Текст книги "Алиса в Стране Советов"
Автор книги: Юрий Алексеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Глава XII
Обещание «убить» кого-нибудь у нас в крови любой группы.
И всё же, чтобы уделать Котика, надо прежде его ловить. Так вам любой скорняк с улицы Трубной скажет. Но вот отыскать лежбище, крышу, где Котик лапы облизывает, не так-то просто…
ПОД-КОТИК И ЕГО ПОВЕСТЬ
…Париж пришёлся Костеньке по-душе. И Костенька городу приглянулся, пришёлся в масть.
В посольстве, должно сказать, его любили. Пусть как зятя замминистра, но трепали за щёчку, прилас-кивали: «ишь ты, кис-кис глазастенький!» Правда, кое-что в нём смущало. При весьма скудном – не вам объяснять – кармане Котик держался на людях не в меру потратисто.
Собственно, положение и велело ему держаться поддельно, под Котика. Ему, как он потом объяснял, вменялось ВСЯЧЕСКИ обвораживать, «пудрить» властных туземцев, их жён и любовниц.
«Во укрепление наших мирных инициатив стараюсь! Наращиваю симпатии к нашей самой платёжеспособной стране!» – такие пули во всяком случае он своей Нинель отлипал, пока она тарелками в муженька швыряла.
Тарелки во Франции, если не знаете, – нипочём. Но ведь и не секрет, что инициативы особо успешны в банкетных, пляжных и горнолыжных условиях. А если ракетная напряжёнка, и доверие падает, местом тягостных обольщений становятся и потёмочки Мулен Ружа и, конечно же, казино, где чувство локтя в иных оказиях чрезмерно необходимо и ставка на «красное» сама собой получается. Французы тоже ведь люди, и слабости социализма им не чужды.
Увы, где слабости, там и скандалы. Так даже в Париже заведено. И через год после отправки Котика за границу, до Ивана случайно, глухими задворками добежало известие, что атташе-аман… «сгорел». Этот неотразимчик якобы своим двойным поведением спровоцировал в Булонском лесу дуэль между актрисой русского происхождения – ну этой голубоглазой «енотихой», что зимой и летом в мехах, и первой любовницей коммуниста-министра. Сама дуэль вроде бы посольство не взволновала.
Леса-подлески Парижа только на то и годятся, чтобы любовницами из машины в машину обмениваться, ну и стреляться, если тебе не то подсунут, «обуют», как у нас говорят. Возмущало избыточное усердие Котика. Ему, заразе, было велено к себе влиятельную кокоточку подманить, а не отторгать напрочь от министра-марксиста, в котором от потрясения вдруг оголтелый собственник пробудился, а речи о пользе национализации и коллективизации куда-то ушли и более не вернулись.
Москва болтлива, но не злопамятна. Что называется, поговорили и забыли. Однако не прошло и трёх месяцев, как киношники – народ не слишком серьёзный и суетливый из-за постоянных долгов – принесли на кривом загорбке известие, что неоскоплённый Котяра объявился с «енотихой» на презентабельном фестивале в Каннах. Всеизвестнейший наш режиссёр… ну, как его? Ну, этот, кого в жюри нарочно сажают, чтобы премию не канючил, так тот поклялся, что видел своими глазами Котяру в «роллс-ройсе» с совершенно не повреждённой пулями голубоглазкой. Больше того, Кот был якобы в непрокатном смокинге, попыхивал на фестивале голландской сигарой и, что особенно возмутительно, на его шее болталось, до земли ниспадало ослепительное кашне, на которое режиссёру всё время хотелось ногой наступить в доказательство, что и он в Каннах не лишний, имеет кое-какие заслуги.
Действительной заслугой режиссёра был Каннский геморрой. И «седоку» не поверили. Из зависти, разумеется. И зря. Подоспевшее в Москву фото из «Фигаро» завистников прямо в сердце пронзило: вот он – Кот, вот «роллс-ройс», вот «енотиха»… И деталью – кашне!
Да, кашне было вызывающее. Но что особенно удивительно, Нинель Кубасова-Долина свои летающие тарелки в ход не пустила. Она вдруг зачастила в Москву, куда возила сумками молчаливых датских собачек. Штучных. Фарфоровых. Страшно «кусающихся».
В дальнейшем слухи о похождениях атташе прекратились. А когда Иван шлёпнулся с Кубы, ему вообще не до Котика стало. Его самого ждали сюрпризы.
Как ни странно, сумеречный полковник Главпура, которому должен был он погоны сдать, оказался человеческим человеком. Отогнув бумаги углом, чтобы Иван не подглядывал, он прочитал сопроводиловку и не сдержался: «Ну… же твою мать!». Потом отвернулся к стенке, пошевелил беззвучно губами, и когда Иван уже уверился, что дело его – табак: в козью ножку закрутят и фитиля дадут, – полковник сказал внезапно:
– А правда, что негритянки пудрятся сажей, а?
– Враньё! – отмёл небылицу Иван.
– Я так и думал, – пошевелил в сомнениях сопроводиловкой любопытный полковник. – Сбредят же: «Всех подряд… Хотел зенитку!». У тебя триппер действительно был?
– Да вы что!? – подскочил Иван.
– Ну вот… и тут выписки из санчасти нету, – удовлетворился полковник. – Со мной такое же в Пруссии. Но это неважно. Порвать бумагу я не могу – документ вечный. Но и ходу не дам, положу под камень. Возвращайся назад в свой потешный журнальчик, весели спокойно людей.
В свой потешный журнальчик Иван не пошёл. Он как предчувствовал зыбкость «камня» и подводить никого не хотел. Зато в журнал заведомо грустный, тщившийся в чтиво выбиться и напечатавший его повесть «Антоновка», он не замедлил явиться, как только вышел свеженький номер. Слава, а главное деньги были ему позарез нужны.
Вот тут-то и начались переплёты.
Нормальным читателям повесть в охотку пришлась. Один даже телеграмму в журнал отстукал: «Скажите, что значит дебил?». Но дней через десять повесть решили вдруг обсудить в Литинституте, к чему сердце Ивана ну никак не лежало.
– Кому занадобился этот союзный приют? – отнекивался он смущённо. – Может, ночлежка по-Горькому и лучшая школа для пишущих, но не общага же с учебными классами и комендантом в штатском! Писателя делает одиночество. И если хотите помочь ему, отправьте почтой, инкогнито толику денег, талон на питание или открыточку ретро «Люблю тебя…».
Однако искавшая себе на голову приключений редакция Ивана на семинар чуть ли не за руку привела.
И пошло-поехало. Не успел Иван слова молвить, как поднялся на крепкие ножки оленевод-поэт из мёрзлой глубинки, застенчиво улыбнулся и сообщил с внезапной обидой:
– На кажда ступенька наша сосиальна лесница (вот чему учат оленеводов классные дамы и побеждённые учителя!), на каждая подножка общества Ивана вскрыла такая язва, такая честка и непорядку (это уже комендант, комендант!), какая зачем такая Советская власть в наша тундра?
И запел что-то жалостное, тягучее на своём языке.
Ну, тундра она и есть тундра. Какой с неё спрос? Но чуть ли не в тот же день в Москву из Лондона добрела и цивильная «Санди Таймс» с неджентльменской, прямо скажем, рецензией:
«Сатира в Совдепе не умерла! Автор покрыл пером священных коров империи…».
Мерси, удружили! И не из хлева, конечно, а с площади, которую воробьи за версту облетают, в редакцию немедленно позвонили:
– Вы на кого работаете, друзья? Кого печатаете?!
И когда редактор журнала, прощание с должностью отдаляя, пролопотал: «Но автор в доверии, он на героической Ку-ку-ку…», – его небрежно, что хуже прямого злорадства, оповестили:
– Автор выдворен с героической Кубы по настоянию парторга… – Редактор треморной рукой отлязгал сейф, подкрепился, упрятал партийный билет поглубже в карман и лёг в больницу Четвёртого управления, тем замечательную, что там за ужином можно к нужному человеку подстоловаться, дело уладить – обстряпать, договориться.
Ивану некуда было залечь, кому-то там объяснить, что он имел в виду не то, что у всех на виду, а нечто совсем отвлечённое от нашего бытия и сознания. Да и какое к чёрту сознание, если повесть издали в Лондоне и Париже?
Вот тогда и состоялось его знакомство с главным книгочеем страны и тайным советником по печати полковником Бекиным Дорофеем Игнатьевичем.
Бенкендорф Второй произвёл на Ивана неизгладимое впечатление. Знаток и оценщик отечественной литературы восседал под портретом «железного» Феликса, но искусно исполненном, что оставляло надежду, что это всё-таки неистовый Виссарион Белинский. Да и никакой там стратегической карты родины ко всему в кабинете полковника не было, что в совокупности говорило о небрежении хозяина к переменчивости партийных династий и нежелании передвигать флажки – пыль верстовую в глаза пускать. Служение муз не терпит суеты. И вместо флажков, намекавших на необъятность Сибири, или каких других пыточных приспособлений на столе полковника по делу лежали две «Антоновки»: Лондонская – бумажная, и Парижская – крепенькая, в жёстком переплёте. Ну и сверх того, чуть поодаль – какая-то рукодельщина с нервной, видать, от автора дарственной надписью, где что ни буква – кривой подскок.
«Наверное, что-нибудь вроде “На вечную память! Я больше не буду!”» – подумал про дарственную Иван, наслышанный краем о трюизме полковника: «Не продается вдохновенье, как залежалое печенье: его отвергло население…» Дальше Иван не помнил.
Ни осанкой, ни ростом, надо сказать, новый Бенкендорф не вышел и потому в беседе предпочитал не вставать, даже когда стремился к внушению и гневался. Да и гневался он как-то своеобычно: седой, заострённый кок на его голове сохранял спокойствие парика, округлое с розовинкой лицо добродушничало, зато в прицельных, светлых глазах отчётливо возникали перескопические крестики. И от крестиков этих мишень делалась неподвижной, соображала: «не ускользнёшь!» Но особенно удивляла их управляемость невидимым рычажком. Крестики то возникали, то исчезали, с чего и настенный портрет себя соответственно вёл – становился то Феликсом, то Виссарионом.
– Нуте-с, – поприветствовал он под Белинского, – мы с вами в партнёрстве, кажется, молодой человек?
И посмотрел на Ивана как на весьма любопытный и для кунсткамеры годный предмет.
– Ну, это вряд ли, – мрачновато сказал Иван, опасаясь предложения «посотрудничать»: других партнёрств Лубянка не признаёт.
– Не вряд ли, а так и есть, – миролюбиво молвил Дорофей Игнатьевич. – Мы удивлены вашим вызовом, а вы – нашим. Конечно, взявши старую льготу, вы скажете «Сын, в смысле – автор, за редакцию не отвечает, пуля без ружья не летит». Однако раз в год и кочерга стреляет… или в два… в зависимости от способностей. Как у вас со способностями?
Иван пожал неопределённо плечами, и Белинскому это совсем не понравилось, лицо насмешливо искривилось и потемнело.
– Вы и сейчас, поди, сочиняете? – двусмысленно произнёс полковник.
– Как вам сказать, – замялся Иван: к тому часу он закончил вчистую «Наш человек в Гаване» (русская версия) и принялся за «Алису в Стране Советов».
– А не надо ничего говорить, – свеликодушничал Дорофей Игнатьевич. – Творчество – дело святое… Вы пишите, но не забывайте нас…
И крестики в ход пустил, взял Ивана на мушку. А у лже-Белинского лицо совсем обострилось и железные желваки обозначились, сделали масляного притворщика тем, кем он взаправду был – Феликсом.
Иван прокашлялся, как при перекрёстном допросе.
– При случае заходите запросто. Двери всегда открыты, – дополнил полковник, кресты убрав, поголубев глазами. И руку на прощание как-то нехотя подал, как бы в шахматы с гостем не доиграв. – Забегайте! Надеюсь, про пули, которые кучно и без разбора летят, не будет нужды вспоминать…
– Конечно, конечно, – заторопился Иван, радый, что накоротке отбоярился, без дотошных расспросов «а кто у вас там в «Антоновке» кто? не похож ли этот на вон того?» – и облегчённо дунул к дверям.
Но на пороге его придержал насмешливо-укоризненный голос хозяина:
– А вы ведь так и не поняли ничего, лейтенант запаса…
Иван обернулся. Теперь портрет и полковник действовали почему-то несогласованно. Феликс смотрел на Ивана сычём, а Дорофей Игнатьевич затейливо улыбался, сюрпризничал:
– А что? Что я должен понять? – сглотнул слюну Иван.
– Да ничего особенного, – сызнова применил крестики Дорофей Игнатьевич. – Просто в теле маленького героя небольшой страны обнаружены пули «Калашникова»…
Сказал и отмашку ладонью сделал, дескать, «адьё, до скорого!». Из «лубяного» домика Иван выскочил что твой заяц. Ему сдавалось, будто и часовой, кому он пропуск сдавал, поглядел на него вычурно, нехорошо, как на отпущенного по недоразумению и временно. И захотелось вопреки естеству вернуться, довыяснить, договорить. А что поделаешь, если этот глыбистый терем с детства мнится нам вторым домом, и феликсы в нём один другого железнее?
Иван задёргался, заметался. Но всё-таки себя поборол, пошёл на Сретенку и прихватил два коньяка – большую и маленькую.
По счастью, гобоист Сушкин был дома и в меру трезв. После распития маленькой они подняли внаклон ревматический шифоньер музыканта, засунули под него «Нашего человека», ну а после большой можно было не сомневаться, что Сушкин напрочь забудет, что у него под шкафом спрятано, да и менять мебель, простите, в коммуналке не заведено.
Черновики «Нашего человека» Иван немедленно на помойке сжёг, а по мере того как накапливалась «Алиса», относил готовое в «бомбоубежище» – к машинистке Люсе.
Теперь он полностью был готов к любым подвохам со стороны Бенкендорфа Второго. «Алиса» ладилась споро, накатисто. А за работой он всё постороннее забывал, жил как бы в другом, выдуманном пространстве. И лишь разлука с любимой точила Ивана на медленных жерновах тоски. День ото дня он всё глубже чувствовал, что Ампарита вошла в его жизнь навсегда и не оставила места никакой другой замести следы их короткой, внезапной любви. И сердце Ивана сжималось, плакало безысходными вовсе слезами, отчего боль и скапливалась, набухала комом внутри.
Беспокойными ночами Ивану часто возвращение на остров снилось – то вплавь саженками, то на какой-то краденой лодке. Но где бы он ни высаживался, в Сантьяго-де-Куба или на Малеконе, из-под земли дождевыми поганками выскакивали Мёрзлый с Гусяевым, наставляли на него автоматы и вплетали в свинцовую очередь с хохотком:
– Ты не наш человек, гы-гы-гу! Патриа о муэрте!..
И вот как-то после очередного расстрела в тропиках Иван проснулся от властного, непосильного Сушкину удара в дверь.
– Именем короля! – услышал он подзабытый институтский пароль, и на пороге объявился Котяра с бутылкой забытого напрочь «Клико» и ленточным свёртком, какие посыльные из частных лавок с утра пораньше приносят, чтобы на чаёк не упустить.
Иван невольно протёр глаза: «Да явь ли это?». Ни смокинга, ни кашне на пришельце не углядывалось. Но всё было на нём тон в тон: коричневатое с брусничной искрой букле, брюки беж и башмаки – топлёное молоко, очень топлёное… То есть изысканность и неброскость, какую позволить себе может лишь человек с многоярусным гардеробом и кредитом на Елисейских полях.
Аккредитант молча ткнул агатовым перстнем Ивана в грудь, свалил на постель, а сам одним движением пальца освободил от ленточек свой конфетный сверток и шмякнул на стол две «Антоновки», чуток лежалых, парижских – ледерин бордо, форзац фиолет.
– Маэстро, не откажите поклоннику из провинции ваш вензель! – пти-надпись, – прогнусавил он лжеискательно. – У нас в глубинке так любят что-нибудь про коров.
– Мерзавец, – принял Котяру в объятия Иван. – Ты всё успеваешь и даже «Санди» читал.
– По долгу службы, – осклабился Котик. – Я все-таки пресс-атташе отчасти, – и как-то печально вздохнул. – Не будем об этом, мало ли что наболтают. Давай-ка лучше книжку обмоем.
На дворе стояла теплынь, однако шампанское оказалось будто из погреба.
– У меня морозилка в «Пежо», – пояснил мимолётно Котик. – Ну, рассказывай, как тут без меня Златоглавая поживает? Где ты, где кто из наших, куда поедем завтракать?
– Златоглавую несколько изговняли, – признался Иван. – На пятки наступает провинция. Номенклатурная лимита тянет в престольную всяк свою «команду», а той до фени московский уклад: где утеплённый тойлер, там и уютно. Один Дворец Оваций – силосная башня Кремля – чего стоит! Да и вообще, из всей старины им подуше разве что «гуси» на Чистых прудах – счастливое детство напоминают.
– Ну хорошо, хорошо, – нетерпеливо перебил Котик. – А как Москва кабацкая?
– Общепит! – отмахнулся Иван. – Ты слышал в Париже такое слово?
– Нет, разумеется, – отрёкся Иван. – А что это в переводе?
– Общий перевод продуктов в говно, – определил Иван, – замена еды питанием. Что дадут, то и съешь для привеса. Весов, правда, на выходе не установили. Кто весам нынче верит?! Они нажуливают хуже официанток. Да, друг мой, «челоэка» теперь в ресторации днём с огнём не найдешь; заслуживают какие-то кособочные, злющие мамочки-одиночки с животами навыпуск, чтобы подносы не падали.
– Кель орор! – опечалился Коток. – Кто же туда ходит?
– Чернота, свадебщики, блядва и фарцовщики, – Иван. – Правда, есть незагаженные островки, но и туда только днём, пока танцев под барабан и в утеплённых сапогах нету.
– Но сейчас лето и самый день, – возразил Котик. – Может, рискнём?.. Где твой «островок»?
По зрелому рассуждению предпочли «Центральный», сохранивший остатки старой гвардии, а главное – отдельные кабинеты. И через малое время скоростной «пежо» Котика перенёс друзей в ресторан их молодости – ах, этот чудесный квас на льду с тамбовским хреном, мятой и запахом свежей, только что отломленной корочки!
Друзьям фантастически повезло. Официант-могиканин, из тех, что с порога могут определить и степень взыскательности клиента, и вес его кошелька, и стиль любезного тому обхождения, приватно угнездил их в бархатный кабинет, отсервировал стол без хирургической спешки, с задумчивым пониманием, что дело не рядовое, аншефное, и замер в настороженной грусти, как бы давая всем видом знать, что угодить таким почтенным гостям будет трудненько.
Конечно же, он взял в оценку одеяние Котика, сообразил, что тот прибыл не с распродажи конфискованного белья, но слова нежности отнёс в первый черёд к Ивану:
– Давненько не были-с, вуз авез забыли-с, у нас нонече Тимофей…
– Да ну?! – обрадовался Иван. – А как же «Аврора»?
– Режут мороженых кур, – горестно пояснил катастрофу старослуживый, – голубей с карнизов отлавливают.
– Бетиз! А как же политика мира? – вмешался Котик, чтобы не остаться лишним, себя подчеркнуть. Но Иван уже целиком взял стол на себя:
– Так-так, постарел небось Тимофей Палыч?
– Никак нет, в самой плепорции, – отклонил могиканин.
– Ага, так вот, во-первых – привет ему от меня, во-вторых – «сердечно-сосудистое» от нас, армянское и…
И, грусть официанта усиливая, в пот вгоняя, нашептал на ухо нечто особенное, тет-а-тетное.
Да, други, при любой катастрофе в трюмах что-нибудь, да остаётся, уцелевает, по счастию, Робинзон, способный дело наладить. И на укромном столе вскорости очутились два мельхиоровых судочка с недоступной залётной публике даже во сне «Закуской Московской» – не той рубцово-сосисочной, что в насмешку над русской кухней в меню бесчинствовала, а безобманная, с натуральным амбре, образуемым смесью мясных деликатесов, в меру пропитанных соком белых грибов, сдобренных сложным, бульонным соусом и ещё… Словом, приступать к такому блаженству без предварительной рюмки холодной водки – безумие, вредительство.
Правда, походу вышла маленькая заминка. Какая-то принюхчивая компания в общем зале учуяла амбре и гортанными, рыночными голосами затребовала то же самое, зашуршала напоказ сотенными билетами. Оплошавший, не укутавший вовремя судочки салфетками могиканин в спор ввязываться с крикунами не стал, кратко оповестил: «Кушает-с комитет», после чего претенденты сотенные попрятали и смотались из ресторана под видом «лезгинки» на цыпочках. Столь же незамедлительно поспешил убраться из соседнего кабинета какой-то необделённый слухом колобок-затейник, только что веселивший за стенкой даму анекдотами про Чапаева. Бонтонная дама дожёвывала на ходу что-то и выкрутас – ничала в протесте «аш-фа-чму?», а толстячок уплюхивал вперевалочку на подогнутых ножках, будто манежный тюлень от цирковой дрессировщицы.
Ивана пассаж позабавил. В толстячке он узнал задушенного налогами «карлика», кепочника Дедулю, обосновавшего после краха надомную мастерскую патриотической песни «Дедуля и Сын». А Котику экивок в сторону, казалось бы, близкого ему «комитета» не очень понравился. Он омрачился, занавеску поплотнее прикрыл.
– Бздуны! – аттестовал он сбежавших осевшим голосом и рюмку поднял: – Поехали, как говорил Заратустра!
Подогревая себя неспешно рюмочками, друзья стали обмениваться приключениями.
Рассказ о девушке Ампарите не произвёл на сытого до ушей Кота должного впечатления. Зато когда повесть дошла до авиньонского братца и незадачи с побегом, он от души посочувствовал. Но как-то особенно близко к сердцу он принял Бенкендорфа Второго и примкнувшего к делу «Белинского». Двуликость портрета, его переменчивость Котика за живое задела и, отбросив напускной лоск, перестав играть агатовым перстеньком, он произнес как-то подавленно, несуразно:
– В дурацком мире всё глупо связано, и если в Хопёрске водопровод отказывает, в Париже жить становится невыносимо.
Из пояснительных слов Котика, посыпавшихся обильно и с пятое на десятое, можно было всё-таки понять, что и дуэль, и Канны, и «енотиха», и многое сверх того имело место. Не в той окраске, но… имело. Занятия его были не из простых, и карман постоянно нуждался в заплатах. И тут-то Нинель, слывшая неоправданно куксой, раскрыла свои нежданные способности. На Блошином рынке, этой известной Мекке дипломатических дам, Нинель приглядела Котику в обработку любознательных эмигрантов, желавших на родине помереть, ну и обзавестись перед смертью землицей, домиком с палисадничком, с водопроводом, – всё как было у них до Октября. После наших космических взлётов голова у некоторых предмогильных совершенно вскружилась. А в интересах государственной тайны, Котик, естественно, и не подумал старичков упредить, что уйти в родную землю может статься до окончания водопроводной ветки. «Были бы деньги, остальное приложится!» – наобещал он стариканчикам. И взял на себя любезность поменять им валюту. По «твёрдому курсу», «известинскому». Вот тогда и заработал собачий челнок Нинель Кубасовой-Долиной. Пооттеснив гуляку Котика от казны, она ударилась возить в Москву датских, «кусачих» собачек, а на обратном пути – с воздушным эдаким поцелуем, с приветом от папы таможне, везла снопами в Париж соломенные рубли.
– А как же папа собачек не углядел? – осведомился удивлённо Иван. – Ослеп по старости, что ли?
– Да что ты. Лучше прежнего видит, – пониженным голосом известил Котик, выглянул за занавесочку и продолжил совсем тихо: – Таких как папа Кубасов, Иван, нельзя на пенсию отправлять. Ни-ни! Перед отставкой они совершенно звереют, готовы буквально на всё. Не имею прав на подробности, но в одной большой стране мафиози отгрохали дом. Скандальный. К жилью не годный. Три года они не могли его никому сплавить. А папа в поездке поднапружинился, спел «не страшны нам ни холод, ни жара», и покупка оформилась… Теперь там наши по потолку бегают, папочку проклинают. А папа в порядке. В большом порядке! А ты говоришь – собачки! Да он сам их перед комиссионкой тряпочкой протирает. Сплюнет, потрёт и загривок поглаживает. Я думаю, если бы этих собачек для выроста надо было грудью кормить, он бы и это дочке позволил.
– Ай да Кубасов! – покачал головой Иван. – Вот те кремень, глыба, опора трона.
– А другие что, лучше? – буркнул Котик. – Насмотрелся я в их семейке. Им подавай «идеалы», пока у них власть. А как на пенсии – «Что-то на полках тесно стало… Сынок – это я сынок – у нас покупателя не найдется на «полного Ленина»?» Маркса он давно продал.
– Нашёл чем удивить! – усмехнулся Иван. – Когда немцы к Москве подступили, на всех помойках классиков было навалом. Да и портретов вождя хватало. А как разгром подмосковный пошёл, назад домой понесли. Протёрли одеколончиком и – на стенку, на полочку.
– Но там хоть немцы были, – возразил Котик. – А тут без никакого гестапо, «сынок».
– Октябрьская эволюция, – пониженным голосом произнёс Иван. – Ложь динамична, Котя! Она вползает в дом прачкой-стряпухой, потом становится – не прогонишь – любовницей, и наконец делается хозяюшкой: не троньте мамочку, мы правильный выбор сделали! Ну, а с чего начинается выбор, как всё это происходит, я в тропиках своими глазами увидел. Не по картинкам знаю, как враки становятся осознанной наглостью, соревнованием в бесстыдстве.
– Что до папочки, так тут и соревноваться не стоит, – сказал убеждённо Котик. – В дипломатическом словаре слова «стыд» нету. И мне это, наверно, передалось, если по-честному.
– Положим, тебе, Котя, наглости было и раньше не занимать, – обронил в шутку Иван.
– Не те слова говоришь! – осерчал Котик. – То было личное озорство, шуточки «гномика», а тут всё солидно и по-семейному – все так, так и я так! Иначе много бы я от женитьбы урвал?
Официант запорожно кашлянул, выждал паузу и в раздвиг занавеса подал де-воляйчиков с розетками фрит. Но есть больше не хотелось. И Котик придумал продолжить вечер воспоминаний в загородном ресторанчике «Покровское-Стрешнево», где вознамерился откупить зал для всех однокашников, какие в Москве окажутся. Без жён, разумеется. С боевыми подругами, назло оставшейся в Париже Нинель. Из экономии или по другим причинам её в Москву не командировали. Ну, а чтобы вечеру окончательный шарм придать, Котик вдруг воспылал отправиться на Центральный рынок и загрузить машину цветами – зал оживить, обанкетить по люкс-разряду.
Кликнули могиканина. И при тарелочном, под салфетку расчёте Иван приметил, что портмоне Котика вздуто напором свежезелёной валюты, что с нашим дипломатом бывает разве когда он спешит навестить издателя левой, хиреющей газетёнки – страдальца за «правду».
– Не в этом счастье… Главное там, в Хопёрске, – замельтешил пойманно Котик, запихивая выпорхнувшую попутно плацкарту в задний карман и тужась упрятать туда же пузатый бумажник. – Сейчас не время для разговоров. Нас ждут дела. Нас ждут друзья.
Однако на выходе из ресторана их ждало нечто иное. Котиково «пежо» оказалось в глухой парковке, было стиснуто спереди-сзади двумя чёрными «Волгами». И не успел Котик рюхнуться, запустить руку в задний карман, как из машин вышли четверо ко всему безразличных и тем всеми распознаваемых манекенов, набитых невидимыми пружинами. Прохожие тут же освободили тротуар, шарахнулись на другую сторону переулка. А Котик, будто магнитами втянутый, тотчас оказался в передней «Волге». Только и видели его букле с искрой. Кратко взревели форсированные движки, и «Волги» как тать исчезли. А оставшийся «манекен», не обращая никакого внимания на Ивана, без взлома открыл дверцу «пежо», уселся за руль и тоже сгинул.
Прошла неделя. Пробежал месяц. И тишина. Котик как в воду канул. И опять по Москве поползли слухи о роковой дуэли министра-коммуниста, и о каком-то – новое дело – миллионном выигрыше Котика в Монте-Карло и деньгах, на которые он не дал-таки «лапу» наложить, утаил полностью, за что и взят «лапой» за шкирку.
И лишь два года спустя, во время Московского киношного фестиваля, куда пожаловала «енотиха», Котик чудесным образом показался из ворот Лефортово. Нестриженный. В том же букле с брусничной искрой и красивой, хоть в рамку вставляй, описью конфискованного имущества. Вот тогда причина и высветлилась. Подавшийся из Парижа в Хопёрск реэмигрант никакого водопровода, естественно, не получил, но быстро наши порядки усвоил, сообразил, что в таких оказиях надо писать жалобу Самому. Иначе воды ждать до второго пришествия. И он отписал нашему Премьеру (копия Премьеру Франции) о своих артезианских бедах с любезным, как ему мнилось, уведомлением, что верит всё-таки в советских чиновников, в их способности. Да, потому что в Париже, к примеру, обаятельный месье Долин без волокиты и каких-то там «завтра», «надысь», «намедни», обменял ему по советскому курсу валюту…
Копия из Хопёрска пришла в Париж, разумеется, быстрее, чем первопечаток в Москву. И Котик ринулся в златоглавую дело улаживать. Но… поздно. Письмо-телега из Хопёрска-таки в Москву доползла.
Крах Котика был ужасным. После тюрьмы Нинель не захотела с ним даже свидеться, не дала встретиться с сыном Олежкой. Передала Котику через своего нового мужа кое-какие парижские обноски и записку: «Вспомни картошку, Мёрзлый был прав!» Так Котик совершенно с Иваном сравнялся, с той лишь разницей, что у одного осталась литература, а у другого женщины – не подверженный никаким кризисам капитал и действительный во всех странах.