Текст книги "Good night, Джези"
Автор книги: Януш Гловацкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
А за окном разыгрался настоящий шторм. Океан подступил совсем близко и угрожал. Он был уже не черный, а испещренный белыми лохмотьями пены. Пляж он заглотнул, а остатки песка вперемешку с дождем лупили по стеклам.
– Взять, например, моего отца, – Рышек наполнил наши стопки. – Он был директором крупного предприятия, очень крупного, и не последним человеком в партии. В один прекрасный день товарищи его вышвырнули и отправили заведовать кладбищем.
Две голые корпулентные фигуры бегом пересекли boardwalk со стороны океана.
– Русские, – буркнул Рышек. – Никому с ними не справиться. Так вот, отец мой составил список и прилепил у себя на стену. А стены были из черного мрамора: когда приходил мрамор для надгробий заслуженных деятелей, папаша половину присваивал. В квартире у него почти все было из черного мрамора: стены, обеденный стол, письменный, подоконники. Вроде бы красиво, но смахивало на склеп. Отец жил один, мать от него сбежала, но он твердо решил исполнить задуманное. Бросил пить, принимал витамины, занимался аэробикой и ждал, пока кто-нибудь из этих его товарищей помрет. Хоронил он их в самой сырой части кладбища, гробы опускал прямо в воду. А потом ставил галочку в своем списке. Он их всех пережил, потому что был упертый и чувствовал себя орудием справедливости. Когда похоронил последнего, снова начал пить и вскоре умер, потому что потерял мотивацию, но перед тем женился, чтобы квартира не досталась государству.
– Выпьем за него, – сказал я.
Мы выпили, и я порадовался, что успел побывать в туалете – сейчас я б не дошел.
– Это месть, это я уважаю, но ты мне объясни, зачем немец делает этот фильм.
– Господи, еще одному потребовались объяснения. – Я запил водку любимой Сталиным, самой полезной на свете водой «Боржоми».
– Почему Джези затосковал по Польше, мне понятно. Америка ему дала поджопник, а Польша сама лизала жопу, чего уж яснее. Потому он и полюбил вдруг все польское вкупе с Ярузельским, еврейским районом в Кракове и этой Уленькой, кстати, чудесной. Вроде бы она хотела родить ему ребеночка, Фонарь, извозчик, ты его знаешь, рассказывал, будто возил ее с его спермой по врачам, но ничего у них не вышло, он не смог или не захотел. Возможно, вообще Джези из-за этой травли сломался, как-никак вся Америка на него набросилась. Знаешь, как оно: вперед, ребята, трое на одного! А может, без жены жизни себе не представлял, кстати, ты слыхал? – поговаривали, будто он был у нее на крючке, будто она знала про него что-то страшное, по-настоящему страшное, похуже, чем история с этой деревушкой. Или вообще ему все осточертело, потому что у него вставать перестал. Одному Богу это известно. А вот его близкий друг Мачек сказал, что он надумал официально жениться на этой своей гражданской жене, только когда уже окончательно решил откинуть коньки, то есть покончить с собой, и что она последние два года постоянно носила при себе пузырек с ядом – для него.
Хотя как знать… может, он правда любил эту свою жену, или Улю, или хер знает кого, я уже сам запутался. Короче, его я в принципе понять могу, а вот немца – нет, бабла на нем он уж точно не заработает. Хочет отомстить и представить Джези еще большим мерзавцем, чем он был, испоганить память о нем? – это вроде логично, это подходит. Из-за нашего дорогого писателя русская жена немца оказалась в инвалидной коляске. Она-то сама молчит, ничего не хочет рассказывать, объяснять, никому – и уж тем более Клаусу – ни слова. Вроде бы с ним развелась по собственному желанию, то есть не на Джези в обиде, а на немца… но для меня это слишком сложно.
Рышек задумался и закрыл глаза. Музыканты прервались, чтобы выпить, а я вертел в руке стопку и слушал, как ревет океан, как стонет под напором ветра окно и все заглушает своим гомоном и топотом нетрезвая толпа. Я думал, Рышек заснул, но минуту спустя он открыл глаза.
– А если честно, мне это пофиг. Я прямо сейчас, вот только что, решил: женюсь на Ольге, сто процентов женюсь и кончаю рваться в кино. Ольга толстая, но меня обожает.
– Ты прав. Мне тоже с Клаусом тяжело… скажу тебе напоследок только еще одно. Клаус говорил, что ничего лучше, чем с Машей, у него в жизни не было, и он хочет еще раз это пережить, заново посмотреть, даже на то, как лучшее превратилось в худшее. Хочет, например, увидеть, где совершил ошибку.
– А может, он просто любит кино, – задумчиво проговорил Рышек.
– Возможно, – согласился я.
– А он хоть платит этой Джоди, которая возит коляску с его бывшей женой?
– Я не спрашивал. Джоди и без него богатая. Джези ее в свое время тоже изрядно помучил, может, потому она и предложила помочь Маше, жертвы любят держаться вместе. Любовь – дело тонкое… нет, скажешь?
– Я играл в «Ромео и Джульетте», – подтвердил Рышек.
– А может быть, немец верит в чудо, верит, что, если Маша увидит себя на экране, она испытает шок и поймет, какой он был потрясающий мужик, поймет, что ошиблась, неправильно оценила ситуацию.
– Ну уж нет, чудо, конечно, всегда возможно, но Маше сейчас сильно за сорок, воскресать в таком возрасте вряд ли имеет смысл. Вдобавок Клаус теперь спит с Ириной, этой, которая играет Машу, на фиг ему оригинал.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, и все тут.
Из дождя и тумана снова вынырнули две белоруски, перед входом выбросили скелеты зонтов и выпутались из резиновых плащей, какие носят рыбаки. Синие от холода, на лице разводы туши, накладные ресницы отклеились, помада размазалась – ни дать ни взять заплаканные семиклассницы.
Рышек усадил их за наш столик, принес очередной ящик с бутылками, поставил на пол, они хотели сразу бежать обратно, но Рышек буркнул, что не горит, налил им водки, отошел почти твердым шагом и вернулся, неся блюдо с копченой рыбой. Они набросились на рыбу жадно, как чайки, выхватывая друг у дружки лучшие кусочки, и тут опять грянула музыка.
Теперь состязались две гармони, какая-то женщина, крича, что хочет домой, отбивалась от троих мужиков, одного из них, в элегантном костюме, стошнило на пол, но он немедленно бросил сотню уборщице. «Азиаты долбаные», – пробормотал Рышек. Кто-то запел: «Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет…» Гармонисты, один за другим, подхватили: «…Пусть струится над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет».
Это было «Письмо матери» Есенина, любимая песня урок в лагерях Советского Союза, или России, кому как угодно. Белоруски тоже знали слова и присоединились. Теперь пел уже весь зал:
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
– Как в церкви, – усмехнулся Рышек.
Сейчас-то я понимаю, что это покажется странноватым… да, верно, я был здорово пьян, но не до полной отключки, и, честное слово, клянусь, к нам тогда подсела та самая тетка, что приехала из Москвы искать сына, села и поставила рядом со стулом пластиковый пакет «Мальборо», формат А4.
– Это было чудо, – сказала она. – Обыкновенное чудо. – Рышек налил ей полную стопку, а белоруски подставили свои. – Чудо, что сынок мой нашелся. Послезавтра возвращаемся в Москву, я его забираю. Ну скажите сами, разве это не Божье произволение? Когда Захарка собрался сюда ехать, я его отвела к Соломону Палычу, зубному врачу. Сыночек мой у чеченцев в яме все зубы потерял. А лучше Палыча в Москве нет зубного врача, и попасть к нему жуть как трудно. К счастью, одна знакомая бабулька – она ему деревенские яйца носила – замолвила за нас словечко, и он согласился принять Захарку моего без очереди и предложил на выбор: либо платиновый мост, либо позолоченный, либо железный. Мы попросили самый дешевый, железный, в долг – у нас уже ни копейки не было. Всё истратили, последнее – Захарке на билет. И Палыч сделал – просто загляденье.
У белорусок слезы текли по щекам, а весь зал разливался:
Я по-прежнему такой же нежный
И мечтаю только лишь о том,
Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом.
– И если б не эти зубы, Игорь, ну, тот, что ходит по пляжу с детектором и ищет автомобильные ключи или мелочь, ни за что бы сыночка моего не определил и не откопал. Головушка-то всего один денек пролежала в песке и нисколечко не попортилась, – она показала на пластиковый пакет. – Закопали ее прямо возле деревянного помоста, там, где спуск на пляж из этой самой «Карениной».
– Я слыхал, – кивнул Рышек. – Но не знал, что это ваш сын. Значит, не простили ему.
– Да это ж не люди, звери. А зверь разве кому простит? Хорошо еще так закончилось, мог же ведь без следа пропасть, а так упокоится в родимой земле. Говорят, Иринушка, невеста его, за которой он на свою беду сюда приехал, в кино снимается. Видать, так Господь распорядился. – Выпила еще стопку «Столичной», подхватила пластиковый пакет и ушла.
И молиться не учи меня. Не надо!
К старому возврата больше нет.
Ты одна мне помощь и отрада,
Ты одна мне несказанный свет.
– Господи, – сказал Рышек. – Как же наша Иринка этого своего Захара любила! Ночи напролет обжимались где ни попадя, на чердаках, в парке. А когда его забрали в армию и отправили в Грозный, она решила, что он не вернется, и надумала топиться. Села на берегу Москвы-реки и считает на ромашке: прыгать – не прыгать. Вышло прыгать, но тут рядышком присел бездомный пес, черная дворняга, посмотрел на нее человеческими глазами, будто все понимает, положил морду ей на колени, и получился между ними тайный договор, какой только между человеком и зверем возможен.
– И не прыгнула?
– He-а. Ждала, ждала и дождалась: на Белорусском вокзале выходит из метро, исхудалый, поседевший, он или не он? Он! Она в слезы, теперь от счастья. И было счастье, покуда не поехала сюда на заработки, ну а дальше… сам понимаешь.
– Бордель.
– Этот, по соседству. А один старичок написал Захару письмо, и нате пожалуйста, вдруг ключ в замке поворачивается, дверь ее комнатушки открывается, стало быть, клиент пришел, и она, не глядя, говорит как положено: «Вон там душ». Но в ответ тишина, ни шороха, ни звука. Повернула голову и… что тут рассказывать. Он. Упал на колени. А она как бросится на него, по лицу колотит, по голове, ногами. У него уже кровь из губы каплет, но сдачи не дает, только твердит: «Моя вина, нет мне прощенья, но как я мог знать, откуда…» Тогда и она – бух на колени, руки ему целует, говорит: «Прости». И так они плачут, обнявшись. Потом второй в ее жизни мужчина, а здешний охранник, приносит одежду, еще московскую, заработанные деньги – триста двадцать без малого долларов – и паспорт. Оба, первый и второй, что-то друг другу обещают, и вот уже Захар с Ириной на улице.
Она перед Захаром оправдывается, мол, плохо выглядит, в лице небось ни кровинки, три месяца ведь не была на воздухе. Садятся в метро, маршрут F, пересаживаются на Четырнадцатой улице, и вот они уже на Манхэттене, в квартире с видом на реку Гудзон. Там жила русская старушка с двумя дворняжками, тоже престарелыми, и сыном-профессором, преподавателем поэзии в Колумбийском университете. Тем самым, который потом устроил Ирине стипендию на актерском отделении. И этот профессор показал, что́ где, рассказал, как и за сколько ухаживать за его матерью. И открыл перед Ириной ее собственную комнату, запирающуюся изнутри.
Ну и они с Захаром заперлись, Захар ее ласкает, но не целует, снимает, понятное дело, штаны, и она тоже раздевается, у него мягкий, но она-то знает в этом толк, так что у него твердеет, однако перед тем, как войти, он шарит по карманам брюк и достает презерватив. Ну а она ему, естественно, на это: так, значит, СПИДа боишься, брезгуешь, – и у него мягчеет. Он встает, надевает штаны, закуривает сигарету, бегает взад-вперед по комнате, а она твердит – сперва тихо, потом кричит: брезгуешь, брезгуешь!
И тогда он убежал. С концами.
– А откуда ты все это знаешь?
– А оттуда, что я не брезговал. – Рышек задумался, налил себе и мне. – Послушай, я тебе кое-что скажу. Когда-то я играл барона Тузенбаха в «Трех сестрах».
– Знаю, и прекрасно играл, я видел.
– И смотри, что я придумал. Тузенбах должен носить очки! Никто раньше не докумекался, даже Чехов. Барон до безумия, без памяти влюблен в младшую сестру, тоже, кстати, Ирину. Ну и она в конце концов соглашается выйти за него замуж. Соглашается, хотя его не любит. От отчаяния и тоски. Лишь бы убежать из этого чертова захолустья. И честно ему говорит, что будет послушной, верной женой, но никогда его не полюбит. И потом, когда этот сукин сын Соленый вызывает барона на дуэль, барон, то есть я, перед дуэлью снимает очки. Сечешь? Снимает и оставляет. А без очков он фактически слепой, но идет стреляться.
Мы оба выпили.
– Никакая это не дуэль, понимаешь, это самоубийство. Он знает, что она никогда, никогда в жизни его не полюбит, а раз так, ему вообще больше жить не хочется.
– Возможно, – сказал я. – Ну и что?
– Ну и то, что, подозреваю, Захар придумал что-то вроде этого и нарочно дело с лопатами завалил… Понимаешь, лопаты эти пришли морским путем из Москвы, и были они не столько из стали, сколько из обогащенного урана. И он умышленно завалил все дело, донес или еще как-то, потому что хотел, чтоб его прикончили. Потому что знал, что ни она ему не простит, ни он ей. Хотя оба не виноваты. Так я считаю. А ты как думаешь?
– Возможно, и так, – сказал я. – Но ты, Рышек, романтик.
– А это уже другой разговор. Но на Ольге я так или иначе женюсь.
Мы оба выпили, и я попытался встать, но упал. Потолок кружился, а зал пел. Белоруски подхватили меня под руки.
Два съемочных дня на Манхэттене (день, пленэр)
Джези и Харрис идут по Пятьдесят восьмой улице. Только что появилась статья в «Village Voice», на первой полосе огромные буквы: «Jerzy Kosinki’s tainted words» (что-то вроде «слова с душком или с гнильцой» и, вероятно, одновременно намек на «Painted Bird» [49]49
«Раскрашенная птица».
[Закрыть]). Газета выставлена во всех киосках. Джези и Харрис проходят мимо витрины книжного магазина «Coliseum» как раз в ту минуту, когда продавец убирает с нее книги Косинского.
– Идиот. – Харрис пожимает плечами. – Кретин. Именно сейчас продажа пойдет вверх. Спокуха, Джези. Переходим в контратаку. Издательство уже отправило письмо в газету. Кое-кто из твоих редакторов считает, что журналисты использовали их в своих сомнительных целях. Ну, я побежал. У меня встреча в ПЕН-клубе. Потом сразу же позвоню. Держись и ничего не бойся. Увидишь, мы с тобой еще на этом заработаем.
(ночь, интерьер)
Джези входит в квартиру. За окном, как всегда, мигает «American Airlines». Джези в кабинете проверяет сообщения на автоответчике. Все от журналистов и одно от Маши; пленка заполнена до отказа. Включает телевизор без звука. На одном из каналов видит свое лицо и газету со статьей. Достает таблетки. Глотает одну, потом, подумав, еще одну, запивает виски. Смотрит на себя на экране. Садится за письменный стол, начинает печатать на пишущей машинке. Через минуту вытаскивает страницу, перечитывает, рвет. Вставляет другую, печатает, эту не выкидывает. Проходя через living room, бросает сакраментальное:
– Спокойной ночи.
Из-за портьеры выходит высокая красивая женщина, удивительно похожая на его мать. А может, это она? Так, во всяком случае, кажется Джези. Они обнимаются. Он как ребенок прячет голову у нее на груди.
Она.Я с тобой, малыш.
Джези.Я ухожу.
Она.Помни, я всегда буду тебя любить.
Логорея
На углу Шестой авеню и Пятьдесят седьмой улицы все было как всегда. Он поздоровался с девушками, они ничего не знали о его бедах, да их это и не интересовало. Кармен охотно согласилась пойти в клуб. Но перед самым входом он дал ей две сотни и пошел дальше один.
Было душно и влажно. Он расстегнул рубашку, потом снял галстук и пиджак. Желтовато-свинцовые тучи над Гудзоном заглатывала чернота; со стороны Нью-Джерси надвигалась гроза. Он перешел хайвэй и зашагал по широкому каменному пирсу, одному из нескольких, выдающихся далеко в реку. Там было безлюдно, разве что промелькнуло несколько бесприютных теней, поспешающих в сторону города и света. Из огромного спортивного комплекса неподалеку доносился приглушенный стук мячей для гольфа.
Он дошел до конца пирса и долго с отвращением смотрел на воду. Почти черная, она уносила в океан пустую бутылку и обломанные ветки.
Он содрогнулся и повернул обратно.
Полил дождь. Не просто полил – с неба обрушился водопад. Потом сверкнуло и прикатил запоздавший гром. Мгновенно промокшая рубашка прилипла к телу, а в туфлях захлюпало. К счастью, он был уже на другой стороне хайвэя. Свернул пиджак и прижал к груди.
Первый бар, до которого он добрался, был длинный, темный, неприглядный, кондиционер не справлялся, пахло пивом, пылью и потом. Больше всего света давала висящая над бильярдным столом лампа. Двое чернокожих попеременно склонялись над вытертым зеленым сукном. На столике рядом громоздились пустые бутылки из-под «Будвайзера». В дальнем углу пила пиво смешанная черно-белая компания. Он быстро заказал водку с тоником, выпил залпом, в тесном туалете снял рубашку. Вытерся бумажным полотенцем, на минутку подставил рубашку под струю теплого воздуха из сушилки для рук. Чуточку помогло. У стойки попросил воды, из верхнего кармана пиджака достал пакетик, который полчаса назад продала ему Кармен. Порошок был влажный, он запил водой расползающуюся во рту белую массу и заказал еще порцию водки с тоником.
На экранах телевизоров, подвешенных над баром, сталкивались огромные тела баскетболистов.
– «New York Knicks» и «LA Lakers», – объяснил бритый наголо белый бармен. – «Lakers» их делают. – Ткнул пальцем в пожелтевшую фотографию в рамке на стене. – Джек Демпси [50]50
Джек Демпси («Костолом из Манассы», 1895–1983) – американский боксер-профессионал, чемпион мира в супертяжелом весе.
[Закрыть]вроде бы пил здесь когда-то. Если это не подделка. – Пожал плечами и, не спросивши, до краев наполнил стакан.
Из глубины бара выплыла белая женщина. Большая грудь, ярко накрашенный рот, печальные глаза.
– Извините, я живу тут, рядом. Если желаете, я беру всего пятьдесят долларов, а деньги мне нужны на операцию.
Бармен посмотрел вопросительно, но, видя, что Джези не реагирует, тихо бросил:
– Отвянь, Дженни, клиента мне спугнешь.
Женщина послушно повернулась и исчезла в клубах дыма. Джези потрогал пальцами лоб: горячий, – испугался, что заболевает, рубашка немного согревала, но по спине пробежала дрожь.
– Привет, еврей, думал, спрячешься? Не бывать тому – ни при жизни, ни еще долго потом.
Рядом сидел и располагающе улыбался мужчина в сером пээнэровском костюме. С виду моложе Джези на добрых тридцать лет, светлые волосы лежат ровными волнами. То самое лицо, которое мелькнуло перед капотом «бьюика», значит, это Валентий из Сандомежа… или не он? Странное лицо, будто слепленное из нескольких, вылезающих одно из-под другого.
– А, это ты был в телефонной будке. – Джези тоже улыбнулся вполне дружелюбно.
– Конечно, я, ты ведь и не сомневался. Хорошо я подделываю французский акцент? Угостишь? Понимаешь, временные трудности с баблом, ничего страшного, но приходится экономить.
– Тебя – с удовольствием.
Джези заказывает водку с тоником, расплачивается, сдачу оставляет на стойке.
– Водка с тоником? Чудесно, уж и не знаю, как тебя благодарить. – Отпивает несколько глотков. – Все-таки ты славный малый. Нью-Йорк – дорогой город, не забыл, небось, сколько пришлось намучиться, пока добрался до вершины и встал там на все четыре копыта, ты же совершил невозможное, немыслимое… Чего кривишься, знаешь ведь, я за тебя горой, – смотрит укоризненно, – а ты меня удавить хотел. А раз чуть не переехал, кстати, ездишь ты как псих. Ладно, неважно, сам знаешь, не умею я на тебя сердиться.
Джези выпивает залпом свой стакан, заказывает еще две порции.
– Верно, ты прав, надо выпить, я на тебя не в обиде, так и знай, я тебя люблю, помню еще вот таким маленьким.
Джези пьет водку как воду.
– Ай-яй-яй, – качает головой мужчина. – Вижу, ты из-за этого дерьма сильно расстроился. Я тебя понимаю. Ты у нас чувствительный, пожалуй, даже чересчур… – Тоже быстро выпивает. Через минуту появляются два новых полных стакана. – Гляди, бармен два раза стукнул по стойке, стало быть, пьем за счет заведения. И вовсе он тебя не узнал… значит, порядочный человек.
– Ты ничуть не изменился, не толстеешь, не лысеешь… – одобрительно говорит Джези.
– Наконец-то слышу доброе слово! Ты тоже в отличной форме. Пока, считай, нам везет. Чего так смотришь? Везет, везет, клянусь. Ты только подумай. А если бы эти, из «Village Voice», отыскали в Польше твою деревеньку? Ну, Домброву. А? Вот тогда бы интересненько получилось. А? Ты, конечно, можешь спросить: какая разница, с родителями ты там был или без родителей, – и будешь прав. Но этим писакам только дай повод вылить лишний ушат грязи. Тут-то бы и разгорелся скандал, нет, скажешь? Они, предположим, заявили бы, что ты – их огромная ошибка. И что садовник из твоей книжки – это ты. Хотя нет, так далеко они б не зашли. Нет, нет, этого нам опасаться не стоит, верно?.. И что все тобой написанное – плод садистского воображения. – Умолкает, долго смотрит на Джези. – Могу быть с тобой откровенным?.. Понимаешь, я немного побаиваюсь. Совсем немного, чуть-чуть… а не готовишь ли ты втихаря какой-то номер? Против нас обоих? А?
– Не мешай, я скрючиваюсь.
– О, нет. Ты все еще стоишь в полный рост. Тебя знает весь мир. Ты вообще себе не принадлежишь. Не убеждай себя, что после смерти станешь еще более великим, дай тебе Бог долгую жизнь. А ты знаешь, что во сне кричишь? Но я всегда буду рядом, всегда. Ну, разве что…
– Что – «разве что»? Говори, сволочь!
– Ладно, ладно. Улыбаешься? Вижу, чувство юмора тебя не покидает. Но если хочешь, поговорим серьезно. Хочешь? Скажу без обиняков: ты, суперзвезда литературы, оказался в глубокой жопе. У тебя отобрали твои книги и честь. И кто? Какие-то неудачники… Тебя здорово обидели, с этим не поспоришь. Ну а как насчет отплатить? Пока ты только выставляешь себя на посмешище, плачешь, кричишь о несправедливости… и это ты кричишь! Ты! Мы ведь с тобой знаем, что справедливости вообще нет и не будет, поэтому извини, конечно, но со своими жалобными воплями ты имеешь бледный вид. Что ты этим показываешь? Слабость свою показываешь, Юрек. Ищешь союзников, а их нет, они тебя, ни секунды не думая, предали. Сам знаешь… взять хотя бы этот сраный ПЕН-клуб. Ты ради них два срока из кожи лез. Никому не хотелось, а ты боролся… Да, да, боролся за всех преследуемых бездарей на свете. А они сейчас молчок… Ни слова, как воды в рот набрали… Что? Ах вы неблагодарные, вашу мать! – Медленно опорожняет стакан, вытирает глаза. – Извини, я малость расчувствовался. Сердце-то у меня мягкое. Ну, еще по маленькой – пить так пить, а?
Через минуту появляются полные стаканы.
– Опять двойное. Этот мордастый бармен снова стукнул два раза и не взял денег. Да, так о чем же я?.. Ага. Ты занимаешь в мировом пространстве страшно много места, невообразимо много, и, как я вижу, начал себе кое-что внушать, например будто ты скрючиваешься, что неправда, дружок, и хотел бы ужаться до размеров одного тела. Нет, это просто смешно. Выпьем? Выпьем. – Движение стаканов по стойке. – А знаешь, на этот раз он нам посчитал. С критиками ты сам наломал дров, твоя вина, они теперь оправдываются, мол, ты их загипнотизировал, недурно, а? А ведь я тебя, дорогой Юрек, предупреждал! Я тебе говорил, что критиков надо холить и лелеять, облизывать им все места, делать питательные маски, полировать ногти, потому как таланта у них кот наплакал, комплексов до хера, а хочется верить, что они кому-то нужны. За советом к ним надо обращаться, они это обожают. И ты так и поступал, пока не возомнил себя слишком важной персоной, пренебрежение начал выказывать: одна идиотская рецензия – вагон презрения. Вдобавок ляпнул, что все они – ничтожества и жируют на твоей кровушке. Глупость и гордыня. Прав я? И сразу пошло: ты уже не Беккет, не Достоевский, не Кафка и даже не Жене. Жан Жене, который придумал себе половину биографии, чтобы выглядеть чертовски сексуальным и неотразимым. Сейчас ты уже садомазохист и вор, и грош тебе цена. Легко добыто, легко прожито, так? А знаешь, что величайший русский критик Белинский написал о Достоевском? Что в нем разочаровался и никакой он не гений… А Тургенев назвал Достоевского прыщом на носу литературы… Тебя обвиняют, что «Садовник» смахивает на это дрянцо «Никодима Дызму». А Шекспир, что ли, не сдирал у Марло? Все содрано с чего-то, что уже было. Не так разве? Но ты ведь не сдашься, да? Слишком высоко залетел. Помни, кто у тебя в друзьях. Ага-хан и Оскар де ла Рента, Киссинджер, Сульцбергеры [51]51
Ага-хан – титул имама низаритов, самой крупной и известной общины исмаилитов; с 1957 г. имамом является Карим Ага-хан IV (р. 1936). Оскар де ла Рента (р. 1932) – американский модельер доминиканского происхождения. Генри Киссинджер (р. 1923) – американский государственный деятель, советник по национальной безопасности США (1969–1975), государственный секретарь США (1973–1977), лауреат Нобелевской премии мира (1973). Семья Сульцбергеров – издатели и журналисты, тесно связанные с газетой «Нью-Йорк Таймс».
[Закрыть]. Ты не позволишь, чтобы дух Адольфа Гитлера после смерти тебя догнал, он, конечно, бессмертен, но с тобой не справится. Верно?
Обрати внимание, я уже не говорю о ПЕН-клубе, но отдельные твои коллеги-писатели тоже сидят тихонечко и потирают ручки. Ты звонил Мейлеру? Звонил. Воннегуту звонил? Звонил. И что? Ни один не пискнул в твою защиту. Ни один. А знаешь почему? Потому что ты чужой. В Польше хватало того, что ты обрезан и нос длинный, а здесь на это не смотрят, здесь другое важно: во-первых, приезжий, во-вторых, слишком далеко зашел со своей откровенностью насчет того, как женщина с мужчиной, или женщина с женщиной, или мужчина с мужчиной, тьфу, запутался, а ведь хотел сказать что-то важное. Все эти писатели – мещане, мелкие душонки. Да, их герои могут себе кое-чего позволить, но сами – боже упаси, они все целки. А ты чужой, посторонний. Камю придумал постороннего, но сам – моралист с головы до пят. А у тебя ночь. НОЧЬ. И в жизни, и в том, что пишешь. Этого тебе не простят. А держался бы за Холокост, все было бы о’кей.
Ну ладно, что-то я разболтался, логорея. Когда выпью, меня не остановишь. Ладно, договоримся, что не все твои книги – шедевры. Но кто пишет одни только шедевры?
А теперь перехожу к самому главному. Ты только не перебивай и не лезь в бутылку. Сядь поудобнее, глубоко вздохни. Вот так. Лучше? Лучше! Юрек, тебя настигли. Разодрали в клочья. Тебе необходимо кое-что сделать, это требует отваги, но ты у нас смелый. Итак: раскрываешься, ложный выпад и в контратаку. Они снизу, снизу, а ты в голову, в голову, чистый бокс – стратегия плюс техника.
Из-за чего все началось? Из-за того, что обыкновенного кошмара им было мало. Вампиры желают больше крови? Пожалуйста, получите. Вот вам песик Иуда, вот вам выгребная яма, вот вам козел, тут и вешают, и насильничают, и ребенок речь потерял – но им это все кажется каким-то безликим. Недостаточно осязаемым, согласен? Какой-то там еврейский мальчишка… им по херу. Тогда ты отправил в эту выгребную яму себя. Вот он я, вонючий, но осязаемый… а потом еще добавил, и еще… Подействовало, они навострили уши. Ты купил их любопытство. Любопытство, но не любовь! Так прокричи же им это, рявкни, наплюй в лицо, расхохочись, только не скули. Им бы хотелось превратить тебя в вороватого пса-приблуду, потому что ты взобрался на такие вершины, какие им и не снились. А потом за ноги и вниз, стая шакалов! Может, уже присмотрели кого-нибудь на твое место, а? Ведь благодаря этому маскараду, который они тебе не могут простить, твою книжку о слезах ребенка прочитали миллионы людей. Тех самых, которые теперь смотрят, как тебя публично ставят раком, и аплодируют. Да, таковы люди. Ну что, еще по одной, а, Юрек? Я вроде приободрился… Эти мерзавцы кричат, что ты не знаешь английского, обвиняют в том, что нанимал редакторов. Да, нанимал, и что? – все так делают, а распять на кресте хотят тебя одного. За то, что не стеснялся и брал целыми пригоршнями – ну а почему бы не брать? Зачем себе отказывать? Ты – человек мыслящий, да какое там, гигант мысли, и потому тебя хотят прикончить. Кричат, ты – садомазохист. А почему бы тебе не огласить имена завсегдатаев ВИП-клуба, рассказать про их тридцать два ключика? А? Тогда бы весь олимп болтался на кресте рядом с тобой. Хотя, сдается мне, их вряд ли тронули бы. Тебя-то можно, а других нет. Ну как? Будешь с ними воевать? Не струсишь? Бросишь перчатку? Идет? По рукам?
– Не размахивай так руками, брат, – хлопнул Джези по плечу старый седой негр, сидевший на барном стуле рядом. – Чуть мой дринк не пролил.
Джези вздрогнул.
– Ну ты молодец. На сорок долларов, – похвалил его бармен.