355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Януш Гловацкий » Good night, Джези » Текст книги (страница 10)
Good night, Джези
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:43

Текст книги "Good night, Джези"


Автор книги: Януш Гловацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Ты хорошо себя вел, я куплю тебе мороженое (День. Интерьер. Лекция)

Большая аудитория в Колумбийском университете. Яблоку негде упасть. Обычная история: на лекциях Джези всегда так. Не хватает стульев, кто-то сидит на ступеньках. Сам Джези на кафедре.

– А сейчас, юные американцы, приготовьтесь к худшему. Готовы?

– Да-а-а-а! – кричит аудитория.

– О’кей. Я покажу вам самое жестокое из живущих на земле существ. Глядите.

Из-за кафедры вылезает мальчик лет шести. Прелестный как херувим. В руках у него игрушка – пластмассовый автомат.

Студенты разражаются смехом, но Джези серьезен.

– Хм… смеетесь, юные интеллектуалы… Не уверен, что вы правы. Его зовут Дуг. Садись, малыш, поиграй пока сам.

Мальчик улыбается и садится на пол.

– Приглядитесь к нему внимательно. Вроде бы человек, как вам кажется? Да, он – человек, но и не человек, то есть человек, конечно, но как бы не совсем. Он ведь еще знать не знает, что такое страх, что такое смерть или оргазм. А во что он больше всего любит играть? А, Дуг?.. Ему постоянно что-то запрещают. Пирожные нельзя, купаться в океане нельзя, кататься на роликах, ковырять в носу, держать руки под одеялом нельзя! И он защищается. Как? Убивает, понарошку, разумеется…

Джези делает вид, будто стреляет в мальчика; тот, обрадовавшись, целится в него из своего игрушечного автомата, стреляет и заливается смехом.

– Вы, вероятно, слышали, что через варшавское гетто проходила трамвайная линия. Трамвай въезжал с арийской стороны и на арийскую сторону выезжал. В гетто, понятно, не останавливался. Ни садиться, ни выходить нельзя. Трамвай всегда был набит детьми, которым хотелось посмотреть. Потом они играли в голод, нищету, расстрелы и концлагеря. Это могло и не иметь отношения к антисемитизму. Просто детям было интересно. Одни были немцами, другие – евреями. Иногда менялись. Но, как правило, немцами становились те, кто сильнее. Во время оккупации, когда мне было семь лет, я влюбился в офицера СС в черном мундире с черепами. Это была первая любовь. Я, маленький, грязный, преследуемый еврейский мальчик, смотрел на него с обожанием. Он был богом, властелином моей жалкой жизни и жалкой смерти. Мне хотелось целовать его до блеска начищенные, пахнущие кожей и по́том высокие сапоги. Он тогда подарил мне жизнь. Почему? Не знаю. Да, друзья мои, ребенок – и человек, и не человек. Но когда же он становится человеком? Когда пересекает эту странную границу? В тот ли момент, когда пальцы женщины – не матери, другой женщины – обхватывают его член? Подумайте, юные американцы, а что, если фашизм – это ребенок, получивший власть? Все, на сегодня хватит. Пошли, Дуг, отведу тебя к маме, ты хорошо себя вел, я куплю тебе мороженое.

Джези берет мальчика за руку и уходит.

С краю последнего ряда, невидимая с кафедры, его провожает глазами Джоди.

Ты в пятерке

Вечереет. Джези с Харрисом во взятом напрокат «бьюике» медленно едут по вечно шумной Шестой авеню, как всегда запруженной машинами, затем сворачивают на Кристофер-стрит [31]31
  Главная нью-йоркская гей-улица.


[Закрыть]
, где толпа такая, какую в Польше увидишь только на демонстрации. С той лишь разницей, что женщин почти нет. Зато на тротуарах полно этих– больших и маленьких, накаченных, хилых, черных, белых, желтых, с татуировками и без. Из кабаков и с железных пожарных лестниц несется оглушительная музыка; между тротуаром и лестницами происходит непрерывный обмен – то и дело кто-то спускается, а кто-то карабкается вверх, к небесам. «Бьюик» скорее тащится, чем едет: на мостовой такая толчея, что эти, на тротуарах, его обгоняют.

– Я тебе кое-что скажу, – начинает Харрис. – Только сосредоточься.

– Говори, дружище, говори, у тебя всегда наготове несколько дурацких слов.

– Скажу, если перестанешь заниматься глупостями.

– Это ты насчет моих сочинений?

– Насчет автомобильных прогулок – отдай эту тачку.

– Это не тачка. Это «бьюик», восемь цилиндров. Я в нем возил по Манхэттену Папу Римского, польского Папу, правда, тогда он был только кардиналом.

– Пургу гонишь, брат.

– Я тебе не брат. В детстве я хотел быть Папой. Когда рассказал об этом Каролю, он ответил, что благодарен мне за то, что я передумал и дал ему шанс…

– Я уже слышал это в пяти версиях… Конечно, мне знать не положено, но я знаю…

– Мы остановились около газетного киоска, Войтыла поглядел на все эти шмоньки да мохнатки, впрочем, весьма аппетитные, и спросил: «Господи, что же за люди это продают?» Я только руками развел. «Евреи, – говорю, – ваше преосвященство, евреи, ничего не поделаешь».

– Ты в пятерке.

– А знаешь, как будет героин на сленге? Один из вариантов: перец. Ты любишь перченое – будь осторожен, когда заказываешь.

– Я сегодня не принимал… Ты в пятерке.

– А героин нынче опять в моде, слыхал? «Принцесса», мой очаровательный любовник, виртуозно превращенный из мужчины в женщину, ширяется между пальцев ног, чтоб следов не оставалось. В какой это я пятерке?

– Если перестанешь нести околесицу и отдашь автомобиль, скажу. И брось ты этого бабомужика. Побойся Бога.

– С чего мне его бояться? Он меня поддерживает, он на моей стороне, я это чую.

– На Нобелевку, идиот. Ты в пятерке кандидатов.

Джези резко тормозит посреди мостовой, не обращая внимания на разъяренных водителей.

– Какую еще Нобелевку?

– Такую! Вначале сто пятьдесят претендентов, потом пятнадцать, а под конец пять. И ты в этой пятерке кандидатов на Нобелевскую премию в области – сейчас ты удивишься – литературы.

– За что?

– За «Птицу», «Ступени» и «Садовника».

– Интересно, откуда ты знаешь?

– Оттуда.

– Заливаешь?

– Нет.

– Говори, сукин сын, да побыстрее, иначе эти, сзади, нас убьют.

– Я не заливаю.

– Ой ли? Из Нобелевского комитета утечек не бывает. Смотри, Бог тебя накажет. Еврейский Бог, а не этот католический растяпа, наш шутить не любит, он – мой единственный живой союзник. Нет, не верю я тебе, ни на столечко, – показывает на сколько: и вправду не на много. – Вранье.

– Не хочешь, не верь.

И тогда Джези бросает равнодушно:

– В пятерке, говоришь?

– Да, говорю, что в пятерке. Со вчерашнего дня…

Теперь Джези уже знает, что делать. Выскочив из перегородившего улицу автомобиля, он бежит, сначала по мостовой, потом по тротуару, расталкивая прохожих, идущих прижавшись друг к другу, или обнявшись, или порознь, бежит пританцовывая, подпрыгивая неуклюже, как длинноногая худая птица со сломанным крылом. Следом Харрис, за ними – рев клаксонов, будто вой сирены, предупреждающей о бомбежке, и несколько бросившихся вдогонку водителей, но толстый, взмокший и, как всегда, задыхающийся Харрис настигает его первым:

– Вернись, идиот!

Джези обнимает его и целует в губы. Это похоже на любовную сцену, так что преследователи останавливаются и даже благожелательно улыбаются. Им уже понятно, что это супружеская или помолвленная пара. А Джези, не переставая приплясывать:

– Бросил я этот говенный лимузин, радуйся, ты этого хотел. Но какие у меня шансы? Десять процентов? Пятьдесят? Девяносто?

– Не знаю. Есть у тебя шансы. Идем обратно. Шансы есть.

– Этот гребаный Сенкевич получил, а Лев Толстой, великий Лев Толстой так никогда и не получил, значит, у меня есть шансы. А знаешь, кто был соперником Сенкевича? Элиза Ожешко.

– Кто?

– Элиза. Неважно. Кто еще в пятерке?

– Ты.

– Кто еще?

– Не знаю. Идем в машину. И не целуй меня, противно, обслюнил всего.

– Fuck, shit! Боже! Господи, откуда ты узнал?

– Не скажу. Поворачивай, твою мать… Машина! Тебя арестуют.

– А мне насрать. Когда будет известно?

– Скоро… что ты делаешь?! – кричит Харрис, потому что Джези расстегивает ширинку.

– Я должен отлить, сию же минуту.

– Здесь?

– Иначе обоссусь.

Расталкивая прохожих, пробивается к стене и начинает отливать. Но на Кристофер-стрит это не такое уж редкое явление. И водители, и пешеходы, и влюбленные парочки, и мужчины-проститутки добродушно смеются, а один, чудовищно накаченный, свистит, с улыбкой хлопает Джези по плечу и спрашивает:

– Подержать тебе его, брат?

– В следующий раз, брат… Боже, какое облегчение. Я протянул руку Богу, а он мне подал свою. – И вот уже оба бегут к машине.

– Если тебя кто-нибудь сфотографировал…

– Плевал я.

– Попробую уговорить Стивена, пусть пригласит тебя в свое шоу.

– Плевал я на Стивена. Если это правда, значит, стоило того.

– Что – стоило?

– Неважно. Не твое собачье дело.

– Стивен мог бы помочь. После «Оскаров» продажа подскочила, но лишняя реклама не помешает. Куда мы идем?

– Как – куда? В синагогу.

– Она уже закрыта.

И опять они едут в машине.

Я убиваю тебя в себе

Уже поздний вечер, поэтому Джези в нью-йоркской ванне, про которую мы чуть не забыли, собирается с силами, готовясь к ночи. Ванна полна горько пахнущих трав. На полу стакан виски со льдом, а Джези читает «Анну Каренину» Толстого – того самого, проигравшего Сенкевичу. Звонит телефон, Джези после некоторого колебания берет трубку. Это Джоди. Джези аккуратно кладет книгу на пол.

– Ты в ванне? – спрашивает Джоди.

– Да, читаю.

– Что?

– Книгу.

– Свою?

– Нет, чужую. Минуту назад видел двор в Сандомеже. Я был маленький и куда-то бежал вместе с другими еврейскими мальчишками, нас была целая орава. Потом они остановились, один я побежал дальше. Они стояли и смотрели, а потом куда-то подевались. Тогда я взял книжку. Толстого.

– Ты мне уже рассказывал.

– Про Толстого?

– Про этих мальчишек.

– Я их часто вижу, хорошо, что ты позвонила.

– Врешь.

– Не веришь?

– Не верю.

С минуту оба молчат, потом Джоди говорит:

– Хочешь мне что-то сказать?

– Да. Ты для меня очень много значишь, возможно, даже больше всех. Когда я целую твою мохнатку и глотаю твою волшебную влагу, которая так медленно и так чудесно меняет вкус… сначала слишком резкий, потом мягкий, персиковый. Нет, не так. Пока я не могу это описать… а потом, когда ты берешь меня в рот, глубоко…

– Может, хочешь мне что-то сказать?

– Я ведь говорю.

– О’кей. Я звоню тебе последний раз в жизни.

– Самоубийство? – спрашивает Джези с улыбкой. – Нет, для портрета самоубийцы ты мне не подойдешь. Слишком много итальянской энергии.

– Убийство… Я звоню из больницы… Я убиваю тебя в себе.

Джези молчит, и довольно долго. Наконец выдавливает:

– Джоди. Я тебя ни к чему не принуждаю.

– Знаешь что, Джези… Ты недостоин того, чтобы стать отцом.

– Послушай… – отхлебывает виски из стоящего рядом с ванной стакана. – Джоди… – Но она уже положила трубку. Джези поднимает с пола книгу; руки у него мокрые, и страницы склеиваются. – Shit!

Снова звонит телефон. Джези уверен, что это Джоди.

– Послушай… – говорит он.

Но это Харрис – очень взволнованный.

– Нет, это ты послушай. Он согласен.

– Кто?

– Стивен. Ты будешь почетным гостем. То, что нам необходимо! Слышишь, кретин? Даже не скажешь спасибо?

– Спасибо, – медленно говорит Джези. – Спасибо.

– Fuck you. Работать на тебя – сущее удовольствие. – Похоже, Харрис не на шутку обозлился. Джези кладет трубку.

Снова звонит телефон.

Никто не отзывается, но Джези ждет, прислушивается.

Возможно, он и вправду видит веселую ораву еврейских мальчишек, которые бегут, опьяненные молодостью и скоростью.

По лицу его текут слезы, он прячется под воду, не отнимая трубки от уха.

Больница Святого Луки

Так мог бы начинаться порнографический фильм. Красивая обнаженная женщина на белом столе. Маше холодно, страшно, и она одна. Рядом что-то шипит. Маша думает, что вся эта техника, возможно, и представляет интерес, но только для здоровых. А сейчас ей страшно. Она всегда знает, если ей страшно. Потому что в такие минуты отчетливо ощущает свой мозг: он съеживается в костяной упаковке, как съеживались яички Кости, когда он залезал в холодную воду. Маша смотрит вверх на блестящий потолок: она отражается в нем нечетко, как в мутном зеркале. Но вот уже ее тело, дернувшись, приходит в движение, въезжает в трубу-гроб, который за ней захлопывается. И Маша чувствует, как превращается в машину для переваривания пищи, мочеиспускания, испражнения, и думает, что она пуста, что Бог из нее улетучился – Он не желает иметь дело с машинами. Она слышит скрежет, потрескивание, закусывает губу, думает вперемежку о смерти и о Джези, а потом о том, что Гоголя похоронили заживо. Ночью кто-то услышал под землей стук и убежал, а когда утром гроб откопали, Гоголь, вернее, его труп, лежал лицом вниз, под ногтями у него были занозы, а волосы совершенно седые. Так рассказывала мать, а аппаратура хрипит, сопит, но в конце концов все же Машу выплевывает. Потом беседа с седовласым опытным профессором, хитрецом и обманщиком, – частично по-английски, частично по-русски.

– А если я не соглашусь на операцию?

– Умрешь.

– Когда?

– Ты должна жить и не задавать дурацких вопросов.

– И все-таки – раз уж я задала дурацкий вопрос.

– Через месяц, через год, точно сказать не могу.

– Я бы предпочла подольше.

Ну и еще один вопрос, на который он ответил, прежде чем она спросила:

– Нет.

– Что – нет?

– Нельзя, до операции нельзя. Оргазм тебя убьет.

Ну и таблетки, таблетки, какие-то новые, дата следующего визита – она-то решила больше не приходить, но делает вид, что придет. Не возражает и все записывает.

Только выйдя, Маша понимает, что вошла с другой улицы, но это просто другое крыло больницы, а больница – та же самая, где они с Джези были ночью. И она поднимается на лифте на третий этаж и идет по коридору, не отвечая на взгляды больных, которых везут на процедуры и которые смотрят на нее радостно, как паук на муху. «Что, и тебя, такую молодую и шуструю, припекло?» Ну нет, она не позволит втянуть себя в больничную жизнь. И входит в ту же самую палату. На двух кроватях женщины все так же спят, укрывшись с головой, но третья кровать пуста, почему пуста, думает Маша, а сердце скачет, и ее прошибает холодный пот. Джези говорил, что еще две недели… но вот и медсестра, та же, что позавчера ночью, – узнала ее, к тому же она полька и знает русский.

– Малышка эта? – отвечает. – Выписалась утром, у нее все в порядке, было только подозрение на воспаление легких.

– Значит, у нее нет…

– Чего нет?

– Ничего, ничего, – тихонько бормочет Маша.

– Утром за ней приехали родители. Вы ее хорошо знаете? Славная девочка…

– Нет, – говорит Маша, – ничего, ничего (что еще она может сказать?)… ничего…

Ей слышится какой-то шелест, потом гул в ушах, словно перед тем, как заснуть, и остается только выбрать одно из двух: потерять сознание или взять себя в руки. Она выбрала первое, чтобы дать себе немного времени подумать.

Собачонка на рельсах (письмо Клауса В.)

Дорогой Януш!

Как договорились, сообщаю кое-какую информацию, которая, может быть, тебе пригодится, а может, и нет. Я описал события или случаи, мне самому непонятные, и поэтому разделяю твои сомнения. Итак, про то, что касается Маши. Сначала был Соломон Павлович, помнишь, зубной врач. Потом нелегальная выставка, в каком-то старом доме, предназначенном на снос. Чутье мне подсказывало, что нелегальность эта насквозь, больше некуда, легальная. Ведь дело было уже в 1981 году. Что-то там в Москве дрогнуло, хотя, подозреваю, все эти бунтари-художники были связаны с КГБ. Впрочем, возможно, я их обижаю – не все, а только половина.

Но ореол нелегальности свою роль сыграл. Страшная толчея, приятный полумрак, картины утопают в табачном дыму. Что, похоже, никому особо не мешало: главное там было – вино, водка и толпа, все восхищались, пили, обнимались, целовались, поздравляли друг друга, кричали «гениально!» и снова пили. А на стенах – восемь разноцветных физиономий Сталина в стиле Уорхола, какие-то комиксы с Лениным в стиле Лихтенштейна, огромное полотно: несколько парней с выпяченными голыми задницами; название «Будущие космонавты». Нечто булгаковское: лицо дьявола и подпись: «Воланд, приезжай, спаси, слишком много в Москве развелось сволочей». Это, кстати, было содрано с граффити на стене дома, где в «Мастере и Маргарите» жил Берлиоз, а потом Воланд. Дом этот, как ты, наверно, знаешь, кто-то купил, надписи замазали масляной краской, так что в нашем фильме их использовать не удастся. В общем, подконтрольный бунт, вопиющая вторичность, а наклейки «Продано» наверняка липовые, когда я спросил, за сколько ушел Воланд, тут же подлетел художник, сорвал бумажку и сказал, что мы можем сторговаться. Было там несколько заграничных корреспондентов, которых таскали от одной картины к другой… ладно, хватит об этом.

Потом меня повезли на какой-то, якобы потрясающий, хэппенинг. Тоже в старом доме. Я вошел во двор: темнота, грязь, неба не видно, потому что сверху железная сетка, обосранная голубями. Балконы покосившиеся, того и гляди отвалятся, в квартирах, вероятно, уже никто не живет, но кое-где горит свет. Я поблагодарил и решил внутрь не заходить. Вдруг на первом этаже раздвинулись занавески, открылось окно, и какая-то женщина стала махать рукой. Я подошел и спросил, что ей нужно.

– Как – чего нужно? – Она распахнула замусоленный халат, продемонстрировала лежащие на животе толстые сиськи и раздвинула ноги. – За все удовольствие пятьдесят долларов.

А когда я поблагодарил, плюнула презрительно, видимо, приняла меня за одного из тех заграничных маменькиных сынков, которые боятся подхватить местный триппер. А триппер, как и всё в жизни, дело случая. Это уж как повезет… Баба еще что-то говорила, но тут я увидел Машу.

Я сразу ее узнал, это она тогда приходила к зубному врачу. Она плакала и пинала ногой стену. Окно захлопнулось со стуком: баба в халате, верно, обиделась. А я подошел к Маше, и она мне показалась еще моложе, ну совсем девочка, и еще красивее. Я напомнил ей, что мы встречались, протянул платок и, все еще плачущую, пригласил в ресторан, где собираются заслуженные артисты, то есть официальная богема. Заказал дорогие блюда: мягчайший филе-миньон, белую спаржу, картофель фри и любимое грузинское вино Сталина.

Но она ни до чего не дотронулась, только попросила, если можно, «Столичную». Пила и плакала, плакала и пила. Не могу сказать, сразу ли я почувствовал то, что почувствовал. Понимаю, это звучит глупо. В общем, кровь бросается в голову, трясет, по животу мурашки. А она между тем выпила полбутылки – представляешь? И принялась объяснять мне вещи, которые трудно объяснить. Чтоб я знал: да, она пьет, но вовсе не потому, что унаследовала от матери алкоголизм, с которым, кстати, мать справилась, и не из-за отца-полусадиста, и не из-за бездомных собак и отравленных кошек, погубленного не родившегося ребенка или жестокосердного Кости. То есть из-за них тоже, но не только, потому что она себя, когда пьет, отождествляет с муками и страданиями всего русского народа, с его бессилием перед властью, самим собой и религией, которая учит, что человек – всего лишь червь ничтожный, а того, кто осмелился сказать, что человек звучит гордо, отравили.

Дорогой Януш, признайся, вряд ли бы ты сумел придумать подобное. Обязательно включи этот эпизод в сценарий. Все это время она, будто сокровище, прижимала к животу какой-то рюкзачок. И вдруг умолкла, перестала плакать и как засмеется. Это было, когда принесли счет и она увидела, что я плачу больше, чем ее отец, вышеупомянутый полусадист, но хороший сантехник, зарабатывает за год. А потом откинулась на спинку стула и отключилась, хотя как-то странно. Вроде бы человек в коме слышит, что́ ему говорят, только не может ни ответить, ни пошелохнуться, – как будто так, точно неизвестно. А она двигалась, но, похоже, не знала, кто она, где она и что вообще происходит.

Думаю, так оно и было. Потому что когда утром она проснулась в гостинице «Россия» – одетая, я только снял с нее туфли, в глазах у нее было такое изумление, какое вряд ли можно изобразить. Поясню: вечером я спрашивал, куда ее отвезти. Без толку. Потом предложил переночевать у меня в гостинице. Никакого ответа. Только смутная улыбка. Означает ли это согласие? Я не мог понять, а другого выхода не было. Повел ее в гостиницу, она шла как зомби. Ты, небось, думаешь, я думал о… ну, понимаешь. Да, думал. И она бы даже не заметила; мой брат Руперт наверняка бы этим воспользовался. Очаровательная, молоденькая, помнить ничего не будет, презервативы есть. Почему бы нет? Но, возможно, эта мысль о брате меня и остановила. Когда-нибудь я тебе объясню, а может, и нет. Подумаю… Я только хотел снять с нее джинсы, и даже начал снимать, но под ними были длинные обтягивающие шерстяные рейтузы, она упала на кровать, я оставил ее в покое, а сам лег на раскладной диван.

Так все и было, клянусь. Не могу сказать, что я собой гордился, однако заснул. Пожал плечами и заснул, а когда проснулся, она стояла надо мной и смотрела ошеломленно и испуганно. Я тоже испугался, но только на секунду.

Маша сразу исчезла, кинулась в ванную, что-то бормоча припала к унитазу, обняла его, как самого дорогого человека, и начала блевать. Ей было стыдно, она извинялась и блевала. Я помогал ей, держал голову, прикладывал мокрое полотенце. Отвел в кровать, но ненадолго – она вернулась в ванную, и все началось сначала. Лицо у нее было даже не бледное, а синее, я так испугался, что хотел вызвать «скорую», но она не соглашалась: нет и нет. Тогда я придумал: чтобы ей не вставать, принес из холодильника пластиковый контейнер. Все было довольно отвратительно, но вместе с тем трогательно и – не скажу, что вообще, для меня – ново, я никогда ничего подобного не испытывал.

Между тем у меня на 12.00 была назначена встреча с производителями одежды. Маша сказала, не беда, она уже уходит, и… заснула. Заснула мертвым сном, я ее потормошил – никакого впечатления. Ну и оставил ее в покое, на худой конец, подумал, что-нибудь украдет… Взял все наличные, кредитки, а остальное пускай забирает. И отправился на встречу с представителями компании по пошиву льняных рубашек. Рожи страшные, денег немерено. Сидим, обсуждаем, но мыслями я с этой алкоголичкой: что с ней делать, как выпутываться, вдруг, когда проснется, не отвяжется?

Короче говоря, сделку я заключил для себя невыгодную, мордовороты были удивлены и на седьмом небе от радости. Такой промашки со мной никогда еще не случалось, но я даже не очень на себя злился. Ужасно хотелось спать, и думал я в основном о том, как бы поделикатнее от нее избавиться. То растерянность брала верх, то жалость, да и виноватым я себя чувствовал – зачем взял ей водку? – а еще меня мучило что-то неопределенное. Братец на моем месте и пяти минут не стал бы раздумывать.

Перед дверью в номер я решил: скажу, что вечером уезжаю в Берлин, а если ее перестало рвать, приглашу на ужин без алкоголя. Оставлю сто или двести марок, и привет. Набираю воздуху в легкие, открываю дверь… ее и след простыл, костюм в шкафу, рубашки и обувь тоже, колоссальное облегчение, кровать застелена горничной. У меня даже не было сил раздеться. Проспал я минут пятнадцать, а то и меньше. Гляжу: на столе небольшая картинка. Вот почему она вчера так прижимала к себе рюкзачок. Маленькая серая собачонка, привязанная к черным железнодорожным рельсам, с удивлением смотрит на приближающийся поезд. А рядом записка по-русски: «Это мой автопортрет. Возьмите себе на память или выкиньте. Вы хороший человек. Спасибо. Маша».

Я почему-то разволновался. Перечитал письмо еще пару раз.

Посмотрел на картинку, на записку, опять на картинку. Пропорции неправильные, но в собачьих глазах такая боль – душу рвет; ну просто талант. Я обрадовался, что смогу ей это сказать, но тут вспомнил, что понятия не имею, где она. Повертел в руках записку. Ничего. Никакого адреса. Что поделаешь, такие уж они, эти русские, я, кажется, даже рассмеялся, лег на кровать, но тут же вскочил и спустился в рецепцию. Нет, никто ничего мне не оставлял. Вернулся, снова лег, и вдруг меня стукнуло: я должен ее найти. Во что бы то ни стало. Ты меня понимаешь? Я-то себя не понимал, но знал: должен обязательно. Смешно, да? Вроде бы с какой стати, почему, зачем? Может, чтобы заплатить за картинку?

Почему-то для меня это было очень важно – тогда я еще не знал почему. Посмеялся над собственной глупостью: если бы она не убежала из гостиницы, я б совсем по-другому рассуждал, верно? Умная женщина всегда знает, когда надо уйти, – это я цитирую брата. Но она ведь с Рупертом не знакома. И я решил: еду искать! Может, из-за этих собачьих глаз? Ты бы на моем месте, небось, не поехал, а? Восемь миллионов жителей, если верить статистике.

Поиски я начал с выставки, авангардисты продолжали пить. Боже, чем они там только не занимались, уже в открытую, на одеялах, на матрасах, и никто ничего не знал. Ничегошеньки! Я от отчаяния постучался в то самое страшное окно – никакого ответа. Грохнул сильнее – ничего. Потом через Красную площадь во вчерашний кабак – без толку; в Пушкинский музей – не знаю зачем; еще какой-то музей; парк Горького… Нигде ничего.

Про Соломона Павловича вспомнил только вечером. К счастью, у него горел свет. Он меня впустил – встревожился, не с зубом ли чего, я стал расспрашивать, но он ни слова, смотрит и молчит. Налил чаю, сварил два яйца всмятку, – я и вправду был голоден – и долго рассуждал о преимуществах яиц прямо из-под курицы.

Перед моим приходом он читал какую-то рукопись в самодельном переплете. Соломон Павлович ненавидел коммунизм и поклялся, что в руки не возьмет ни одного официального издания. Сейчас перечитывал в шестой раз «Идиота» Достоевского, который для него специально перепечатали на машинке. Спросил, интересуюсь ли я сновидениями.

– Нет, – ответил я. – Я ищу Машу.

– Забавно, она час назад была у меня, принесла яйца и рассказала новый сон.

Я чуть не задохнулся от радости. Спросил, не знает ли он, где ее найти.

– Знаю, конечно, – сказал он. – Но сперва послушайте.

Соломон Павлович пересказывает Машин сон

Спозаранку папа объявил что я должна умереть и меня похоронят и что яму для меня он вырыл собственными руками она уже ждет готовая во дворе я побежала за помощью к маме но мама чистила картошку и сказала что поделаешь доченька надо значит надо и чтоб я ложилась в могилу без нервов спокойно отец с братом помогут мне спуститься я замотала головой и отступила на шаг назад

– И что? – перебил я его. Мне не терпелось услышать что-нибудь более конкретное.

– Потом еще на шаг, и еще. И проснулась. Ну и что вы об этом думаете?

Я сказал, что ничего не думаю, и попросил адрес. Соломон Павлович внимательно на меня посмотрел, покачал головой и сказал, что адрес знает, но ее там нет, сегодня она ночует у Таньки, та уехала с родителями в Крым и оставила ей ключи. Опять посмотрел на меня и добавил, что Маша рассказала ему, где провела ночь, а поскольку она не воровка, то мои поиски наверняка исключительно сентиментального свойства, ибо, как написал Иван Бунин, «любовь заставляет даже ослов танцевать». Извинился на случай, если меня обидел, и дал Танькин адрес, добавив, что всей душой и сердцем верит в пророческую силу снов, так как сон – прекраснейшее из того, что Бог подарил человеку. В снах Бог обычно оправдывается, что намерения у него были самые лучшие, но так уж получилось.

Танька жила недалеко, в центре, в шикарном дореволюционном и отреставрированном доме. Перед дверью на втором этаже я остановился, потому что подумал о танцующих ослах и еще – с чего бы начать разговор, может, спросить, как она себя чувствует? А картину ее – только похвалить или все-таки упомянуть о недостатках, сказать, что я хочу заплатить и за сколько она продаст? Я стоял, раздумывал, а время шло, было уже поздно, какие-то люди, проходя мимо, замедлили шаг и посмотрели на меня подозрительно.

Тогда я позвонил. Она открыла – голая! В чем мать родила и босая. Я остолбенел, а ее раскосые глаза сделались квадратными, она вскрикнула, захлопнула дверь и тут же снова открыла. Мы стояли, тараща глаза, не говоря ни слова. Я пожалел, что не надел свой лучший пиджак и рубашку из чистого шелка, которая мне больше всего к лицу. Потому что Маша была до боли прекрасна, длинные ноги, высокая большая грудь и эта детская мордашка. Первая мысль: блядь. Ну и слава Богу, блядь, значит, и говорить не о чем. Вторая: этого не может быть. Я сглотнул и не своим голосом прохрипел, могу ли я войти. Маша сначала кивнула, мол, да, потом замотала головой: нет-нет, у нее сейчас мужчина.

– Кто? – спросил я в отчаянии; вопрос был идиотский, да и по какому праву? – и я поспешил извиниться.

Маша ответила, что ничего страшного, что это подлец Костя, о котором она мне рассказывала, явился минуту назад – в полном раздрае, потому что толстоногая критикесса написала о нем плохую рецензию. Я сказал, что понимаю, плохая рецензия это плохая рецензия, обидно и больно. Она кивнула, и я увидел, что она дрожит, потому что на площадке холодно, а она голая. Я машинально сказал, что ухожу, а картина прекрасная, и я хочу ее купить. Вынул бумажник, но она: нет, это подарок, к тому же там непорядок с пропорциями. Но глаза, сказал я, собачьи глаза просто чудо. Она улыбнулась и продолжала дрожать, так что я извинился, что уже поздно, а я ее тут держу, повернулся и побежал вниз по лестнице. Ну, один раз обернулся, всего один раз: она вышла голая за порог и смотрела мне вслед.

На улице я убеждал себя, что все русские женщины – психованные проститутки, и конечно (хотя так не думал), она кончит, как та баба во дворе, и мне повезло, что я вовремя сориентировался и опомнился, не то, как знать… жизнь себе мог бы испортить, но, к счастью, обошлось. А они небось сейчас с этим Костей, про которого написали плохую рецензию, в постели и надо мной смеются. Я все бегал, бегал, пока не оказался снова перед Танькиным домом, поднялся, теперь уже быстро, по лестнице, позвонил, а она сразу, как будто ждала… Открыла, уже не голая, а в длинном свитере, наверное, этой самой Таньки, потому что очень приличном, и я спросил, не выйдет ли она за меня замуж. Веришь? А она, все еще в дверях, попросила дать ей время подумать, тем более что откуда-то из глубины квартиры Костя кричал нетерпеливо: «Кто там пришел?» А она ответила, что это немецкий дизайнер одежды, который сделал ей предложение. После чего Костя умолк. Она попросила меня подождать, закрыла дверь, но только на минутку, снова открыла и сказала, что подумала и что согласна. Сейчас она выставит Костю, а со мной может через полчаса встретиться, хотя бы в вестибюле моей гостиницы.

Я поблагодарил и помчался в гостиницу, не очень-то понимая, что произошло, сомневаясь, не спятил ли я и придет ли она. Но она пришла. И как только пришла, я почувствовал, что счастлив. А еще подумал, как взбеленятся моя мамаша и брат Руперт, и расхохотался.

Ну а что касается нашей сексуальной жизни, тут я даю тебе полную свободу. Придумывай что хочешь. Могу только подсказать, что, входя в нее, я плакал, честное слово, а потом вокруг нее обвивался, чтобы не убежала, в Москве я все время боялся, что она убежит, и не оставлял ее одну. Даже когда она в ресторане шла в туалет, заходил вместе с ней, чтобы проверить, нельзя ли оттуда сигануть в окно. И она тоже плакала, а раньше ни одна женщина не плакала, даже проститутки, хотя я обещал заплатить сверх таксы, но они объясняли, что за доплату, конечно, на все готовы, но вот этого и просить не стоит, потому что это унизительно, плач у них зарезервирован для мужей и женихов, которых они любят. И все было бы чудесно, если бы однажды она не почернела и не перестала дышать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю