Текст книги "Good night, Джези"
Автор книги: Януш Гловацкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Клаус описывает свой визит к Джези в мастерскую – как потом выяснится, не совсем точно
Он открыл мне в черных очках, опираясь на белую палку. Перед тем как позвонить, я прошелся туда-сюда по улице. Полно магазинчиков с дешевым товаром, снаружи выставлены футболки, платья, кеды, шум, толчея, распродажи. Я позвонил, он открыл, мне сразу захотелось уйти, но это было бы уже полным идиотизмом.
А он явно обрадовался.
– Пришли все-таки, – сказал.
Ну и я вошел.
– Что-то случилось? – спросил я.
– Нет, почему? Ах, это, – он показал палку. – Нет, это я тренируюсь на всякий случай. Готовлюсь к профессии слепца. Я много времени провожу в темноте, проявляю пленки, вот и попортил зрение. Не волнуйтесь. – И улыбнулся, как мне показалось, язвительно.
Пригласил меня в темную комнату. На нейлоновых лесках сушились фото. Вовсе не одиноких стариков, а двух белых женщин, голых. Ноги бесстыдно раздвинуты, лиц почти не видно. Я испугался, что одна из них – Маша, боялся взглянуть, но все же посмотрел, это была не Маша. Наверно, он догадался, что я чувствую, потому что скривил губы в улыбке, однако ничего не сказал.
– Как вы относитесь к сексу? – спросил погодя.
– Ничего оригинального сказать не могу, – ответил я. – Зато знаю, что вы на этот счет думаете. Я прочел все ваши книги.
– Очень приятно.
– Мне не понравились. Конечно, я в этом не разбираюсь.
– Ничего страшного, – махнул он рукой. – Многие рецензенты разделяют ваше мнение. Эти две, – показал на сохнущие снимки, – проститутки. Почти все они превосходно позируют. Очень естественные. Но вчера я предложил одной сняться, и, представляете, она оскорбилась. За кого вы меня принимаете, сказала. Она, видите ли, работать пришла. А я хотел заплатить ей столько же, сколько за секс. Женщины непредсказуемы, согласны? Нам кажется, что мы всё о них знаем, что мы сильнее их, что мы мачо. Топчем их, бросаем, а потом, стоит после схватки чуть-чуть расслабиться, такое придумают – точно матадор, вонзят тебе шпагу в самое сердце. Коррида. Что скажете? Нравится вам такая метафора?
– Я не люблю корриду.
– Что ж, ничего не поделаешь. – Он развел руками. – Может, выпьете кофе?
Мы вышли из темной комнаты, и он приготовил нам эспрессо. С закрытыми глазами. Жульничал, конечно, потому что безошибочно поставил крохотные чашечки куда надо и ни капли не пролил, а потом улыбнулся, будто гордясь собой.
– Ну так почему же вы соизволили меня навестить?
– Вы встречаетесь с Машей, – сказал я.
– С Машей?.. – он как будто задумался.
– С моей женой.
– Ах, с Машей, – обрадовался. – Знаете, моя жена от нее в восторге. Очень ее полюбила, вы, наверное, слышали, что у меня есть жена, так сказать, гражданская.
– Да, – сказал я. – Читал. – Я все больше жалел, что пришел, прикидывал, как бы смыться, чтобы совсем уж не сесть в калошу. Чувствовал, что он со мной играет и получает от этого удовольствие.
– Вы не поверите, – улыбнулся он. – Мы вместе почти двадцать лет и еще не занимались сексом, ни разу, можете в такое поверить?
– Нет, – покачал я головой.
– Вы правы, – рассмеялся он, – но кое-кто верит. Так или иначе, я не представляю жизни без нее, она все заботы берет на себя, и у нее потрясающее чувство слова. Посмотрите, вот ее фото. – Он показал на снимки красивой высокой женщины в большой шляпе. Рядом на стене висела его фотография в костюме для игры в поло и еще одна, с Уорреном Битти, которую я видел в «New York Times». – Знаете, чувство слова – великий дар… для этого нужно особое чутье…
– Маша здесь бывала? – перебил я его.
– …это подобие таланта, а то и просто талант. Бывала, конечно, почему вы спрашиваете? Такое чутье часто обнаруживаешь у самых неожиданных людей.
– Вы с ней спали?
Он удивился, возможно, искренне.
– А не проще ли было спросить у нее?
– Я боялся, что если хоть раз что-то прозвучит, обратно пути уже не будет, исправить ничего не удастся.
– Вы правы, – обрадовался он. – А теперь уже не боитесь? Вы, кажется, вспотели…
Он и это заметил; я смахнул со лба капельки пота.
– Возьмите, вот платок. Почему вы считаете, что я скажу вам правду?
Он протянул мне белый надушенный платок, который достал из маленького карманчика пиджака.
– И руки у вас влажные. А зачем вам знать? Уверенность – это скука, а скука – смерть. Что может быть лучше неуверенности? Вы ревнуете, это возбуждает, но едва появляется уверенность, возбуждению конец. На смену приходит чувство униженности, ненависть или скука. Я могу что-то написать, только когда меня одолевают сомнения. Знаете, что… нет, не буду говорить. Вы мне нравитесь, не стану портить вам настроение, может быть, еще кофе?
– Вы надо мной насмехаетесь.
– Нет, какое там, я подумал, может, вы хотите еще кофе. У меня превосходная машина. Купил во Флоренции. He хотите, ну как угодно… Ладно, если вы настаиваете, скажу. Нет, я не спал с Машей. И что? Скучища! Я предупреждал. Ну а как сейчас – выпьете чашечку?
– Вы говорите правду?
– А зачем мне вас обманывать?
И я попросил кофе, он приготовил его мастерски, без лишних движений, теперь уже с открытыми глазами. Я сказал, что вчера вернулся из Германии, и то, что увидел, было ужасно. В доме ни крошки еды, везде пустые водочные бутылки, окурки, окна закрыты и задернуты шторами. Пять дней назад, когда я уезжал, Маша выглядела как девочка, а сейчас – серое лицо, под глазами синяки, потрескавшиеся губы…
– Кажется, показ завершился успешно… Поздравляю, – перебил он меня. – При такой конкуренции…
– Перестаньте, – попросил я. – …лицо измученное, глаза потухли. А всегда в них горел такой огонек…
– Послушайте, да-да… я тоже заметил. – Он задумался и повторил: – Это я тоже заметил. – Покачал головой. – В лицах я разбираюсь. Я фотограф.
– Его уже нет.
– Огонька?
– Огонька. Она была перепуганная, пьяная, агрессивная, бормотала, что она подлая дрянь, что липла к вам как муха, обвиняла себя, меня и вас, а еще говорила, что вы ее обокрали. Позвольте узнать, что вы у нее украли?
– Я позаимствовал ее тетрадь с записями, точнее, дневник, не смог удержаться, знаете, как бывает… Хотел отдать, но она не взяла.
– Наверное, дело было не только в дневнике.
– Думаете?
– Она кричала, что хочет со мной развестись, порывалась еще выпить, я отобрал у нее бутылку и вылил в раковину. Она набросилась на меня с кулаками. Несколько раз ударила по лицу.
Он посмотрел на часы.
– Вы любите детей? – спросил.
– И картины изрезала.
– Все? – заинтересовался он. – Несколько было весьма недурных.
– Не все, почему вы спрашиваете про детей?
– Да так, не обращайте внимания. Просто хотел вас перебить. Моя жена любит детей, а я нет.
– Я люблю. Хочу, чтобы у нас с Машей был ребенок.
– Прекрасная идея, семья, дети, цветочки… это очень по-немецки.
– И по-человечески тоже.
– Немецкое не обязательно человеческое.
– Я знал, что вы скажете что-нибудь в этом роде.
И тогда я решил рассказать ему про письмо.
– Три дня назад я получил от матери письмо, – сказал я.
– Насколько помню, вы упомянули, что ваших родителей нет в живых.
– Да, но письмо я получил три дня назад.
– Неужто прославленная немецкая почта?..
– Нет, – сказал я. – У меня есть любимая книга, время от времени я в нее заглядываю… ну и мать перед смертью положила туда это письмо.
– Позвольте, я попробую угадать. «Будденброки»? Нет? «История костюма»? Я видел что-то такое с предисловием Ива Сен-Лорана. Ницше? «За пределами добра и зла»? «Лисы в винограднике»? Ну скажите, может быть, «Война и мир»?
– Неважно, это не имеет значения. Мать перед смертью положила в книгу адресованное мне письмо, она знала, что когда-нибудь я его найду. Ну и я нашел. Вам это может быть любопытно, там есть кое-что о сексе.
Письмо матери Клауса В.
Дорогой сыночек,
я почти не сомневаюсь, что ты найдешь это письмо. Вообще-то, уверена. Я давно хотела тебе об этом сказать… кому-то ведь я должна сказать. Руперт тут не годится, муж годился еще меньше. Значит, так. Это было в сорок пятом. Мне было 23 года, Руперту – 4. Перед самым концом войны я приехала в Берлин. Пришлось. Мой отец тяжело болел. Помочь я ему не помогла и потом занималась похоронами. Полный идиотизм: священник, катафалк, венки, а на улицах лошади спотыкались о трупы. Русские уже входили. Вокруг резня, вешают якобы шпионов, кошмар и ужас. А я, на свою беду, задержалась. Люди тогда толпами убегали из города. Ну и как всегда, кому-то повезло, кому-то нет. Мне не повезло. Трое таких, со звездами на фуражках, затащили меня в подвал, недалеко от Александерплац, где жил твой дедушка. Помнишь? Я тебе показывала. Дом был разрушен, но подвал остался цел. В нем устроили общественный сортир, ну и бордель, конечно. Там держали тридцать женщин, почти все молодые, но было и несколько старых, и две-три девочки, всего тридцать. Тебе интересно, откуда я знаю, что ровно тридцать? Считала, когда русские меня насиловали. Спереди, сзади, в рот, по одному, по двое – а я всё считала, и выходило тридцать. Думаешь, это невозможно? Возможно. Русских я не считала. Они пили, пели, испражнялись и насиловали. Вначале мы сопротивлялись, а потом уже нет. Одни уходили, приходили новые. Я была вся липкая от спермы, но живая. Пить, кроме водки, было нечего. Лиц я не помню. Я зажмуривалась и считала. Хотя одного помню, у него на обеих руках и на ногах были часы, трофейные, и они тикали. Видно, он аккуратно все заводил. А над нами война, грохот, рушатся дома.
Потом эти солдаты ушли, совсем ушли, оставив нам консервы, свиную тушенку. Я хотела тебе сказать, сыночек, что этот, с часами, мог быть твоим отцом. Будь здоров, дитя мое. Я тебя не обнимаю и не целую, потому что тебе это может не понравиться.
Твоя мама
– Зачем вы мне это прочли?
– Не знаю, может быть, хотел вызвать к себе интерес? Или что-то получить взамен?
– Любопытное письмо, получается, вы наполовину русский.
– Мать меня, мягко говоря, не любила и женитьбы на русской не одобряла. Может, она соврала?
– А может, нет?
– Может быть, нет, – согласился я.
– Выпьем. – Он взял стаканы, налил виски, бросил по несколько кубиков льда. – Я слышал подобные истории. Вдруг все немцы к востоку от Эльбы – русские, а? Как вы полагаете? Этим бы объяснялось, почему они так любят русских. Только вы-то зачем со мной разоткровенничались?
– Не знаю. Возможно, в благодарность за то, что не увидел на этих снимках Маши. А еще я хотел вас кое о чем попросить.
– Но и у меня к вам просьба, я первый, – не дал он мне закончить. – Хочу пройтись с палкой по улице, вы мне поможете?
И я согласился принять участие в этом идиотском маскараде. Мы вышли на улицу, он в черных очках и с палкой. Идем. Люди расступаются – скорее от страха, чем из-за сочувствия. От страха, что и с ними когда-нибудь такое может случиться, и с радостью, что пока не случилось. Вдруг он попросил, чтобы я взял его под руку, и сказал, что хочет перейти улицу на красный свет.
– Зачем?
– Захотелось. Поможете или нет? Помогите, пожалуйста. Для меня это важно.
Ну и мы ступили на мостовую. Я тоже закрыл глаза. А вокруг вопли водителей, визг тормозов, ненависть, казалось, конца этому не будет, но мы перешли. У меня рубашка прилипла к спине.
– Успокойтесь, – сказал он. – Иногда надо делать такие вещи, это очень полезно, спасибо. Ну а теперь ваш черед. О чем вы хотели меня попросить?
Я помалу приходил в себя.
– Чтобы вы сделали Маше подарок, – сказал я.
– И что же ей подарить?
– Жизнь.
– Это немецкое чувство юмора?
– Маша больна.
Он споткнулся.
– Я же просил взять меня под руку. Эта палка мне только мешает.
Он отшвырнул палку и сам взял меня под руку, крепко. Мы были почти одного роста. Без палки нам уже никто не сочувствовал. Прохожие усмехались. Что ж, двое немолодых педрил.
– У нее больное сердце, очень больное.
– Да что вы говорите?
Я остановился и вырвал руку.
– Это гораздо унизительнее, чем я предполагал, снимите очки.
– О’кей. Слушаюсь. – Он снял очки.
– Вы спросили, как я отношусь к сексу. Хорошо отношусь, но я жду. Ей нельзя заниматься сексом, – сказал я. – То есть до операции нельзя.
– Это шантаж? – Он улыбался.
– Вот-вот. Я боялся, что вы именно так поймете.
Мы двинулись вперед. Теперь он остановился перед зоомагазином. На витрине очаровательные щеночки возились в опилках на дне стеклянной клетки.
– Прелесть, верно? – Он улыбнулся. – Интересно, что из них вырастет.
– Наверно, большие собаки, – сказал я.
– У меня когда-то была собака. – Он поморщился. – Я ее пристрелил.
– Взбесилась?
– Ну, не проявляла дружеских чувств…
Мы свернули в Гринвич-Виллидж. Миновали книжный магазин. На витрине лежали его книги. Дальше было итальянское кафе.
– Зайдем, – попросил он.
Без палки и без очков его узнавали. Мы пили капучино.
– Вы правда ревнуете? – Он усмехнулся.
– Конечно. Очень. Хотя это и странно, ведь фактически вас нет, вы – фантом. Оседлали своего конька и промелькнули. Но я ревную. Возможно, моя жизнь в ваших руках. Отпустите Машу… пожалуйста… что вы за нее хотите?
– Давайте поторгуемся. Что вы предлагаете?
– А что вы хотите? Деньги у вас есть, значит, о выкупе не стоит и заикаться. Взывать к вашей порядочности… смешно. Если хотите, могу встать на колени.
– Только если это доставит вам удовольствие. – Он посмотрел на часы. – Мне пора. А где Маша?
– В больнице на обследовании. О выставке до операции и речи не может быть.
– Бедняжка. Приятно было с вами поболтать. – Он встал. – Пошли.
– Хорошо, – сказал я.
– Проводите меня до дома, – попросил он и снова закрыл глаза. – И возьмите, пожалуйста, под руку. Я устал.
– Это были «Пасьянсы».
– Какие пасьянсы?
– Книга, в которую мать положила письмо. «Пасьянсы».
Темная ночьв кафе «Каренина»
Погода была отвратительная, подгоняемые ветром струи дождя бились в окна, барабанили по дощатому настилу boardwalk, отступали и снова пытались силком прорваться внутрь. Два красных фонарика на цепочках у входа раскачивались и крутились, как кометы. Черное небо слилось с разбушевавшимся океаном, а официанты – с гостями.
На маленькой втиснутой в угол эстраде пианист и гармонист в пятнадцатый раз исполняли «Подмосковные вечера», вынужденно прерываясь, чтобы осушить подносимые им в знак благодарности стопки со «Столичной». Гармониста Бог создал для игры на аккордеоне: он был низенький, коротконогий, но широкоплечий и мехи растягивал до предела. И почти не пьянел. Пианист, немолодой, тощий, с длинными жирными волосами и крючковатыми пальцами, держался хуже. В остальном же все было так, как и должно быть. Толчея, кто-то матерился, кто-то читал вслух письмо от невесты из Москвы и плакал, кто-то пытался рассказать анекдот, но его то и дело перебивали. Заскочили, но только на минутку, две молоденькие проститутки из Минска, совсем еще девочки, их прислали из соседнего борделя за водкой. Для толстяка Григория, хозяина автозаправки, и двух его спутниц они за сотню станцевали и спели «Школу танцев Соломона Кляра», за что получили по стопке сверх нормы. Рышек выдал девчонкам картонный ящик со «Столичной», и они отправились обратно, работать.
Гармонист запел «Темную ночь», и зал на минуту притих, потому что это была песня из кинофильма «Два бойца», где ее пел всенародный любимец, легендарный Марк Бернес.
А я сидел с Клаусом Вернером за служебным столиком Рышека у окна с видом на темноту. Клауса я сюда притащил, потому что он, хоть и бывал в Москве, на Брайтоне никогда не был, а коли уж взялся за этот фильм, то ему следовало как минимум ощутить здешнюю атмосферу и поесть сибирских пельменей. И не только пельменей: время от времени Рышек подбрасывал нам блюдо с копченой рыбой – камбалой, угрем или лососем; ну а еще мы пили. Я больше, Клаус меньше; я нервничал и доказывал, что необходим еще один флешбэк, и снять его нужно в Варшаве, а он упирался, что нет, тех, что уже есть, достаточно, и вообще это анахронизм, и его с души воротит, когда камера наезжает на лицо актера, наплыв – это прошлый век. Да, он знает и понимает, что мы живем одновременно в нескольких разных временах, без детства нет старости и наоборот, но в фильме вполне можно обойтись обрывком диалога или старой фотографией в газете.
Я убедился, что для него главное – не искусство, а бабло, поскольку он хотел ограничиться еще только тремя съемочными днями в Нью-Йорке, а все остальное снимать в Торонто, который давно уже в фильмах успешно изображает Ист– и Гринвич-Виллидж, и обходится это намного дешевле; ехать в Польшу, считал Клаус, значит бросать деньги на ветер. Хуже того, его поддерживал молодой, но уже номинированный сербский режиссер, который успел получить добро на следующий фильм по запискам охранника Милошевича и завлек на главную роль звезду. Но я просил, умолял, чуть не плача доказывал, что без нескольких сцен в Польше, куда Джези приезжает подписывать «Раскрашенную птицу», обойтись просто невозможно, возьмите тех же греков: судьба, ловушка и проклятие уже стучатся в дверь.
Ну и сейчас в «Карениной» Клаус между «Эх, раз, еще раз» и «Очи черные», между копченым угрем и осьминогом спросил, не составит ли мне труда объяснить ему то, чего он абсолютно не понимает, а стало быть, и зрители не сумеют понять. Зачем, на какие шиши и по какой причине – если отбросить сантименты – Джези поехал в Польшу? Ведь каждый человек, как известно, чего-то одного боится больше всего в жизни. А Джези все время дрожал от страха, что кто-нибудь наткнется на забытую деревушку. И выйдет на явь главная ложь: что он не имеет ничего общего с мальчиком из «Раскрашенной птицы». И, напротив, польские крестьяне хоть, возможно, и не были ангелами, но всю войну его с отцом и матерью прятали… не сказать, что из любви и задаром, и все же.
– И поэтому, – продолжал Клаус, – в особенности после разоблачительной статьи в «Village Voice» [46]46
Нью-йоркский еженедельник, освещающий преимущественно события культурной жизни города.
[Закрыть], инстинкт самосохранения должен был заставить его держаться как можно дальше от родного отечества. Только вернуться на родину ему еще не хватало!
Рышек подбросил копченого угря и покропил его лимоном, а я, пробиваясь сквозь бурю, бушующую за окнами и внутри заведения, сказал, что никакой загадки тут нет, все очень просто, во-первых, с чего Клаус взял, что каждый должен вести себя рационально? Особь под названием человек сама напрашивается на несчастья и безудержно тянется именно к тому, чего больше всего боится. И кто-кто, а уж Джези тут любому мог дать фору и, можно сказать, стал в этой области крупным специалистом. Любил испытывать судьбу на прочность, доказывать, что не предопределение правит бал, а только и исключительно случай. Иначе зачем ему было ночью бродить по Гарлему, почему он покончил с собой в ванне, хотя всю жизнь боялся воды? Зачем, панически опасаясь милиции, оттрахал в Лодзи жену милиционера, и тот его чуть не пристрелил, во всяком случае, гнался за ним с пистолетом, а ему после этого пришлось переодевать брюки? Зачем в деревне, где прятался с родителями, нарушил строжайший запрет выходить из дому и побежал на замерзшее озеро кататься на коньках, а там на него напали крестьянские дети, повалили «жиденка» на лед и принялись стаскивать с него штаны, чтобы своими глазами увидеть, что такое пресловутое обрезание. К счастью, его крики о помощи – и не почтенное католическое «матушка!», а компрометирующее «мамеле!» – услыхал сын хозяев, у которых семья пряталась, и, поскольку был старше и сильнее, прогнал озорников.
Зачем сказал двенадцатилетней дочке соседей, что никакой он не Косинский, а еврей Левинкопф? Она, испугавшись, ляпнула родителям, а те, испугавшись еще больше, побежали к Косинским жаловаться. Они-то, конечно, понимали, что, если какой-нибудь недоумок полетит с этим к немцам, всю деревню сожгут дотла. Что было лучшей гарантией их порядочности. Впрочем, Джези потом за этот донос на девчонке отыгрался, изобразив ее в книге сексуальной маньячкой, совокупляющейся с отцом, братом и вонючим черным козлом.
– И это только во-первых, – сказал я Клаусу, – а сейчас будет во-вторых: прочувствуй ситуацию.
В бутылке «Столичной» на нашем столике водки осталось на донышке. Гармонист пел хриплым голосом, что «ни церковь, ни кабак – ничего не свято! Нет, ребята, всё не так! Всё не так, ребята…»
Ветер то усиливался, то стихал, это уже не ветер был, а ураган, да и меня тоже несло со страшной силой.
– После того как в Нью-Йорке на него обрушились с разоблачениями, он попытался защититься в «New York Times», но эта попытка имела роковые последствия – она только ухудшила положение. Косинский остался Косинским: ставки в игре повысились. Неужели великая и непорочная газета дала маху? Конечно же, вся пресса, да и телевидение, потирая руки, набросились на «New York Times»: мол, якобы самая приличная газета на свете вопреки бесспорным фактам защищает своего дружка. А дружок этот почему-то не спешит привлечь «Village Voice» к суду за клевету. И так мелкое дельце раздулось в большое общеамериканское дело. Джези утверждал, что в суд не обращается потому, что вырос в тоталитарном государстве и всегда будет защищать свободу печати, даже вопреки собственным интересам и до последней капли крови, но этим его словам уже совсем мало кто поверил. Вдобавок перестали говорить о постановке его «Страсти» [47]47
В русском переводе «Игра страсти».
[Закрыть]на Бродвее и отменили рекламную поездку по Германии. Теперь ему больше всего требовались две вещи:
1. Как можно скорее исчезнуть.
2. Добиться хотя бы слабенького успеха.
А такой успех – и отнюдь не слабенький – ему сулила Польша. Поляки сами его пригласили, а то, что произошло в Америке, на берегах Вислы никого не волновало, не волнует, да и вряд ли станет волновать.
И пожалуйста, вдруг, после многолетних неистовых нападок – как его только не называли: и гнусным пасквилянтом, и грязным клеветником, и подонком, восхищающимся эсэсовцами! – вдруг на родине все на коленях, прямо тебе Каносса [48]48
В 1077 г. император Священной Римской империи Генрих IV униженно предстал у Каносского замка перед папой Григорием VII, чтобы добиться отмены своего отлучения от церкви.
[Закрыть]. Мало того, что триумф, еще и возмездие, и нешуточное! – кто же способен отказать себе в реванше? Разумеется, он понимал, что властям его приезд в конце восьмидесятых на руку: для них это лишняя возможность смыть позор военного положения, доказательство, что о постыдных гонениях забыто раз и навсегда и двери перед ним открыты, реверанс перед Европой и обращенный к мировому еврейству призыв раскошелиться. А также заслуженная оценка, правда – увы! – с опозданием, колоссального международного успеха еврея, притом польского еврея, или даже: поляка, хоть и еврея… да только у него были другие заботы, поважнее.
Рышек заменил бутылку, зал легонько кружился, гармонист жаловался, что «и ни церковь, ни кабак – ничего не свято!», две старые женщины в париках пустились в странную пляску, какие-то люди с багровыми лицами и мутными глазами им хлопали.
– Рруз…ррузумеется, – продолжал я (почему-то мне было трудно выговорить это слово, и я повторил его в третий раз – тут получилось), – разумеется, он все это понимал, но, взвесив все «за» и «против», решил, что овчинка стоит выделки. Уж в чем в чем, а в своей способности выкручиваться он не сомневался. Ну и вдобавок, что ни говори, это было сентиментальное путешествие, а такими вещами, Клаус, нельзя пренебрегать.
В Польше выходит его книга, и она уже не пасквиль, а шедевр. До сих пор автора обливали грязью, не издавая книги, – так было проще.
Ну и еще одна мелочь – как знать, не самая ли важная: понятно было, что отголоски триумфа долетят до Нью-Йорка. И риск особо большим не казался, Джези был уверен, что жители глухой деревни, даже если до них дойдут какие-то слухи, во-первых, с его персоной их не свяжут, а если и свяжут, то приехать в столицу не отважатся. Он – слишком высоко, Домброва – слишком далеко, прошло полвека, следы стерлись… Оттого это для него и было как гром с ясного неба.
– Вот именно, – сказал Клаус. – То есть он поступил глупо, безрассудно, повел себя как идиот, который пытается что-то доказать.
Я стал уговаривать его выпить еще стопочку. Дождь забарабанил в окно с такой силой, что мы оба невольно отшатнулись. Я указал Клаусу на две крупные голые фигуры, кажется, мужскую и женскую, которые перебегали boardwalk, направляясь к океану. Мы проводили их взглядом, и я спросил у Клауса, как он считает: решение этих двоих искупаться в ледяной воде во время шторма – более или менее рационально, чем решение Джези поехать в Польшу? Клаус выпил, поперхнулся, пожал плечами и сказал:
– Все, абсолютно все, о чем ты рассказал, от начала до конца, гроша ломаного не стоит, потому что получилось совсем по-другому.
Я обрадовался, что и ему нелегко выговаривать кое-какие слова (например, он не сразу справился с выражением «гроша ломаного»), – пустячок, а приятно. У музыкантов был перерыв. Ветер заглушал шум в зале – то с большим, то с меньшим успехом. С минуту мы сидели молча; не знаю, о чем думал Клаус – смотрел он в темноту.
– Обычно по вечерам здесь очень тихо и спокойно, – сказал я. – В смысле, снаружи. Пахнет океаном, ветерок приятный, и видно звезды.
– Интересно, куда попрятались чайки, – пробормотал он. Внезапно, уже не дожидаясь уговоров, допил водку и рассмеялся: – Им инстинкт подсказал, что надо спрятаться, а у него инстинкт подкачал.
– Верно, – сказал я, – получилось не так, как Джези запланировал. Но, возможно, не он ошибся – рассуждал-то он логично, – а судьба так распорядилась, к примеру, расставив полвека назад ловушку.
Ну скажи, дорогой Клаус, разве это не идеальный материал для фильма? Черт бы тебя подрал, разве это не соблазнительно, не сексуально? Представь себе сцену: Джези в Варшаве, в издательстве «Чительник» на Вейской улице подписывает свою книгу. Такого в Польше еще не видели: толпа как на демонстрации, тысячи людей выстраиваются в очередь, чтобы получить автограф писателя. Еще бы: в этом этнографическом заповеднике, в привислинской глухомани появляется возможность приблизиться или даже прикоснуться к мировой знаменитости, чья рука пожимала руку Киссинджеру, Уоррену Битти, Дайане Китон, Курту Воннегуту. Возможность купить загадочную книгу, которая уже разошлась в миллионах экземпляров по всему свету, – нужно только, получив номерок, отстоять очередь.
И вот начинается сказка: он подъезжает… Да как подъезжает… Черный лимузин, длинный, с американским флажком, костюм, ослепительная рубашка, польские писатели за столиками в кафе «Чительника» корчатся от зависти, да хрен с ними, с этой швалью. На него устремляются взгляды затаивших дыхание читателей в длинной очереди, а затем – взрыв любви, восхищения, восторга… да только восторг, еще до того подогретый показанными по телевидению интервью, оказался такой силы и такого масштаба, что пробудил спящих демонов, постучавшись в ту самую глухую деревню. И двое бывших подростков, то есть сын хозяина, у которого прятался Юрек с родителями (по воле случая тот самый, что спас Юрека, когда с него на катке стягивали штаны), и сын соседей, брат невинной шлюшки из книги, так вот, эти бывшие мальчишки сели в один поезд, потом пересели в другой и прикатили в Варшаву. Не для того, чтобы обвинять, упаси Бог! Они были хорошие люди, да и книжку не читали, им дела до нее не было, – и вообще знать не знали, что именно в тот день их взяли напрокат эринии. Но конечно же, конечно, на благодарность рассчитывали. Потом они говорили, что им бы хватило простого «спасибо», однако, надо думать, ждали большего: богатей из Штатов мог бы им кое-что подкинуть за такой пустяк, как спасение жизни…
Видишь, Клаус? – смотри, как они пристраиваются к очереди, потеют, толкаются, наконец подходят, представляются: это мы! И тут Джези, великий Джези, всегда превосходно собой владеющий, при виде материализовавшегося сонного кошмара растерялся. Я не говорю, что ему следовало тут же со слезами броситься их обнимать, но он даже не встал, только сидя протянул руку и сказал, что его родителей нет в живых. А они ему, что их родители живы. Он подписал книжки, за которые они заплатили, вот и все. Ну да, жена взяла у них адрес и пообещала, что они с Джези отзовутся, но они не отозвались. Так что оба бывших его сотоварища по аду вслух посетовали (а кое-кто подслушал), покрутились немного и вернулись домой, и вот так вот деревушка Домброва-Жечицкая появилась на карте.
Я произнес этот монолог с жаром, у меня даже грудь заболела – так сильно я в нее бил кулаком.
– Скажешь, плохая сцена, а, Клаус? – спросил я отдышавшись. – Джези после встречи с ними запаниковал. Многие считают, что это стало одной из причин самоубийства: нового и еще более сокрушительного разоблачения ему бы уже было не выдержать. Но если так оно и есть, то Джези в очередной раз ошибся: история эта долго оставалась чисто местной, варшавской, то есть провинциальной, и триумфального шествия по Польше, где его буквально на руках носили, не прервала.
За океан эта некрасивая история приплыла только лет через пятнадцать, но тогда на нее уже никто и внимания не обратил. До того вышла его последняя книга, «Затворник с 69-й улицы», которую он писал семь лет и которая должна была доказать, что он – большой писатель и пишет сам, без посторонней помощи, но, на беду, книжка получилась ужасная, рецензии были разгромные, а серьезные журналы, такие как «New York Times», «Newsweek» или «Time», вообще не пожелали ее заметить. А потом и Джези не стало. У Нью-Йорка короткая память, история Джези вообще перестала вызывать эмоции, и это, пожалуй, самое печальное.
– Это изменится после нашего фильма, – перебил меня Клаус и клятвенно пообещал, что эту сцену мы снимем, но сейчас ему нужно бежать, у него встреча с Ириной, у них любовь.
– С какой Ириной?!
– С той, что играет Машу, – ответил он.
Я ничего об этом не знал и онемел, но ненадолго.
– Почему же ты ее сюда не привел?
– Я хотел, – признался он. – Хотел. Но она не захотела. Сказала, хватит с нее России и русских.
Он полез за бумажником, Рышек его остановил: мол, ни в коем случае, – ну и он попрощался, встал, пошатнулся, но до двери все-таки доковылял, прихрамывая больше обычного. Вихрь с дождем и шум океана ворвались внутрь. Клаус упал и по ступенькам скатился в лимузин, который терпеливо его ждал. Рышеку пришлось побороться с ураганом, но он победил, закрыл дверь и призвал к порядку официанта – бывшего директора атомной электростанции, который, проклиная утраченную должность, блядство жены и подлость Путина, отказывался брать деньги у двух старых женщин – гордость ему, видите ли, не позволяет. Зато Рышеку позволила – он деньги взял и снова подсел ко мне.
– Я ему еще раз сказал, что он блестяще сыграл Валентия. Роль-то поганая, – махнул рукой Рышек. – Я, конечно, понимаю, ты ее написал на потребу американских евреев. – Он опять принес блюдо с копченой камбалой, но у меня уже кусок не лез в горло. – Я немного послушал, о чем вы тут трепались, и так тебе скажу: мне понятно, ради чего Джези туда поехал. Отплатить, или, если угодно, отомстить, или взять реванш, да как ни назови, – от этого рождается глубокое и прекрасное чувство, которое наполняет жизнь смыслом и является главным двигателем цивилизации.