355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Повести и рассказы » Текст книги (страница 9)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 26 октября 2017, 16:00

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

Глава 21
Пейпус-озеро

Настроение юноши неровное, ухаб на ухабе – взлет и срыв: на бодром общем фоне зияли, как болючие раны, провалы в мрак, и душа его, радуясь, изнывала.

Дорога вначале трудная, удробная – к берегам намело сугробы снега, путники взмокли на первой же версте. Но вот дорога плотней, ноги местами скользили по глади льда, путники облегченно вздохнули, и бородатый Мокрин заводит речь:

– А вот, братцы, ежели удариться в тонкое рассуждение, чтоб веселей шагать, расскажу вам, как я в немецком плену сидел… – его слова плывут, кряхтят как-то нудно, ненужно и нелепо.

Лука время от времени оглядывается назад: темная стена лесистого берега еще близка. Николай Ребров зажигает свечку, смотрит на часы:

– Четверть второго, братцы, – говорит он.

Идут молча. Только шаги дробят тишину и время. Слышны тревожные вздохи прасола Червячкова и сиплое дыхание Павла Федосеича, тащившегося сзади всех.

– Что, папаша, непривычно? – оборачивается Егоров. – Поди, животы взболтал?

У Мокрина в мешке недовольно взыкает пружина: часы сердятся, что их украли и куда-то тащат.

– Бечевка перетерлась, – говорит Мокрин. – Пускай играют, вроде музыки.

Идут. Лука оглянулся и – нет берега.

– Сворачивай, православные! – командует он. – Берег исчезнул.

Все повернули за Лукой влево, к Гдову.

– Ишь, звездочки чего-то блекнут, – кротким, любовным голосом сказал денщик Сидоров. – Кажись, восход свет копит, – он шел ныряющей походкой, потряхивая заплечным кошелем, в его руках корзина Павла Федосеича.

Издали громыхал Лука:

– Что вы, черти, как клячи опоенные! Айда скорей!

Звезды, действительно слиняли, небо над головами стало выцветать, восток бледнел, готовился вспыхнуть у краев, но запад сгущал тона, вбирая в себя остатки ночи. Все зыбко, изменчиво, предутренние краски затеяли едва приметную для глаз игру, нежно переливаясь одна в другую. А даль попрежнему незрима: предел ее – прильнувший к берегам туман.

Часы показывали 5 утра. Ноги давали себя знать даже привычным ходокам. У Павла Федосеича дрожали колени, от левой пятки прошивала до спины стреляющая боль. Он сдерживал стоны, но глаза его приняли плачущее выражение, зрачки стали расширяться. На востоке, глубоко под землей, разгорался пожар, и зарево, начинаясь у краев, все гуще, все выше заволакивало небо.

– Солнышко! – и Лука сел на снег.

Артель побросала клажу.

Сквозь разорвавшийся туман зловеще смотрела на путников темно-сизая бахрома эстонского леса, лес оказывал так близко, как будто люди только что начали свой путь, или он, не отставая, все время шел за ними следом, спрятавшись в ночной туман.

– Что ж ты, вожак… Сбились! – продрожал голосом похожий на мальчишку писарек Илюшин.

Артель с открытыми ртами растерянно смотрела в черную бороду Луки. Тот сердитым рывком выхватил из-за пазухи кисет и, вгрызаясь в задымившую трубку, уверенно сказал:

– Идем правильно. Это глаз лукавит.

* * *

Наверстывая потерянное на отдых время, артель ходко подавалась вперед.

Горизонты прояснялись.

Вдали чуть намечалась русская полоса лесов, за спиною которых серело родное небо.

– Как чувствуете себя, Павел Федосеич?

– Не спрашивай, Коля, – отмахнулся тот; согнутые в коленях ноги его сдавали, в груди наигрывало хриплое мурлыканье, он то-и-дело вскидывал голову и с резким шумом выбрасывал свистящую струю воздуха.

Далеко впереди, на гладкой, слегка вбугренной сугробами поверхности, ясно обозначилось темное и небольшое, с воробья, пятно. Двигаясь навстречу путникам, оно вскоре выросло в галку, потом в большого петуха и остановилось. Острые глаза Луки разглядели лошадь и трех закопошившихся на льду людей.

– Рыбаки, однако, – радостно сказал он.

– Слава богу! – облегченно передохнула вся артель. – Наши. Мужики.

Лука оглянулся назад, скользнул взором по эстонскому берегу, вдруг глаза его прищурились и засверлили даль:

– Погоня, – сдавленно и тихо, но как гирей по голове, ударил он по сердцам товарищей.

У Павла Федосеича упал с плеча мешок. С эстонской стороны на путников опять надвигался воробей, вот он вырос в галку, вот…

– Ребята! Беги к рыбакам! Пропали мы…

Рыбаки совсем близко, погоня тоже не дремала: игрушечная, с зайца, лошаденка, запряженная в сани, быстро росла.

– Помогай бог, братцы, – вразброд и путано закричала рыбакам артель. – Не погоня ли за нами, братцы?

– Она, – сказал широкоплечий белобородый рыбак. – А вы беглецы никак? Плохое дело. Перетрясут вас всех.

– Как перетрясут? – испугался Николай.

Первым движением его – немедленно сдать на сохранение рыбакам заветные золотые часы с кольцом – подарок поручика Баранова. Он быстро расстегнул свою новую американскую шинель, поймал цепочку, но в это время – грох! – выстрел, путники переглянулись, рыбаки же хладнокровно продолжали свою работу.

Крутя хвостом, подкатила клячонка, двое быстро выскочили из саней, третий направил автоматку дулом к путникам и продолжал сторожко сидеть.

– Документы! – резко крикнул эстонец, обветренное с помороженным носом лицо его надменно мотнулось вверх. – Документы! Ну!

– Руки кверха! – вскинув револьвер, скомандовал другой, приземистый и кривоногий.

– Ой, приятели, да что вы, – заикаясь, жалобно проговорил Сидоров. – Нет у нас документов, извините великодушно. Не знали мы.

– Стойте! Пошто вы забираете? – растерянно забасил Лука. – Ведь это втулки к колесьям… А это коса… В деревню несу, к себе. У нас дома нет ничего…

Перетрясли оба мешка Луки и свалили к себе в сани все его добро. Лука клял эстонцев, лез в драку, но каждый раз кидался в сторону от дула револьвера.

– Рыбаки! Вы-то чего смотрите?! – взывал он, хрипя.

Рыбаки долбили лед. Вялый и болезненный прасол Червячков стал раз'яренной кошкой: визжал, грыз насильникам руки, лягался, из его разбитого лица текла кровь.

– Ради всего святого! Это подарок… память о друге… – тщетно умолял Николай Ребров.

Перстень и часы, блеснув золотой рыбкой, нырнули в эстонский карман, как в омут. Отряд уехал. Николай дрожал и готов был разреветься.

– Плюнь, – подошел Сидоров. – Лишь бы живу быть.

Николаю не жаль ни перстня, ни часов, его мучило насилие, грубость, унижение человека человеком.

– Ах-ах-ах-ах, – бросили работу, враз заговорили рыбаки.

– Эх… Такую тяготу люди взяли на себя: народ на народ пошел, брат на брата, – душевно сказал старик-рыбак, он заморгал седыми, древними, в волосатых бровях, глазами и отвернулся.

– Откуда вы? – подавленно спросил Павел Федосеич.

– Мы на чухонском берегу спокон веку живем. Теперича вроде ихнего подданства. А так – православные хрестьяне.

– Не мешкайте, ребята, шагайте попроворней, – сказал кривошеий рыбак и указал рукой: – На перекосых идите, во-он туда!

Беглецы пошли.

* * *

Плечам легче, но сердцу и ногам трудней.

– Беда, – кто-то вздохнул, кажется все вздохнули, все вздохнуло: небо, воздух, лед.

Шли, шли, шли. И вдруг Лука на лысом месте, как с размаху в стену:

– Братцы!.. Глянь-ка!

Под вскореженным сизобагровым льдом вмерзли в его толщу скрюченные нагие тела людей.

Лука сплюнул, задрожал:

– Ой, ты!.. Идем, идем…

И, как от заразы, отплевываясь и крестясь, всем стадом дальше. Шли молча, содрогаясь: над ними и сзади волною темный страх.

Прошагали версту-две. Отставший Павел Федосеич споткнулся, упал:

– Эй, Коля!.. Сидоров! – Картина… картина, полюбуйтесь, – кряхтел чиновник, стараясь подняться.

Из льда, пяткой вверх, торчала обглоданная человеческая нога. Прутьями висели оборванные сухожилья. Кругом лед сцарапан в соль когтями волков. Сидоров и Николай подняли чиновника и стали нагонять артель. Павел Федосеич задыхался.

Слева, из обрезанного ветром сугроба высовывались человеческие кости, лоскутья одежд и, как спелый арбуз, лоснящийся затылок черепа.

– Да тут кладбище, – простонал чиновник.

– Братцы, что же это! – косоплече шагая, кричал артели Сидоров. – Людей-то сколько полегло.

– А ты взгляни, на чем мы стоим, – озябшим голосом проговорил бородатый Мокрин и ударил пяткой в лед.

Сквозь ледяной хрусталь виднелась вцепившаяся в край замерзшей проруби белая рука. В судорожном изломе она уходила вглубь, и желтоватым расплывчатым призраком едва намечалось утянутое под лед тело.

– Идем, – густо сказал издали Лука. – А то и мы к ним угодим.

– Едут!

– Едут!!

– Едут!!

Вдали от эстонского берега, на белой глади, опять зачернела букашка. Путники бросились вперед, роняя фразы, как гибнущий воздушный шар мешки с песком.

– Господи, пронеси… Господи, не дай загинуть.

Мартовский день склонялся к вечеру. Солнце глядело спокойно и задумчиво. Большие пространства снега, казалось, прислушивались к его лучам и жмурились от света. День был безморозный, тихий. Кой-где над полыньями шел парок.

Когда отрывисто щелкнул, как пастуший кнут, выстрел, лед раздался и сжал клещами сердца и ноги беглецов. Опять с саней соскочили двое в овчинных куртках – старик и подслеповатый, с птичьим лицом, юнец. Третий – с ружьем в санях.

– Нас уже обыскивали, – сказал Николай, – и отпустили на родину.

– Все отобрали от нас, – сказал Лука.

– Нет, не все, – гнилозубо проговорил седоусый, глаза его подлы, он посасывал трубку тонкими бледными губами. – Раздевайтесь. – Мгновенья полной тишины, только вздохнула лошадь. – Раздевайтесь! Ну!!

И еще – немые окаменелые мгновенья.

Но вот задвигалась косматая борода Луки, задвигались губы, а слова не шли. Сзади заревел в голос Павел Федосеич, глядя на него завыл Червячков. Лука кашлянул, мотнул головой, снял шапку, стал часто, в пояс, кланяться:

– Кормильцы, сударики… Мы не господа какие-нибудь, не баре… Трудящиеся мужики все.

Седоусый круто к саням и свистнул. Мелькая белыми, выше колен валенками, зашагал от саней с револьвером в опущенной руке поджарый, длиннолицый эстонец.

– А, чорт, куррат!.. – прошипел он. – Моя, что ли, раздевать вас будет?.. Роду-няру… Сволочь… Ну!

Беглецы враз на колени, заплакали:

– Это смерть нам, смерть…

Павел Федосеич с Червячковым переползали от эстонца к эстонцу; скуля и взахлеб рыдая, они целовали эстонцам сапоги, их посиневшие руки крючились от холода.

– Сажайте нас в тюрьму! Не убивайте, пощадите, – последним своим визгом покрывали они весь ужас голосов.

Грабители тоже кричали: – Смирна! Смирна! – ругались, пинали сапогами, пятились к саням.

Корявое лицо Трофима Егорова покрылось испариной. Он и бородатый Мокрин тряслись от гнева. Лука сжимал кулаки. Мокрин лихорадочным взором искал, чем бы оглаушить палачей. Он передернул широкими плечами, ухнул и с сиплым криком:

– Братцы! Это не раз'езд!.. Это душегубы!.. А ну!!. Даешь пропуск!! – ринулся на седоусого.

Но в белых сапогах, эстонец, вскинул руку на прицел и выстрелил. Мокрин торнулся носом в ноги старику и захрипел.

Старик сделал шаг, назад, скосил подлые глаза и хладнокровно:

– Не задерживайт… Раздевайсь. А то всем в лоб пуля. Не здохнешь, как собак, уйдешь вшивый Россия свой. Вот бери одежу… – он запустил руки, как вилы, в сани и выбросил на снег кучу грязнейших лохмотьев.

Маскарад был кончен, грабители уехали. Кучка неузнаваемых бродяг, переодетых в ледяное рубище и рвань, наскоро простилась с оголенным трупом Мокрина и еле потащила свои ноги. Сидоров положил на волосатую грудь убитого свой нательный образок, пошептал, покивал над трупом головой и догоняет беглецов. На скуластом лице его мрак, но в заплаканных глазах благодать и радость.

Николай закутан в рваный летний зипунишко, на ногах хлябают дырявые башмаки. Он глядит на ходу под ноги, в порозовевший предзакатный снег. На снегу плывет труп Мокрина: лицо мертвеца в злобе, зрачки ушли под лоб, глаза мигают льдом. Николай отводит взор в сторону, труп быстро перемещается туда же. Николай говорит Сидорову:

– Никак не могу отделаться… Эта смерть страшней смерти поручика Баранова. А я Мокрина до от'езда никогда не видал. Почему это? Сидоров? А?

Но с ним не Сидоров, с ним обмотанная тряпьем бабища, ее голова повязана, как шалью, грязной рванью.

– Это я, Коля… – раздается бабий, хныкающий голос Павла Федосеича.

Жирные щеки его одрябли, живот подтянулся: за этот краткий путь старика перевернуло, как после изнурительной болезни.

– Папаху отобра-а-ли, куртку отобра-а-ли, сапоги отобра-а-ли… Едва ползу. – Его правая нога в огромной валеной калоше, из дыры на пятке тащится тряпица, левая – завернута в войлок и скручена лыком. – Все ото-бра-а-ли, – стонет беспомощный старик. – Почему же не отобрали жизнь?

Николай пустился догонять артель. Павел Федосеич отстал, отстал и Червячков.

Солнце село в тучи, даль померкла. Русский берег заволакивался дымкой. Подуло холодом. Наступал морозный вечер. Падали унылые фразы с уст:

– Замерзнем. – До Руси далеко еще. – А есть нечего. – Хоть бы корку…

– Только, только середку перевалили, – тянет писарек Илюшин. – Не дойти.

– Молчи!! – замахнулся Лука. – В морду дам!.. Дьявол!..

Шли вперед медленно и тяжко, в злобе. И двигалось время с запада на восток. Запад в туче, восток серел, небо стало плоским, и Пейпус-озеро потеряло берега. На землю спускался сон, сон баюкал головы, смыкал путникам глаза, манил забыться, уйти с земли. И шагалось куда-то вдаль, в пространство, кто-то шагал и кто-то вел.

* * *

– Устал, не могу, – на ходу открыл спящие глаза Николай и посунулся носом.

– И я устал… – И я… – Давайте – привал… – Все повалились на снег. Лука последний.

– А где же Червячков со стариком?

Этот вопрос успел расслышать быстро задремавший Николай, и еще – неясно, путано:

– Эй! Па-л… сеич…

И сразу в тепле, в мягких глухих туманах, удобно, тихо, и колышется-плывет земля. «Читайте, что же вы…» – говорит поручик Баранов, он шагает по комнате, и штрипка волочится за ним белой вьюжной змейкой. Николай Ребров послушно достает письмо поручика, читает: «Милая мама, я иду… Иду, иду…». – Нет, не так, – говорит поручик, глаза его закрыты, по виску через ухо, чрез беспросветную тьму тонкими ручейками на пол – кровь. – Надо читать: «Она идет, она идет… идет».

И видит Николай: движется на него седая туча, в туче смерть, настоящая смерть, живая, с железной косой в руках, седые одежды ее плещут и вьются, как метель, и метельная вьюга опахнула, закрутила юношу – что же это? Смерть? А живая смерть, взмахнув звенящей сталью над головой юноши, вкрадчиво поручика Баранова: «Можно?» – «Нельзя!» – крикнул поручик.

– Нельзя, парень, вставай! – и Лука поднял юношу со снега. – Не спи. Отдыхай в сидячем виде.

Николай снова закрыл глаза, голова его повисла.

А там, далеко, позади, развалясь на льду, как на теплой печке, мертвецки спал Павел Федосеич. Возле него, упав головой ему на грудь, сидел, скорчившись, Червячков и лихорадочно стучал зубами. К ним подошел на помощь Сидоров и писарек Илюшин.

– Пойдем, Павел Федосеич, ваше благородие, – растолкали старика. – Пойдем, голубчик.

– А… разве… я не умер? – удивленно произнес старик. – Я… я не могу, Сидоров… Я… я умираю, Сидоров… Нне мммогу-у-у…

– Шагайте, шагайте… Сначала правой… Ну-ну!.. Левой. Вот так.

Старика вели под руки. Он икал, хныкал, жевал язык и сплевывал. Червячков впился в плечо Сидорова и, прихрамывая, кой-как култыхал.

– Эй, братцы, обождите! – кричал Сидоров, двинувшейся в путь артели.

Лука остановился, все остановились. Покачиваясь от изнеможения, Лука сказал:

– Дело такое, ребята… Надо итти… Ежели тех двоих на себе тащить, все загинем до единого. Я сам едва живой… А им так и так погибать. – Он стоял согнувшись, лицо его побелело, нос заострился, отливала лунной синью борода. – Как ваше мнение? Николай, как?

Все молчали. Трофим Егоров вяло сказал:

– Пойдемте, ну их… Один чиновник… другой торгаш… Ветер, ночь.

Ночь, действительно, надвинулась, ночь дыхнула мраком, вспарусила небеса, заблестела звездами. А сзади, под мраком, под звездным небом, из ослабевших рук Сидорова и Илюшина валились наземь двое:

– Нет, нет, не мммогу-у-у… – стонал старик… – Берите дом во Пскове, все отдам… Несите меня, братцы… Не ммогу… – застывшие ноги старика не разгибались, кисти рук белы, как снег, он свернулся в большой калач, и слова его были мерзлые, едва слышные.

Не мог встать на ноги и Червячков.

Лука твердо подошел к ним, рванул сначала Сидорова, потом Илюшина за шиворот:

– Идем, дьявол вас заешь!

Сидоров упал, поднялся, закричал:

– Надо артелью тащить!.. Чего дерешься?!

Лука опять встряхнул его за шиворот, ударил по затылку:

– Подыхать тут с вами. Иди, чорт святой!.. Ну!

Бросили, выровнялись с артелью и вперед. А сзади вой, плач, крики.

– Не оглядывайся! – резко приказал Лука.

Артель надбавила шагу. Вой и крики усилились. Николай зажал ладонью уши.

– Не оглядывайся, – сказал Лука надорванно и засопел.

– Бра-атцы… Бра-а-а-тцы… – доносилось с ветром.

Страшный визг, нечеловеческий и острый, резанул морозом по спинам беглецов.

– Не оглядывайся, – скрипучим, пропащим голосом едва выдавил Лука, из вытаращенных глаз его градом покатились слезы.

Сидоров остановился:

– Прощайте, други… Идите помаленечку… А я… – он поклонился в пояс и косоплече побежал назад.

Никто не обернулся, шли, как шли: жизнь влекла вперед, в гору, в родную даль. Лука сморкался.

* * *

Но смерть стала настигать и их. Первый упал Трофим Егоров.

– Сил нет… Заме… замерзаю…

– Ты! Убью, чорт! – вспылил Лука.

Повалился и Николай.

– Измаялись мы, Лука, – проговорил Егоров. – Поспать бы…

– Огня бы… – Поесть бы… – Хо-оло-дно…

– Что ж, ребята, неужто смерть? – уныло сказал Лука и замигал. – Неужто возле своего берега пропадать…

– Где он, берег?! – подавился слезами Илюшин. – Поводырь, чорт… Погубитель. Слепых тебе водить. Ведь околеваем мы…

Широколобая луна жгла холодом. Мороз усиливался. Егоров, свернувшись в клубок, как собаченка, лежал на бриллиантовом снегу, скулил. Николай с Илюшиным не попадали зуб на зуб, корчились от стужи. Лука подпрыгивал, ругался, клял судьбу. Илюшин вскочил, перевернулся, опять упал и заплакал, что-то бормоча. Николай Ребров поймал ухом, что похожий на мальчишку писарек прощается с белым светом, с матерью, и тоже заплакал, но тихо, скрытно, горько:

– Несчастный, несчастный, несчастный, – монотонно твердил он, как в бреду.

На беглецов катилась смерть, кругом мертво и тихо, бескрестный погост Пейпус-озера выжидающе белел.

Илюшин высморкался, протер глаза и вдруг радостно, как ястреб:

– Огни, огни!

– Где? – завертел головой Лука. – И впрямь – деревня, – сразу погустевшим голосом проговорил он. – Молись.

Илюшин визжал, прыгал козлом от одного к другому.

– Боже правый, господи… – бухал Лука головой в снег. – Ох, мати богородица… Детушки, жана…

Тормошили Луку, целовали в лохматые волосы, в провалившиеся мокрые щеки.

– Лука Арефьич!.. Батюшка… Отец родной… Пойдем.

Словно медвежьей крови влили в жилы, словно отхвостали ноги в жаркой бане веником, четверо путников зашагали на огни. И только тут, в этот судный миг, каждый понял до конца, каждый оценил по-своему, что такое жизнь, что такое гибель, и из гибели в радость, из смерти в жизнь устремился каждый.

А впереди, и совсем недалеко, темной полосою берег. Два-три огонька, как едва различимые искорки все шире, все ярче зажигают душу путников, и в их остуженной крови вспыхивает и трепещет великая радость бытия. Только теперь Николай вспомнил вслух:

– А как же те? Трое-то?

Но всяк думал только о себе, всяк шел своей тропой и – уползай прочь, в гибель, в смерть, на тропе лежащий.

– Огонек погас… И другой… Лука! Огни погасли…

– Ничего. Ложатся спать.

Шли молча, и каждый уже был в России, дома, в кругу своей семьи. Луна миновала облако и лицом к лицу столкнула беглецов и берег. И вдруг все четверо в один страшный крик:

– Вода!!

Между ними и берегом, на расстоянии сильно брошенного камня, заблестела широкой рекою гладь воды. Потрясенные, в диком ошеломлении смотрелись путники в холодное отражение луны.

– Озеро вскрылось у берегов, – охнул Лука, лицо его вытянулось, и шапка полезла на затылок. – В жизнь не попасть… Давайте всем миром гайкать… Авось лодку подадут.

– А вдруг красный раз'езд? Перестреляют.

Николай Ребров поднял жердь и осторожно зашагал в опорках по ледяной воде, ощупывая жердью дно:

– Это наледь! Иди, товарищи, – закричал он. – Это с берега снег согнало, а лед осел…

Вода забурлила, зафыркала от четырех пар ног, как от винта парохода, луна расплескалась на тысячи головастиков и змеек, пустившихся в серебряный скользящий пляс. Вода не глубока, едва хватала до колен, промерзшие в лед ноги удивились обнявшему их мокрому теплу.

Берег гол и темен, над ним чернел сонный лохматый лес, мертвящий свет луны трогал голубым взрыхленные сугробы на опушке. И так стремилась душа в этот родимый лес, к русским медведям, к русским лешим, к убогим избам с тараканами и вонью, к румяным молодицам, к девкам, к покрытым седым мохом мудрокаменным древним старикам. Лететь бы, лететь с граем, с криком, как желторотая стая воронят!

* * *

По подстывшей за ночь вязкой глине беглецы покарабкались наверх. Все закрестились, вздохнули полной грудью. Лука, на радостях, тотчас же после молитвы матюгнулся, погрозив кулаком за озеро:

– Гори эта армия огнем! Гори!!

Николай, всмотревшись в ночь, крикнул воспаленным голосом:

– Товарищи!.. А ведь на озере огонь. Это наши!

– Верно, – подтвердил Егоров, – я видал, хворост валялся.

Возбуждение сменилось небывалой дрожью, из уст путников вместо слов, вылетела непонятная гугня:

– О-го-ньку… Деде… де-ревню…

Ноющий зубастый холод вгрызался в организм и гулял в нем, как в коридоре, ноги то холодели, то вспыхивали, будто раскаленные иголки жалили их, как пчелы. Люди зашевелились, заметались. Потрескивая сучьями, шарились по лесу, искали деревню, деревня провалилась. Кто-то упал во тьме, кто-то кричал:

– Эй!.. Кто живой?..

И вот все четверо сбились в пустом брошенном сарае. Должно быть, развели костер, – не здесь, не там, неизвестно где, – должно быть, сушили рубище, прогревали тело, палили огнем, жгли сердце, кости, кровь, оттаивали замерзшую душу и глаза, но глаза смежались, душа смыкала крылья, а лунные лучи, в обнимку с лучами лесного мрака, плели крепкий, трудный сон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю