355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Януш Гловацкий » Good night, Джези » Текст книги (страница 5)
Good night, Джези
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:43

Текст книги "Good night, Джези"


Автор книги: Януш Гловацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Первая неразделенная любовь Маши (до появления Клауса В.)

Тем временем Костя уже крутился рядом, что-то замышлял, раскидывал сети. Он увидел ее однажды, когда она, счастливая, выходила после занятий рисунком, и напустил на нее Таньку. Танька была совершеннолетняя, после школы подалась в натурщицы и, как и Костя, принадлежала к верхушке общества. Ее мать была замдиректора научно-технического издательства, а отец, инженер, работал в Китае.

Машин учитель был выдающийся художник, и попасть к нему было трудно. Когда-то он преподавал в институте, но его выгнали за религиозные взгляды и посещение церкви. А у Кости с ним были давние связи.

Итак, Костя подговорил Таньку, и та задала Маше пару вопросов. Во-первых, спросила, девственница ли Маша. Что на это ответить, Маша знала, потому что с девяти лет ее, как и всех девочек в классе, два раза в год на сей предмет проверяла врачиха. Во-вторых, Танька спросила, умеет ли Маша танцевать и вообще знает ли, как вести себя в танце, потому что танец – дело серьезное, и, если положивший на Машу глаз Костя – а он красавчик, учится живописи, у него несколько пар джинсов, куча западных пластинок, классная система и собственная мастерская, – танцуя, ее прижмет, она тоже должна к нему прижаться. А если поцелует в шею, тоже должна чмокнуть его в шею, око за око, зуб за зуб, притом губы у нее должны быть сухие, чтобы его не обслюнявить.

Маше хотелось разузнать о Косте побольше или хотя бы посмотреть фото. Но Танька махнула рукой, мол, жалко терять время. Учиться танцевать Маше, к счастью, не понадобилось, у нее были балетные способности, и она тренировалась с Гришкой.

Тусняк был в квартире у Таньки, потому что ее родители уехали в Крым. Маша надела мамино платье, перекрашенное из коричневого в черное, под которым красиво смотрелись ее молодые и крепкие груди, черные колготки и балетки, переделанные из теннисных тапочек. Она сразу увидела, что бедновато одета, – девчонки все были в джинсах, обтягивающих водолазках и на шпильках. Но Косте это не мешало.

Маше он не понравился, но танцевал хорошо, был прилично прикинут, и она даже не заметила, когда поменяла мнение. Ее мать впоследствии фыркала, мол, у него от курения зубы желтые, – но как красиво, с каким шиком он курил! К тому же был стройный, длинноногий, и джинсы у него были голубые-преголубые, под цвет глаз, и такая же джинсовая рубашка.

Маша никогда еще не бывала в такой большой квартире. И ее с самого начала ошеломила талантливая веселая молодежь, а также водка пополам с вином, которую Костя то и дело ей подливал. Вдобавок во время танца он не только ее прижимал и целовал в шею – к этому она была Танькой подготовлена, – но и целовал в губы, очень долго и страстно, с языком, чего она не выдержала, вырвалась и убежала на лестницу. Но на площадке вдруг остановилась как вкопанная, припав лицом к холодному оконному стеклу, а сердце так и норовило выпрыгнуть. Простояла добрых минут пятнадцать, строя планы, где они с Костей после свадьбы будут жить, а если у него нет квартиры, то, в конце концов, можно и в мастерской, от Таньки Маша знала, что мастерская у него есть. Прикидывала, когда же устроить эту свадьбу (только не в мае, жениться в мае – плохая примета) и сколько у них будет детей. Она тогда мечтала о двоих: мальчике и девочке. Мальчика бы назвали Антошкой, а девочку Софьей, что значит мудрость.

Все это более-менее обдумав, Маша вернулась в квартиру, чтобы поговорить с Костей, но он бесследно исчез. Она обыскала все четыре комнаты и балкон, где гости пили, целовались, танцевали, – безрезультатно. Даже попробовала расспросить опытную Таньку, которая ее заверила, что все будет хорошо, что она Машу в обиду не даст (и налила ей водки), а Костя найдется.

И оказалась права: открылась дверь уборной, и оттуда с довольным видом вышла на слоновьих ногах толстая критикесса, пишущая статьи о художественных выставках, а за нею взмокший Костя с расстегнутой ширинкой, и тогда Маша снова убежала, теперь уже безвозвратно.

До дому ей было пешком в темноте часа два ходу, метро уже закрылось, она сильно плакала, то шла, то бежала по пустым улицам, ее проводил глазами одинокий милиционер, но с места не сдвинулся, она бежала одна, потом к ней присоединилась собачья тень, а когда она пересекала какую-то площадь, тихую и пустую, как кладбище, возле нее затормозил «москвич», за рулем сидел взрослый парень с круглым открытым и веселым лицом, и он спросил, не нужно ли ей помочь или хотя бы угостить сигаретой… Маша закурила, но не так красиво, как Костя, и рассказала про его измену, а парень ей в ответ: ну и дурак этот Костя, не стоит он ни одной ее слезинки. Вышел, открыл перед Машей дверцу, пригласил в машину и пообещал отвезти домой, но отвез в совершенно другое место, а именно на Москва-реку. А там допивали водку четверо его дружков, они пришли в восторг от такого подарка, как Маша, в столь поздний час, и вежливо осведомились, с кого бы она хотела начать.

Маша ни капельки не испугалась, поскольку помнила, что́ ей обещало Лицо, похожее на то, что на плате Вероники. И спокойно объяснила парням, что она девственница и что вряд ли им бы хотелось, чтобы таким было начало женской жизни их матери или сестры. Тут, видимо, начали действовать чары плата: в них заговорила совесть, и они стали совещаться. И в конце концов пришли к заключению, что девственность – вещь святая и неприкосновенная, так что они, как порядочные люди, ради такого дела скинутся. А потом стали подсчитывать и спорить, сколько это должно стоить, и пусть тот, кто даст больше, будет первым. Вытаскивали заначки и выгребали из карманов мелочь. Но тогда тот, который ее привез, ощутит в себе силу добра и угрызения совести и незаметно дал Маше знак, чтобы подошла поближе к «москвичу». Она вскочила в машину, он за ней, и они уехали, когда остальные еще подсчитывали и ссорились. Дома отец терпеливо ждал с ремнем, пока не дождался, а мать тихо всплакнула.

На следующий день, когда родители были на работе, явился Костя с тюльпанами, Маша не хотела открывать, но он объяснился через дверь, и она открыла. Он сказал, что вышло страшное недоразумение. Во-первых, он был пьян, во-вторых, его принудили насильно, в-третьих, он все время о ней думал; она отказывалась верить, но он бухнулся на колени, и тогда она поверила.

Поскольку несправедливость мира той ночью обрушивалась на нее целых три раза, она была совершенно раздавлена и, из-за отсутствия сил и аргументов, поехала к нему. Дальше время понеслось с такой скоростью, что Маша не заметила, как пролетел месяц; документы в институт она подать не успела, а об экзаменах и говорить нечего.

Про родителей она даже думать боялась, они исчезли бесследно. Вроде как Костя на тусовке. Только по вечерам, затаив дыхание, с колотящимся сердцем, заходила в метро и проверяла, не висит ли ее фото, как обещал отец, на самом видном месте среди разыскиваемых преступников, но нет, не висело.

Костя, вообще-то, проживал со своими предками в шикарном районе, на Маяковской, но целый день посвящал живописи. Маша жила себе в мастерской, вдыхала запах красок и смотрела на странный танец, который Костя исполнял перед холстом, рисуя. Он делал три шага вперед с кистью или шпателем и три назад. Три вперед, десять назад, поворачивался спиной, наклонялся и, глядя между ногами, оценивал нарисованное. Потом откладывал шпатель, кисть, прерывал пляски около начатой картины и приступал к лишению Маши девственности, чем занимался полгода безрезультатно, обвиняя в своих неудачах толстоногую критикессу, ибо испытал с нею шок, от последствий которого до сих пор не оправился; однажды он все-таки добился успеха, и после этого первого раза, который длился от силы пять секунд, Маша поняла, что полюбила Костю навеки. А он объяснил, что соитие никогда дольше не длится, а все рассказы на эту тему – пропаганда.

Маша скучала по маме, Гришке и собаке, но Костя давал ей краски, холсты и даже уроки. Она написала маленькую картину и две больших. На маленькой была удивленная собачонка, привязанная веревкой к железнодорожным шпалам, на одной из больших пушкинский кот ходил по цепи вокруг дерева и мурлыкал сказки, на второй из трещины в стене выросло и расцвело деревце. Костя хвалил, хотя сам работал в абстрактной манере.

Последствия шока не проходили, но Маша утешала Костю, советовала не расстраиваться, потому что любовь заключается не в этом, а совсем в другом. Говорила, что теперь уже твердо знает, что по гроб жизни будет его любить и поддерживать, ибо, как всякий гений, он этого заслуживает, и что Бог явно благословил их союз, поскольку одного-единственного пятисекундного соития хватило, и она ждет ребенка – либо Софью, либо Антошку. И тут произошло нечто, чего Маша никак не ожидала.

Костя мгновенно принял решение: он принадлежит искусству и только искусству. Да, конечно, он хотел делить с нею жизнь, но не так. Он полагал, что Маша, как девственница, исполнена первобытной мощи, которая поможет ему соприкоснуться с трансцендентностью, и искусство откроет перед ним свои тайны. А тут приходится с грустью констатировать, что ничего не получилось. Что он чувствует себя использованным не только критикессой, но и – в еще большей степени – Машей. А ведь он так ей доверял. Маша без лишних слов забрала зубную щетку, картину с собачонкой и отправилась в больницу. В операционную впускали сразу по одиннадцать девушек. Вокруг самых красивых собирались студенты-медики и, пока врач работал, балагурили: «Привет, девчонки, маникюр пришли сделать?» – или: «Глупые телки, пастись надо на таком пастбище, где вас не трахнут». Сжав зубы, Маша доплелась до дома, повторяя без конца: «Вот она, твоя любовь по гроб жизни», – и заперлась в уборной.

Тогда она впервые усомнилась в помощи Лица, потому что от боли ее всю ломало и корежило. Да вот только изгнать из своего сердца Костю не сумела. Хотя он не появлялся и не звонил. Только через месяц она впервые подошла к дому, где была его мастерская: вдруг он с горя что-нибудь с собой сделал? Задрала голову, увидела свет, а из окон доносился смех, музыка и выплывал табачный дым.

Потом настала осень. Чтобы уберечь Машу от обвинений в тунеядстве и неприятностей с милицией, тетя Лиля, у которой были обширные связи, устроила ее в министерство путей сообщения, где она перепечатывала на машинке распоряжения и циркуляры. А после окончания рабочего дня бежала к учителю рисования, который из последних сил искал Бога и правду на дне рюмки, беспрерывно слушал струнный квинтет Шуберта, поясняя, что это прекраснейшая на свете беседа со смертью, и продолжал давать Маше уроки. А она, чтобы научиться обращению со светом и пространством, рисовала цветы, горшки, яблоки, башмаки, кисти рук, деревья. И это ее спасло. Вечерами, когда все домашние спали, Маша сидела, закурив сигарету, в кухне, смотрела в темное окно и водила по бумаге пером, набрасывая тушью тень тополей и свое лицо, отражавшееся в оконном стекле.

Стена смеха (Клаус В. выходит на сцену)

В конце ноября она встретила Таньку, которая призналась, что Костя был и ее большой ошибкой. Но в живописи он делает успехи, и группа, в которой Костя самый-самый, выставляется в Академии, и пускай Маша сходит посмотрит, поскольку что было, то быльем поросло. Маша как раз возвращалась с урока, и в папке у нее была картина с собачонкой, которую она сильно улучшила. Пойти она согласилась главным образом для того, чтобы последний раз посмотреть Косте в глаза и понять, как он мог и что он вообще за человек.

Там она увидела своего Костю, который стоял и разговаривал с той самой критикессой на слоновьих ногах, а Маше только по старому знакомству кивнул. Это было уже чересчур, она даже не взглянула на работы и выбежала из зала. А на лестнице какой-то студент сказал, что все это говно и что если она хочет посмотреть в глаза настоящему искусству, то в двух остановках метро отсюда, в доме, поставленном на капитальный ремонт, выставка современного искусства, подпольная и максимум однодневная, о которой знают только свои и избранные. Она поехала, дом, казалось, качается, позвонила условным звонком, дверь с трудом открылась, Маша шагнула вперед и чуть не упала. В длинном темном коридоре пол дрожал и прогибался. Он был беспорядочно выстлан кусками поролона, надувными матрасами и шуршащими газетами. На каждом шагу теряешь равновесие, тебя швыряет налево или направо, отлетаешь от стены и плюхаешься на колени.

А сверху и снизу на голову обрушивается смех, вероятно записанный на пленку, а через щели в стенах подглядывают развеселые лица.

Маша споткнулась, упала, поднялась, до двери впереди было добрых шагов пятнадцать, до входной двери – семь, она хотела вернуться, но за спиной у нее уже валялась на полу очень довольная парочка, дальше еще одна, и отступать было некуда. Маша закусила губу, почувствовала себя голой, обокраденной и осмеянной. Ползла, катилась, на четвереньках продвигалась вперед, пока не ударилась лбом в дверь, и это был конец выставки.

Маша слетела по скользким деревянным ступенькам во двор, и тут только ее бросило в дрожь, она несколько раз пнула ногой стену, разрыдалась и увидела Клауса Вернера. Высокий, гладко причесанный, в дорогом костюме и белоснежной рубашке – вне всяких сомнений, иностранец. Он протянул ей носовой платок и приветливо заговорил на безукоризненном русском языке. Сказал, что они знакомы, что однажды виделись у Соломона Павловича.

«Ты – моя лошадь, а я – твой ковбой»

До Брайтон-Бич с Верхнего Манхэттена на метро тащиться почти целый час. На машине быстрее: сперва едешь через тоннель Бэттери, то есть под Ист-Ривер, в Бруклин, потом по Оушн-паркуэй к реке Гудзон, которая, прежде чем впадет в океан, широко разливается и в этом месте всегда забита торчащими из воды, как многоэтажные дома, океанскими лайнерами. Еще несколько поворотов – и вот уже Маленькая Одесса, то есть Брайтон-Бич, где шум океана заглушает грохот метро на эстакаде.

Кафе «Каренина» стоит прямо на boardwalk [23]23
  Дощатый настил (англ.). Здесь – променад Ригельмана («бродвок») на Брайтон-Бич – деревянная набережная длиной 4,3 км (открыта 23 мая 1923 г.).


[Закрыть]
, между «Татьяной» и гастрономом «Москва». Boardwalk – это деревянный помост шириной метров тридцать и длиной несколько километров, тянущийся по самому краю пляжа вдоль океана до конца Бруклина, то есть до Кони-Айленда. По дороге есть луна-парк, там заканчивается территория, завоеванная в тяжелых боях русской мафией. Остальное под контролем пуэрториканцев.

Летом лучше места, чем кафе «Каренина», не найти. За выставленными наружу столиками можно выпить «Столичной», сыграть в шахматы, поесть сибирских пельменей и посмотреть, как чайки с криком дерутся за выброшенных океаном на пляж крабов, а также послушать популярные русские шлягеры:

 
Татуировки
И в кармане «Playboy».
Ты – моя лошадь,
А я – твой ковбой.
 

Зимой уже не то, поскольку сидишь внутри.

Рышеку жилось неплохо, но счастливым он себя не чувствовал. В Польше он был известным театральным актером, сыграл пару шекспировских ролей и – превосходно – Тузенбаха в «Трех сестрах». А в кафе «Каренина» служил официантом и, в отместку за все обиды, каковые польский народ веками сносил от России, в особенности за то, что в 1939-м она воткнула ему нож в спину и спустя год уничтожила пленных офицеров в Катыни, трахал владелицу заведения Ольгу, хотя не то что не любил ее – толстуха Ольга ему даже не нравилась.

Мы попивали кофе вперемежку с «Абсолютом» и смотрели на дремлющий океан. Как всегда в первую половину дня, в зале было пустовато. Только в углу неподалеку от нас какая-то тетка с усталым, но жестким лицом – сразу видно: такую голыми руками не возьмешь – запивала сладким чаем селедку в масле. А у окна двое официантов с опухшими физиономиями расправлялись с яичницей с беконом.

– Вон тот, – Рышек указал на маленького кругленького с прилизанными остатками волос, – говорит, что в России был директором атомной электростанции, а второй утверждает, будто бы преподавал теоретическую механику в Московском университете. Хер их знает, может, врут, а может, так оно и есть. Здесь и сейчас это не имеет значения. У нас как в психушке – сам выбираешь, кем хочешь быть, и вся недолга. А ты, Янек, послушай меня: забудь про этот сценарий, Джези твой никого уже не интересует, ни вот столечко. Сочини мюзикл про польского Папу на Бродвее, я б сыграл его святейшество, мы похожи, любой тебе подтвердит, и акцент бы не помешал.

Я часто заглядывал в «Каренину» поболтать с Рышеком – Азия, что уж тут скрывать, мне ближе, чем Америка. Пару лет назад на Брайтоне все действовало как часы. Сбои начались с тех пор, как посадили Годзиллу. Годзилла – самый высокий еврей из когда-либо рождавшихся на свет, росту в нем ровно два метра четыре сантиметра. Он управлял Маленькой Одессой, его уважали и местные, и американская полиция, и даже ФБР, которое здешней мафией занималось с осторожностью, чтобы не обвинили в антисемитизме, к тому же русские были еще более жестокие, чем ямайцы, и мстили семьям.

Годзилла, после того как выиграл войну с пуэрториканцами, навел порядок на Брайтоне. Школьное образование было отлично поставлено, русскому языку учили старательно: Пушкин, Гоголь, Чехов, Есенин; устраивались поэтические вечера, чтения Тургенева и Солженицына. Ремонты и инвестиции делались своевременно, бордель содержался на высоком уровне. У Годзиллы, кстати, размах был широкий, он не ограничивался контролем над доливом воды в бензин, подделкой кредитных карточек, наркотиками и проституцией, но и прокручивал требующие немалого воображения операции типа продажи в Иран двадцати российских военных вертолетов, вооруженных ракетами. К таким операциям относилась и неудачная – но только из-за утечки информации – продажа российской подводной лодки колумбийским наркоторговцам. Тогда у ФБР уже не осталось выхода, и Годзиллу устранили.

В здешнем борделе было двадцать пять комнат с прекрасным видом – окна выходили на океан. Работали там в основном девушки из Украины и Белоруссии. Чаще всего приезжали целыми классами после окончания школы на пару месяцев, а потом, неплохо заработав, возвращались и их сменяли подружки. Каждое утро они песней встречали рассвет, а старушки-эмигрантки выносили из домов стульчики и, покачиваясь в такт, с удовольствием их слушали. После падения Годзиллы все пошло наперекосяк. С ремонтами запаздывали, американская полиция охамела, один класс не получил виз, и на работу стали брать случайных девушек из России, которые (понятное дело – русские) вечно были недовольны: то у них слишком много клиентов, то слишком мало.

И тогда же начались неприятности; в одной из комнат борделя окно даже затянули проволочной сеткой, потому что якобы девушка взбунтовалась и, короче, пыталась выпрыгнуть. Ну и наконец, недавно приехал один – молодой, голова обритая, – и распространилась информация, будто его прислали из Москвы на место Годзиллы. Он-то сам помалкивал, просто снял номер в дешевой гостинице «Невская» и, по слухам, тайком приглядывался. Потом стал захаживать в «Руслана и Людмилу», где собирались чрезвычайно сомнительные личности. Вначале к нему отнеслись с подозрением: очень уж молодой и не больно похож на еврея.

Лед тронулся, когда муж с женой, пенсионеры, отправились к нему с жалобой на соседей, которые слишком громко пускали радио, и вручили ему какой-то подарок, – и тут пошло-поехало. Он ничего не обещал, только брал, кивал и слушал, но страх крепчал, радио приглушили, двух крепко пьющих школьных учителей выгнали, а потом, в один прекрасный день, этот малый исчез, и вместе с ним та самая бунтарка из борделя. Тут-то и оказалось, что он вообще не тот, кого ждали.

– А с ними что сталось?

– Хер их знает. Может, вернулись в Россию, может, здесь где-нибудь, – поморщился Рышек. – Нью-Йорк все равно что океан – растворились. Погляди на Гудзон – огромная река, и что? Впадает в океан, и следа не остается, кругом сплошная Атлантика. А ты знаешь, что во время прилива Гудзон начинает течь вспять? – Рышек на минуту задумался, а потом продолжил: – При Годзилле Джези частенько сюда захаживал. Его уважали: знаменитый еврей, хорошо говорит по-русски. Даже пригласили членом жюри на выборах Мисс Маленькой Одессы в категории от четырех до семи лет. Пришел, оглядел этих перепуганных, разодетых как секс-куколки девчушек на шпильках и обратился с речью к родителям. «Не мучайте, – говорит, – малышек. Дайте им еще два-три года. Меня тоже в детстве мучили, и это мне искорежило жизнь. Да, я много чего добился – успеха, славы, денег, – но я не могу без наркотиков, хожу в секс-клубы, якшаюсь с проститутками, ни детей, ни семьи у меня нет. Хотите, чтобы ваши дети стали такими же?» На что все родители хором завопили: «Да!»

Так он мне, во всяком случае, рассказывал, – засмеялся Рышек. – Он был с большим приветом. Как-то мы с ним пили водку с тоником на broadwalk, и вдруг он съежился и шепнул:

«– Видел его?

– Кого?

– Который на меня вылупился.

– Где?

– Он уже спрятался, в светлом плаще… Тот самый тип, из Сандомежа.

– А что было в Сандомеже?»

Ну и Джези рассказал, что, когда он был маленький, этот тип приходил одалживать деньги у его родителей. Шантажист, короче. Отец с ним разговаривал, потому что выдавал себя за поляка, внешность у него была подходящая.

«– И что? – спросил я. – Ты его узнал?

– Он совершено не изменился.

– За пятьдесят лет?

– Да ни чуточки.»

Я сказал Рышеку, что не нужен ему Папа Римский, я напишу для него роль этого типа, который ни чуточки не изменился. И что его акцент и тут не будет мешать. Но он недовольно скривился.

– Подожди, – сказал я. – Наберись терпения и подожди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю