альберт Сидоров дружески поздравил меня.

– Я уже слышал от Коли Дьяченко, что ты получил должность. Поздравляю! Любая работа в этих условиях лучше, чем нудное лежание в камере.

Я внимательно рассматривал выражение его лица. Никакого намека на ночное помешательство там не было и врачи о нем ничего не знали. Врачи считали, что Альберт идет на поправку. Когда в начале 1970-го года вдруг начали «дергать» уголовников, то Альберта «дернули» одним из первых. Возвратись из ординаторской, где с ним беседовали врачи, Сидоров рассказал мне совершенно невероятную историю. Оказывается, врачи предложили ему работать на строительстве административного корпуса спецбольницы. До сих пор больным не доверяли даже ножницы. А Сидорову сказали, что он будет рыть котлован под новый корпус с помощью лома и лопаты. Ему пообещали улучшенное питание, льготные условия содержания, денежную плату и скорую выписку из спецбольницы. Сидоров согласился.

Необходимость строительства дополнительного корпуса была вызвана приливом новых больных-заключенных и требованием Москвы принять их всех. В камерах уже было по 32 и даже по 40 человек. Многие больные лежали на щитах, а то и просто на полу. Никаких проходов между койками не было. Выполняя приказ своих начальников в Москве, Прусс лично занялся организацией строительства нового тюремного здания. Чертежи здания сделала проектная организация, а построить здание Прусс решил руками больных. Я увидел строительную площадку, когда пришел на прогулку. Наша прогулочная клетка располагалась как раз напротив того места, где больные, охраняемые несколькими надзирателями, ли рыть котлован под фундамент. Наша тюрьма, смотреть на нее сверху, имела форму буквы Е. Новое строение должно было удлинить верхнюю черточку буквы. Поскольку рабочие имели в своем только ломы и лопаты, а грунт был твердый, да еще земле попадались человеческие кости и черепа, отвлекали внимание рабочих, то работа медленно.

– Скорее бы закончить рытье котлована, да возведение стен! – высказал однажды свое желание Сидоров.

– А какая тебе разница? – спросил я его.

– Прусс обещал начать платить за работу тогда, да мы кончим рыть котлован.

– Значит, самые тяжелые, земляные работы вы те выполнять бесплатно!

– Да, – ответил он.

– Помнишь, ты обещал мне рассказать об Урядове, – напомнил я Альберту.

– Помню. Я сам хотел заговорить о нем, потому что сегодня он выкинул номер.

– Какой же номер?

– Предложил Пруссу убрать гражданского прораба и всю полноту власти на стройке передать ему. Обещал в этом случае обучить всех больных бригады строительным специальностям и с их помощью быстро возвести корпус.

– Да ну? И что же Прусс?

– Сказал, что подумает.

– Так кто же такой Урядов?

– Борис Урядов – капитан ВМС, окончил БИТУ (Высшее Инженерно-техническое училище) в Ленинграде. Год назад он приехал в Одессу и тайно проник на борт иностранного судна с целью побега из СССР. Однако матросы заметили его и сообщили капитану. А капитан выдал Урядова советским властям. В КГБ Урядов от дачи показаний отказался. Его отправили в Институт Сербского, к тому же Лунцу, у которого был ты. Лунц обычным порядком «произвел» Урядова в сумасшедшие и вот он здесь.

– Ну, а как же он попал на стройку, если политических туда не берут?

– Потому что он военный инженер – строитель, единственный специалист по строительным работам во всей бригаде.

Через несколько дней Прусс назначил Урядова бригадиром.

Сенсация проникла во все камеры спецтюрьмы. Еще бы! Невменяемого назначили бригадиром стройки! Больше того: ему подчинили надзирателей!!!

Для полковника Прусса эта стройка была лебединой песней всей его карьеры. Еще никто и никогда не возводил зданий руками умалишенных, на средства умалишенных (об этом речь впереди) и под руководством невменяемого! Наверно, мысленно Прусс сравнивал себя с «великими» чекистами: начальниками строительства Беломорканала – Берманом и Коганом.

Прусс велел дать Урядову тюремный ключ, которым он мог открывать двери в любое помещение. Было улучшено его питание и условия жизни. Врачи прописали ему всего одну таблетку лекарства на ночь. Борис ее тут же выплевывал и все делали вид, что не замечали этого. Было немного улучшено питание и остальных рабочих. Они стали получать дополнительно маленький кусочек мяса, лишнюю порцию компота, кружку обрата и добавку тухлой селедки. И им была разрешена лишняя отоварка в тюремном ларьке.

Дополнительное питание строительным рабочим было организовано за счет остальных больных. Прусс приказал прекратить нам выдачу даже тех микроскопических кусочков мяса, которые должны были добавляться нам в кашу согласно тюремной норме питания. По его же приказу вместо ежедневной выдачи молока (точнее – обрата) нам стали выдавать его только один раз в неделю. Творог, семь грамм, перестали выдавать совсем, но как оказалось, строителям он не доходил. Большинство рабочих стали жить в так называемой рабочей камере, а с 7 до 9 часов вечера они смотрели телевизор в общежитии санитаров. За эти льготы они должны были работать «весь световой день» и все делать вручную, без всяких машин.

* * *

Строительство нового тюремного корпуса финансировалось за счет другой работы, тоже называемой трудотерапией, – вязания сеток, уклонение от которой вело к наказанию. Вязание сеток возникло одновременно со стройкой. Однажды в отделение пришли плотники и по всему коридору прибили к стенкам деревянные рейки. В рейках на расстоянии 35–40 см. одно от другого были сделаны отверстия. В отверстия вставили деревянные колышки. Затем пришли женщины-инструктора трудотерапии, по одной на каждое отделение.

Санитары открыли двери камер и закричали на разные голоса:

– Всем подняться и выходить в коридор на плетение сеток! Приказ Нины Николаевны!

Ходячие больные вышли из камер и санитары рассадили их по скамейкам. Лежачие остались на койках. Тогда по камерам пошла Лаврентьевна в сопровождении Бугра.

– Ты что лежишь, а не идешь на плетение сеток? – спрашивала она оставшихся в камерах больных.

– Я получаю уколы, – отвечал один.

– Я получаю халоперидол, – отвечал другой.

– Ну и что? – наивно возражала Лаврентьевна. – Работай, как можешь. Тебя никто не заставит вязать быстрее, чем ты можешь, но выйти и начать вязать ты должен!

– Я не могу встать, – слабо отвечал больной. Лаврентьевна сердилась, сдергивала с него одеяло и кричала:

– А выписаться, небось, хочешь? Не будешь работать – никто тебя не выпишет! Так и знай! Еще и серу пропишут!

– А курить хочешь? – добавлял санитар. – Не будешь работать – не будешь курить!

После такой обработки большинство больных со стонами и охами вышли в коридор и сели по скамейкам. Инструктор трудотерапии – проверенная и доверенная шина, распределила обязанности. Десять человек она посадила выпиливать челноки из фанеры. Еще десять человек – наматывать нитки на челноки. Двадцать она отобрала для вязки ручек. Остальные, около 60 век, должны были вязать сетки. Сперва она показала как это делается. Она привязала пару ручек к колышку у стены, затем прикрепила к ручкам конец намотанной на челнок нитки и стала вязать сетку, нанизывая петли на специальную дощечку.

– Это – просто! – объявила она. – И в то же время – полезно для вашего здоровья и для вашего кармана, ибо за сетки вам будут платить: 20 копеек за сетку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю