Текст книги "Good night, Джези"
Автор книги: Януш Гловацкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Девятая причина реинкарнации
Клуб не клуб, улица двадцать какая-то на западной стороне. То, что это клуб, надо еще догадаться, названия нет – нелегальный? Впрочем, понятно, что полиция знает, должна знать – стало быть, легальный и наверняка платит налоги. У самой реки Гудзон, рядом хайвэй, ревет и сверкает. В остальном серо, темно, заброшенные фабрики, дальше облупленные дома, окна такие грязные, что не пропускают света ни в одну, ни в другую сторону. Только стрелки, нарисованные красной краской на грязных стенах или мерцающие, как светлячки. Маше нравилось, пока она не увидела женщин с сигаретами в зубах, человек десять, молодые, старые, некрасивые, красивые, худые, толстые, полуодетые, в одних только трусиках и бюстгальтерах, да какие там бюстгальтеры, все вываливается наружу. Есть еще время убежать, но нет, русские не сдаются.
Открылась двойная железная дверь, и белый мужик, обритый наголо, по всей башке татуировка: драконы, черепа, – заорал на женщин, но они ноль внимания. – Этих никто не впустит, – объяснил Джези. – Почему? – Потому что наворотили дел. – Каких еще дел? – Обокрали, оскорбили, перебрали дури, попали в черный список, там и фото имеются, нет у них в Нью-Йорке надежды на спасение. – Тогда зачем тут стоят? – Рассчитывают на чудо. – Какое? – На мужиков, которых тоже не впустят, и они за ними увяжутся. – Он рассмеялся обычным своим, скрипучим сухим смехом, но глаза были печальные и испуганные. Машу, взмокшую от страха, – и под лопаткой уже всерьез кололо, и сердце трепыхалось: увидел бы ее здесь седовласый доктор! – вдруг осенило: а глаза-то у него как у демона с картины Врубеля, которая висит в Третьяковке. Это тот же демон, которого описал Лермонтов. Хотя нет, у врубелевского в глазах не столько страх, сколько гнев, а то и ярость, потому что Бог обрек его творить зло, безоговорочно и вечно, а ему вовсе этого не хотелось. Эскизы Врубеля к росписям знаменитого киевского Владимирского собора были отвергнуты – вероятно, из опасения, что его демон, вместо того чтобы пугать и отталкивать, будет совращать нестойкие души. Прежде дьявола в церквах изображали как положено, по-божьему, с хвостом, рогами, копытами, и только Врубель в конце девятнадцатого века всех взбаламутил.
Между тем верзила с татуированной лысой башкой не то что не выгнал их – впустил с поклонами в коридор, где курили марихуану трое точно таких же. Дальше был зал в красно-черно-золотых тонах, в который отовсюду – сверху, снизу, через стены – просачивалась музыка. Что-то зазвенело, вращающаяся дверь крутанулась и пропустила Машу с Джези внутрь.
В основном, однако, музыка доносилась снизу. В узеньком помещении с зеркалами – металлические шкафчики. И тут Маша поймала себя на том, что повторяет: «Господи, спаси и сохрани меня, грешную» – мать научила ее так говорить, когда ей страшно, и обычно это помогало, вдруг и сейчас поможет, хотя сердце опять рвалось выпрыгнуть. Крашеная блондинка с мертвым лицом и, кажется, искусственным – слишком уж большой! – бюстом подала им полотенца, и они стали раздеваться. Маша была предупреждена о таком совместном раздевании, но он же не Костя, ее любовь, и даже не законный Клаус. Она стеснялась, как в первый раз. Хорошо, не они одни раздевались, рядом были еще три женщины, явно пришедшие раньше, уже без ничего, красивые и белые, хоть и не очень молодые. Они стояли перед зеркалами, красились, подводили глаза, а двое мужчин в дальнем конце снимали носки.
Маша намеренно ни разу не посмотрела на Джези – то, что он тощий и узкоплечий, она и не глядя знала, а вот если у него, упаси бог, спина поросла черными волосами, этого она бы уже не выдержала. А он стоял себе голый с полотенцем в руке и разглагольствовал.
– Трусость тебя гложет, пугливость, а любой дурак угадает в тебе подспудную страстность, которой ты стыдиться, ибо себе не доверяешь и знаешь, что, если разок спустишь ее с поводка, потом уже не догонишь, но ты спустишь, спустишь, мы доберемся до правды, обязательно доберемся, а пока спускай флаг, то есть снимай с себя все, да побыстрее. Хочешь, завернись в полотенце, пожалуйста, это допускается, и я за компанию завернусь, хотя не понимаю зачем.
Маша по-прежнему на него не смотрела, зато поглядывала на отражения в зеркале трех женщин с выбритыми лобками, и ей стало стыдно за свои заросли. Краем глаза заметила, что Джези закутался в полотенце, а бабы эти – нет. Ну ничего. Широка страна моя родная…Вспомнилась московская баня – для российских женщин еженедельный священный ритуал и счастье, потому что по этому случаю их освобождают от домашних дел мужья, которые, конечно, тоже ходят в баню, но в другой день и отдельно. В бане женщина может наконец оторваться от детей, стряпни, кучи других обязанностей, забыть про мужнин норов и всласть почесать языком: где лучше всего делать аборт, где самое дешевое мясо или классный парикмахер. Может в стоградусную жару выбить из себя веником печаль-кручину и потом ополоснуться ледяной водой. Маша смотрела на троицу местных, худых, аккуратно выбритых и вспоминала, как она когда-то завидовала женщинам с кучерявыми лобками, потому что у нее самой волосы там выросли на редкость поздно. А московские женщины в бане почти все были красивы на русский лад, функциональной красотой: широкие бедра, чтобы легче было рожать, огромные груди, чтоб производить много молока, – и смотрели на нее и других худышек сочувственно. Боже, как она им завидовала. Маша непроизвольно съежилась, когда мимо продефилировал немолодой мужик с обвислыми пузом и сиськами, но с взведенным членом, на который он повесил полотенце. На нее не посмотрел, остановился перед той из трех, что стояла посередине, с сережками в сосках, подводившей перед зеркалом глаза. Перебросил полотенце через плечо, раздвинул ей ягодицы, послюнил пальцы и засадил. Она, не переставая рисовать черточки на верхних веках, выпятила зад, а он вошел в нее, слегка придавив к зеркалу, отчего черточки получились неровными, а две рядом засмеялись. Он одну сбоку стал поглаживать, а в средней раскачивался, но от силы минуту – шлепнул ее по заднице и ушел с торчащим членом. Снова повесил на него полотенце и даже не оглянулся. А она выровняла черточки и, крася ресницы, улыбнулась вытаращившей глаза Маше.
– Это пока только начало, – объяснил Джези. – Малый специально не кончил, приберегает на потом. – На что Маша сказала, что в России такое немыслимо, а если и мыслимо, то невыполнимо. Закуталась в полотенце, закусила губу и сунула таблетку под язык. Спросила: может, эта женщина – жена того мужика или невеста? Джези: какая разница, да и откуда ему знать, – а полотенце было белое, мягкое, с вышитой надписью Royal Cotton. Они спускались по крутым ступенькам, для немолодых были перила, навстречу гремела музыка, все громче и громче. Погрузились в дым, мешанину запахов, вспышки света, Джези жадно засосал воздух, втянул в себя все это: – Так пахнет свобода, понимаешь? Вдыхай, вдыхай! – И она до боли глубоко вдохнула, и это был запах духов, пота, спермы, страха, печали, ненависти, обиды, а все вместе пахло уксусом и щипало глаза. Но, возможно, для него, побывавшего в выгребной яме, куда его сбросили крестьяне, нет запаха лучше. – Не бойся, держись за меня, я поведу тебя за ручку, как мамочка.
Ничего себе мамочка… когда та журналистка из газеты спросила у него, смог ли бы он изнасиловать, он ответил: какие могут быть сомнения, его ведь много раз насиловали. И сейчас эта мамочка обещает, что никто до нее не дотронется членом, ни толстым, ни длинным, ни тонким, ни коротким, которые здесь входили и выходили, в женщин и в мужчин, попеременно и беспрерывно. В тела, блестящие от пота и вдобавок присыпанные каким-то порошком. Маша почувствовала все усиливающуюся боль под лопаткой, сухость в горле, ей безумно хотелось пить. Она пожалела, что вторую таблетку под язык оставила в джинсах в раздевалке, но тогда ей казалось, что у нее больше сил. Закрыла глаза, ватные ноги подгибались, и она постаралась сосредоточиться на полотенце – длинном, мягком… в Москве у них на всю семью было одно полотенце, серое и шершавое, и хотя мать не жалея сил его крахмалила, белым и душистым оно не становилось. Маша открыла глаза и увидела довольно много пожилых людей.
– А молодые, которые с ними, – им что, платят?
– Иногда да, иногда нет. Это последнее место в Нью-Йорке, где можно рассчитывать на деликатность и милосердие, то есть на то, что человеку всего нужнее.
И внезапно сунул руку ей под полотенце, убедился, что у нее там сухо, и разозлился, а она лишилась дара речи.
– Погляди сюда. – Показал на двоих белых мужчин, пузатых, лежавших, как женщины, раздвинув ноги. А потом на огромную женщину, которая давала им пососать большой член. – Только не говори, – прошипел, – не говори, что ты этого не понимаешь, это может нравиться или не нравиться, но не понимать нельзя. Тот, кто прикидывается, будто не понимает, просто мошенник. Я себя здесь не чувствую ни поляком, ни евреем, ни богатым, ни бедным, ни писателем, ни эмигрантом – я себя чувствую человеком. Понимаешь? ЧЕЛОВЕКОМ! Твой любимый Есенин, самоубийца или убиенный – разницы никакой, написал: «…есть горькая правда земли, подсмотрел я ребяческим оком: лижут в очередь кобели истекающую суку соком», – написал или, может, не написал?
– Но он над этим плакал, и очень даже есть разница, потому что если повесился, то был проклят и душа его не находит себе места и страдает, а если его убило ГПУ, то он святой мученик России и обрел покой.
– А что такое покой? Ложь, вздор, иллюзия. – Он неожиданно рассмеялся, и она почувствовала, что впервые его позабавила. – Генри Миллер, писатель, которому твой Есенин в подметки не годится, сказал, что для реинкарнации есть девять причин, одна из которых – секс, а восемь остальных не имеют никакого значения.
– А этот твой мальчик?
– Который?
– Из книги.
– В каком смысле?
– Где он?
– Да провались он… насмотрелся я в глаза смерти, хватит. Хочу смотреть в глаза жизни – и буду, пока не надоест.
А Маша:
– Пить, пить, пить!
Бар был нормальный, кондиционер и все такое прочее. Бармен с набриолиненными черными волосами сначала подал ей стакан, потом бутылку воды, она сама не заметила, как всю выпила. Попросила еще, и вторую тоже выпила. Джези взял в кредит пару косяков, спички, дал ей белую таблетку, велел проглотить, она проглотила, хотя это была не та, что нужно. Но как тут откажешься, если все вокруг глотают, выплевывают, засаживают, входят, выходят, медленно, быстро, порознь и хороводом, в мужиков, которые оказываются бабами – и ведь не разберешь! – и наоборот. Джези раскурил ей косяк, сам тоже затянулся.
Внезапно стены раздвинулись, все вокруг заголубело, тело расслабилось, а боль под лопаткой притихла. Интересно, выдержит ли сердце, – но и это неожиданно ее развеселило.
– Работай, сердце, спасайся как можешь! – крикнула она.
Он тоже что-то проглотил и процитировал святого Августина: заниматься сексом, не будь в раю секс признан грехом, было бы так же естественно, как есть.
– Присмотрись, здесь нет ни безответных чувств, ни страданий, и все заканчивается счастливо.
А вокруг все ритмично пульсировало, весело колыхалось, твердя: да, да, да.
Солдатским шагом промаршировали три женщины, меняя промокшие от пота, хоть выжимай, простыни и полотенца. Самая высокая, одетая как медсестра, в белой наколке, проворковала что-то на незнакомом языке. Поцеловала в губы сначала ее, потом его и ушла. Джези объяснил, что язык – шведский, она – шведка с ученой степенью по восточноевропейской литературе, работала в Нобелевской библиотеке в Стокгольме, и пару лет назад, когда ему собирались дать Нобелевку за «Раскрашенную птицу», ее отправили на Манхэттен, чтобы она потихоньку разведала, есть ли хоть доля правды в доносах, которые польское коммунистическое правительство присылало на него в Академию, утверждая, будто он лжец, негодяй, клеветник и тому подобные гадости. К счастью, они случайно встретились, он привел ее сюда, и она уже отсюда не вышла, выбросила из головы Нобеля, Стокгольм, мужа и детей. Маша расхохоталась: да он же врет. Он пожал худыми плечами: ясное дело.
Музыка на минуту прервалась, зато слышны стали вопли, стоны, хрипы, но так продолжалось недолго, все снова заглушил Pink Floyd. Джези снял висящую на шее цепочку с двумя ключами и направился к двери, в которую обеими руками упирался очаровательный чернокожий мальчик, которого размеренно, как паровой молот, шворил пузатый, словно на сносях, мужик. Его редкие волосы слиплись от пота, но он улыбался. В одной руке у него был стакан виски с кубиками льда, в другой – сигара; увидев Машу, он поприветствовал ее стаканом. Джези стукнул мальчика по рукам, чтобы тот подпустил их к двери. Отпер ее одним из ключей, за дверью была лестница, ведущая вниз; обернувшись на секунду, Маша увидела лицо мальчика, печальное, застывшее, искаженное болью, и ободряюще ему улыбнулась, а он ей подмигнул и высунул узенький, раздвоенный, как у змеи, язык. Но они уже спускались по лестнице вниз. Здесь перил не было, ступеньки то вытягивались, то сокращались, Маша понимала, это из-за той таблетки, но что поделаешь, проглотила – держись. После драки кулаками не машут.
Ей вспомнилось, как они с Костиком один-единственный раз ночевали на даче его родителей. После изнурительных попыток войти Костя заснул у нее на животе, а она не могла уснуть: мало того, что ей было грустно, а тут еще кто-то стал стучать и царапаться в дверь, вначале робко, потом все настырнее, с визгом, спавшая на кресле сука Булька подняла морду, но только на секунду, к повизгиванью и стуку прибавились вой и скулеж, в дверь уже ломились, Маша наконец растолкала Костю, он прислушался – ерунда, пробормотал, это соседи к Бульке, у нее течка, – и натянул на голову одеяло. Дверь затрещала, еще минута – и рухнет, подумала Маша, подошла к окну и приоткрыла деревянную ставню. А на крыльце – куча-мала. Собак видимо-невидимо: большие и маленькие, породистые и дворняги; лезут друг на дружку, клацают зубами и подвывают, аж воздух дрожит. Маша быстро закрыла ставни, подперла дверь стулом, залезла под одеяло и прижалась к Костиной спине. А утром они смывали кровь, сперму, клочки отгрызенных ушей и хвостов.
Музыка снизу уже не оглушала, а приглашала, заманивала, как будто в море пели сирены, и Маше вдруг что-то подсказало: «Закрой глаза, заткни уши», – но она не могла этого сделать, таким завораживающим было пение. И пускай ступеньки уходят из-под ног, она чуть не упала, но Джези ее поддержал, как когда-то Костя, когда они, влюбленные, спускались по выбитым в скале ступенькам в пещеры под Киево-Печерской лаврой – самым почитаемым киевским монастырем, где на одни только купола пошло шестнадцать тонн золота – чистого, а не поддельного, как здесь. Спускаясь все ниже, на каком-то уровне они миновали кельи, где некогда замаливали грехи монахи, лежа или стоя на коленях, в зависимости от количества грехов.
А еще ниже – мощи святых в деревянных со стеклянной крышкой, чтобы можно было приложиться, гробах.
А еще глубже – богатырь и великан Илья Муромец, который, видимо, по воле Божьей скукожился и сделался совсем крохотный. А снизу навстречу им поднималось пение монахов. Прямо перед Машей, осторожно, ступенька за ступенькой, спускалась, тихонько бормоча молитву, сгорбленная старушка. В большой пещере в самом низу поджидали трое монахов, бородатые попы. Двое – красивые и молодые, с короткими еще бородами: значит, здесь недавно.
Маша их пожалела: могли бы наплодить красивых детей, а тут пропадают зазря. Самый старший обмакивал пальцы в масло, которое вытекало из черепов святых угодников, и этой рукой чертил на лбах крест, второй подавал для целования Библию, а третий надевал святую корону. А вокруг только каждение и пение, пение и каждение. Когда третий монах надел корону старушке на голову, она выросла чуть не до потолка, и закричала не своим голосом, вроде как по-немецки, и завыла. Так что с нее быстренько корону эту сняли, а по пещере пролетел шепоток: бесноватая.
Едва сняли корону, старушка мгновенно уменьшилась и, ничего не помня, опять забормотала молитву; не увидь Маша это собственными глазами, не поверила бы. Потому что до того старушка и по-русски еле лепетала, а тут загремела, как Шаляпин, да еще на немецком. Маша вспотела со страху, хотела отступить назад, но – поздно, первый монах уже помазал ее, когда же третий надел ей на голову корону, ничего страшного не случилось, только сияющий свет сперва раскроил тело пополам и тут же всю ее целиком заполнил.
Потом она долго-долго шла, потому что пещеры – это целый подземный город, лабиринт, в котором монахи прятались от набегов: татарских, монгольских, всяких.
Теперь они тоже были внизу; опять бар, опять она что-то пила, а Джези предупредил, что на этот уровень женщин, правда, пускают, однако лишь в качестве невольниц, поэтому, хочешь не хочешь, ему придется надеть на нее ошейник, но это не больно, и взять ее на цепь, но только на минутку. Машу это почему-то развеселило, тем более что шум в голове приутих, все легче становилось дышать, и боль под лопаткой исчезла, как не бывало. Маша стала прыгать через цепь, словно через скакалку, во дворе она когда-то была в этом большая мастерица, – но Джези со злостью велел ей немедленно прекратить, потому что она его компрометирует.
Слева возле лестницы стояли «такси».
– Бери первого, Ричард его зовут, этот не забалует, у него кличка Коврик – любит, когда на нем топчутся. Кстати, у него большая фирма public relations на Манхэттене. Наподдашь ему хорошенько, будет тебе благодарен – может, когда-нибудь пригодится наверху. Здесь-то они голые и на карачках, оседланные, в зубах удила, но днем, наверху, в костюмах за десять тысяч, управляют Манхэттеном.
– И никто их не сфотографирует?
– Нет, это последнее место, где все до единого, добровольно или под страхом смерти, соблюдают абсолютную лояльность. И «день и ночь – враги между собой», как давно уже заметил английский писатель Шекспир, о котором в Москве, возможно, тоже слыхали. Ночь это ночь, у нее свои законы, тут тебе и убийство, и резня, и измена, и соитие нежной царицы эльфов с ослом, у которого – это каждому дураку известно – самый длинный среди зверья член. Летней ночью все обмениваются женщинами или мужчинами вслепую и вволю.
Маша весело оседлала Коврика и поскакала, не забывая нещадно лупить его хлыстом (Джези ехал рядом), а улыбаться перестала, только когда они поравнялись с Анитой, девочкой из больницы, которую какой-то рыжий верзила тащил на цепи в боковой коридор, а она вежливо поклонилась сначала Джези, а потом Маше.
Поблизости, вероятно, был бассейн, потому что почувствовался запах хлора, «такси» протискивались между мокрыми голыми телами, дымила сауна, Маша хотела свернуть в коридор, куда направились две толстые немолодые тетки, но Коврик притормозил, а Джези, ехавший рядом, сказал, что Коврик правильно сделал: туда заходят только женщины, которые любят, чтобы их насиловали незнакомые. Между тем из-за двери, за которой скрылась Анита, слышался свист бича и призывы на помощь. Маша кинулась было туда, но ноги не слушались, а Джези так натянул цепь, что ей стало больно и она чуть не упала. Навстречу шел японец в ошейнике с шипами, Маша понимала, что должна с ним столкнуться, должна во что бы то ни стало, и столкнулась, а он умоляюще застонал, чтобы Джези разрешил ему поцеловать стопу своей невольницы. И уже повалился на землю и высунул язык, но Джези крикнул:
– Нет! Я сказал: нет!
И они перемахнули через японца. Маша спросила:
– Почему нет?
– Потому что он мазохист, и отказ принес ему наслаждение.
Теперь они вроде бы снова в пещере, но это раздевалка. На цепь тут не сажают, на потолке звездное небо и чудища, которые пожирают звезды.
Поодаль, у стены, гнулась под тяжестью разнообразной одежды и цепей длинная вешалка. Джези выбрал для Маши кожаные трусики, резиновую рубашку, которая сплющивала грудь, высокие сапоги с шипами, слишком для нее большие и из жесткой кожи, и приказал:
– Только упаси тебя бог открыть рот, ты тут первый раз, и я б не хотел, чтобы он стал в твоей жизни последним, здесь лгут и обманывают, этот уровень – исключительно мужской. И только для ВИПов. На Манхэттене такой ключик, – показал, – есть всего у тридцати двух человек. Это высшая степень посвящения.
– Зачем же нам туда идти?
– Так нужно. Видишь, я засовываю за пояс платочки, это значит, что мы хотим смотреть и ничего больше, только смотреть, пока не насмотримся. Нас никто не тронет, если тебя не разоблачат. Тогда пиши пропало. Так что ни слова, ни за какие сокровища.
И опять вниз по ступенькам, а за стеной сбоку как затрясется, но это было всего лишь метро. Значит, они очень глубоко. И снова дверь, тоже обитая кожей, но с шипами, и второй ключик, узорчатый такой. В нос шибануло волной запахов – марихуана и все прочее, уже знакомое, но и какой-то новый запах примешался, и это могла быть кровь, но вначале был туман и утонувшая в нем музыка.
– Что здесь делает Шуберт?
– А откуда ты знаешь, что это Шуберт?
– Струнный квинтет до-мажор.
– Что делает? Разговаривает со смертью, пытается постичь величайшую тайну… замолчи, идиотка.
– Но он-то здесь при чем?
Она обвела рукой прикованных цепями, распятых лицом к стене, окровавленных, изогнувшихся дугой или стоящих, отклячив задницу, на четвереньках, кто в венце из колючей проволоки, кто в терновом.
– Очень даже при чем. Он вносил в этот квинтет исправления уже в агонии, за несколько часов до смерти, тело его умирало, мозг пылал. К изуродованной сифилисом руке ему привязали карандаш. До последнего вздоха он вгрызался в тайну. Цеплялся за жизнь и отдавался смерти. А ты заткнись, я же просил.
– О Господи… – она непроизвольно подняла глаза, а там, наверху, на нескольких загнанных под кожу крюках висел изможденный живой скелет.
А тут адажио, дивные, величественные звуки, ласкающие слух. Ну и, конечно, дрожь и комок в горле. А скрипка взбиралась все выше, будто преодолевала очередной порог невозможного, а за нею спешила виолончель, и они соединились в общем дыхании.
– Ой нехорошо, ой как нехорошо, плохо дело, нас засекли, – прошипел Джези.
Огромная наголо обритая голова на длинной шее заглянула Маше в глаза и проехалась взглядом по всему телу сверху вниз.
– Сматываемся! – Джези поднес зажигалку к пластиковой занавеске, с треском полыхнуло пламя. К искусственному дыму начал примешиваться настоящий. – Горит, пожар! – визгливо закричал Джези, заглушая Шуберта.
В ВИП-салоне заклокотало. Все поспешно освобождались от пут и оков. Висящий под потолком скелет звал на помощь. Вопящий клубок тел, едва не растоптав, потащил их обратно: ступеньки, тоннель, поворот за поворотом, лишь бы скорее, лишь бы вверх.
Похожие на призраков люди, залитые кровью, кто в лохмотьях, кто нагишом, звеня цепями, выползали на еще темный Манхэттен, захлебываясь неожиданно чистым воздухом. Как раз начали, одна за другой, подъезжать пожарные машины. И никакой Шуберт уже не был слышен, только вой сирен.
Кучка изгнанных из рая озиралась, пытаясь понять, день это уже или еще ночь; трудно сказать, ночь сама не была уверена, закончилась ли. И вскоре большинство, стыдливо пряча лица, кинулись к своим костюмам, вечерним платьям и лимузинам, а остальные подземные гуляки, еще ночные, еще в угаре, завидев молодых пожарных в длинных резиновых черно-желтых балахонах, похожих на маскарадные костюмы, обольстительно улыбаясь, поползли в их сторону. И один молодой пожарный, увидев эту картинку, простонал: «О Боже!»
Маша то шла, то бежала по пустым улицам к реке; Джези с одеждой в охапке догнал ее с криком:
– Не туда!
А потом:
– Первый урок закончен! Ты хоть что-нибудь поняла про людей, по уши преисполненных Духа Божьего?
– Хочешь сказать, что это и есть – суть человека? Что ты разгадал тайну? – Она хотела в него плюнуть, но во рту пересохло, ни капли слюны, и она села, прислонившись к стене, пыталась содрать с себя эту резиновую маскарадную гадость и натянуть джинсы. И тут возле них с визгом затормозил черный автомобиль, и оттуда выскочили двое полицейских в форме. Они подняли его, заломив руки за спину, надели наручники, заклеили рот скотчем и запихнули в багажник. А один наклонился к ней и прорычал:
– Возвращайся домой, сука, и попробуй только пикнуть.
К счастью, в джинсах от Кельвина Кляйна нашлась нужная таблетка, и она сунула ее под язык. И подумала: а может, правы были монахи, отказавшись от картин Врубеля, который наделил демона лицом прекрасной женщины, а вскоре после этого сошел с ума? И заплакала.