Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)
Прапорщики без оглядки убежали. Схоронившийся в кустах, зорко наблюдавший за отцом Мишка, забыв корзинку, бросился к лесу, жутко орал:
– Ой! Ой! Убили!.. Мамка, дедушка… – И лицо его исковеркано страхом, глаза вылезли из орбит.
По откосам скал кубарем катились внезапно атакованные белые. Трескотня пулеметов, ружейные выстрелы, гвалт, хаос. Дело было кончено молниеносно. Белые отброшены с уроном, часть врага опрокинута в озеро.
Поручик Чванов не успел выдернуть зуб и попал в плен пьяный. Кому перешел в наследство портсигар – осталось неизвестным.
<1934>
ЖУРАВЛИ[5]5
Впервые опубликован в «Красном журнале для всех», 1924, № 1. Печатается по изданию: Шишков Вячеслав. Собр. соч. в 8-ми т… т. 2. М… Художественная литература, 1961.
[Закрыть]
Посвящается
Капитолине Васильевне
Вяткиной
I
Ах и ночи бывают ранней осенью – задумчивые, мудро-грустные.
Крепко спят живыми снами осиротевшие леса, нивы, луга, воздух. Но земля еще не остыла, в небе стоят звезды, и через широкую реку протянулся зыбкий лунный мост. На средине реки большая отмель, и через голубоватый полумрак слышны долетающие оттуда странные крики журавлей. Осенние птицы крепки, сыты, веселы и перед отлетом в теплый край затеяли игру.
– Танюха, чу!.. Пляшут… – сказал Андрей.
– И то пляшут, – ответила девушка. – Давай в лодку, поплывем.
– Не подпустят. Сторожкие они. Вот е ружья бы.
Горит костер. Татьяна в горячую золу сует картошку.
Черная шаль накинута на ее льняные волосы, густая прядь их свисла через загорелый лоснящийся лоб к голубым глазам.
– Я видал, как они пляшут, – говорит Андрей, вырезывая на ольховой палке завитушку. – В прошлом годе с дедом лучили рыбу. Ну и тово…
Еще русалку видели. На камне косы плела… Голенькая… А красивая, вроде тебя. Я тебя, Танюха, разок видал, как ты купалася.
– Ври, – полные губы девушки раздвинулись в улыбку.
– Видал, видал… Все на свете высмотрел. Рубашонку хотел украсть.
– Бесстыжий.
Андрюха потянулся за угольком, трубку прикурить, но вдруг опрокинул девушку и с жаром стал целовать ее.
Девушка вырывалась, вертела головой, не давала губы и, придушенно хихикая, шептала:
– Услышит… Брось… Не балуйся…
По ту сторону костра зашевелилась нагольная шуба, и вырвался тяжкий вздох. Андрей отскочил прочь, Татьяна тоже поднялась. В ее глазах горела страсть, руки дрожали. Андрей, пошатываясь, громко сопел.
– Чу, пляшут… – сказал он. Черные цыганские глаза его не отрывались от алых раскрытых губ девушки.
Ночь, костер, луна и журавлиные крики за рекой опутали девушку и парня пьяным хмелем. Земля качалась под их ногами, как на реке ладья, и быстро побежавшая в жилах кровь неотразимо толкала их друг к другу.
– Пойдем к воде… под обрыв… Журавлей смотреть, – жег ее сердце Андрей.
– Не пойду. Ты целоваться полезешь, – улыбчиво шептала девушка, придвигаясь к парню.
– Истинный бог – нет. Пойдем.
– Врешь. Станешь.
Андрей, подмурлыкивая песню, зашагал к реке. Татьяна проводила его долгим цепким взглядом, постояла, окликнула:
– Настасья… спишь?
Нагольная шуба не шевелилась. Девушка тоже замурлыкала песню, щеки ее то вспыхивали зноем, то бледнели. Она вытащила из золы картошку, забрала ее в подол и, не оглядываясь, побежала свежей росистой тропкой.
Стало безголосо, тихо у костра. Беспризорный, брошенный огонь вдруг заленился, ослаб и задремал. То здесь, то там позвякивали боталами стреноженные лошади. Сорвалась звезда, осияв на миг голубую ночь.
И сильной мускулистой рукой рванула с себя шубу вскочившая Настасья.
– Дьяволы!.. Карауль их… – бросила она гневным голосом, огляделась и, как молодая кобылица, крутобедро помчалась к обрыву, крича:
– Танюха!.. Танька!.. Бабушке скажу!..
II
Риги осенью топятся жарко: надо успеть к утру просушить снопы. А кто ей будет помогать? Кто привезет из лесу смолья, кто завтра подсобит молотить? Она одна. Второй год идет, как ее мужа убил под Ямбургом злодей Юденич-генерал. Кто поможет молодой Настасье жить?
Поздняя, после третьих петухов, седая ночь. В риге жарко.
Андрюха-парень, ее сосед, снял меховую безрукавку и ворошит в печи дрова. Пахнет дымком и дурманным потом ядреных ржаных снопов.
– Спасибо тебе, Андреюшка. Нет-нет да и подсобишь мне, сироте.
– Вот еще подброшу истоплево, да и будет… Спать пойду.
Эти снопы снимешь, другие посади.
Настасья сидела возле печки на снопах грустно и не отвечала. Короткая ситцевая кофта колышется на ее высокой груди как живая, и крепкие щеки цветут.
– Только чур, уговор: Танюхе молчок, – говорит дрожащим голосом Андрей и щурит глаза на грудь Настасьи.
Настасья задышала пуще.
– Боишься? – насмешливо протянула она.
– Боюсь, – сказал Андрей и привычной рукой опрокинул Настасью на снопы.
…Было в риге очень жарко, душно. А на просторе стоял туман, и сквозь туман бельмасто намечался месяц в широком круге.
Когда Андрюха шел домой, покрытая инеем трава шуршала.
Чрез гряды, от сладких кочерыжек, из тумана в туман стрельнул длинноухий заяц.
– Улю-лю, косой! – заорал Андрей.
Близился рассвет. Творя молитву и сугорбившись, шла за водой к колодцу Татьянина бабка. Кое-где желтели в избах утренние огоньки.
III
Михайлов день пришел с большим снегом. Село справляло съезжий престольный праздник восьмого ноября по старому календарю. Много пива, самогонки, всякой снеди, – песни, плясы, ругань, кулаки, и колья.
Гуляла вся сельская знать, даже сам председатель исполкома прикатил из соседнего села. Священник отец Семен после обедни обходил с крестом все по порядку избы, к вечеру его водили под руки, самосильно уже стоять не мог, служил молебны на коленях, сидя и кой-как. К ночи водили под руки по почетным хозяевам и захмелевшего председателя исполкома.
К утру и председателя и попа укладывали в крайнем, под железной крышей, доме на одну кровать.
– Как бы греха не вышло, – тыкаясь носом, бубнил хозяин. – С попом вместе вроде зазорно, до кого хошь доведись…
– Ни хрена, сойдет… – мямлили гости. – Он, кутья, советскую власть-эвон как на словах-то превозносит.
Веселей всех у молодой вдовы Настасьи. Ей надо веселиться, надо парней да неженатиков прельщать: время уходит, бабье хозяйство – не хозяйство, и сердце бьется под холстом, как птица.
Встань, молодчик, прибодрись,
Ай-люли, прибодрись!
– гремели крепкие молодые груди. У кривого кота звенит в ушах.
Вздрагивают золотые хвостики самодельных свечей.
Андрюха изогнулся, сложил калачом руки и красуется средь хоровода.
Кого любишь, выбирай,
Кого любишь, выбирай!
Низкий поклон, суконная железная рука вцепилась в мягкую, шелковую руку:
Да покрепче поцелуй,
Да покрепче поцелуй!
и выхваченная из голосистого круга Татьяна жеманно подставляет Андрею сомкнутые губы.
– Довольно играть! – звонко, надрывно кричит вдова. – Э-эх! – Щеки ее вспыхивают, она хватается за черноволосую свою голову. – Э-эх!.. Девоньки, выпьем по стакашку… Молодчики!.. – Глаза ее ревниво взглянули на Андрея, и с злобным хохотом она ударила его по спине рукой. – Андрюша… Э-эх!..
А помнишь?
И заходил хмельной стакашек. Бледная, опечаленная, Таня подошла к окну. За окном крутил снег и рявкала гармошка.
– Плясать! Девоньки… Гуляй, вдова! – разжигающе кричала Настасья, помахивая красным платком. – И коего черта замуж не берете?.. Э-эх!.. А уж поцелую… А уж прижму…
От гармошки, гиканья и плясов дрожала печь.
Татьяне как-то по-особому, впервые стало плохо. Она быстро вышла, по дороге ее мутило, она глотала пушистый снег.
И вдруг мгновенный ужас всю сковал ее.
IV
Целую неделю Татьяна ходила как безумная. По глухим ночам она прислушивалась к себе и тихо плакала. Бабка Дарья как-то ночью окликнула ее:
– Ты что?
Татьяна молчала.
Наутро бабка Дарья долго и пристально щуцдла ее взглядом из-под хохлатых сердитых бровей.
– Лихо тебе? Ой, девка…
Старуха поплелась к Настасье.
– Слышь-ка, вдовуха, слышь-ка, – затрясла она головой в черном повойнике. – Так-то ты караулила внучку-то мою. А ято, старая псовка, как с путной с тобой пускала в ночное девкуто. Слышь, говори, с кем она?
У Настасьи упал из рук косарь.
– А что? – И губы ее побелели.
– Что, что? Вот те и что!
– А черт ее укараулит! – вдруг закричала вдова в сморщенное старушечье лицо и загремела ухватом. – Поди узнай с кем…
Бабка Дарья трясла головой, беззубо жевала ввалившимся ртом:
– Тьфу! – и, хлопнув дверью, вышла.
Настасья повалилась на кровать, завыла в голос. Ну конечно, теперь Андрюха на Татьяне женится.
Андрей же, похрустывая морозным снегом, шел в волисполком газету почитать и думал: «У Настюхи два самовара, две корову и лошадь добрая. Татьяна победнее. На ком же? А жениться надо обязательно. Вот дьявол-то. Нешто к колдуну сходить да погадать?»
Идет, насвистывает сердитую, опять про Настасью дума:
«Ежели жениться на Танюхе, Настька убьет… Отчаянная баба… Ведьма».
А навстречу Татьяна, на маслобойку льняное семя относила:
– Здравствуй, Андреюшка! – И оба остановились средь лесной дороги. Как живешь?
– Ничего. А ты?
– Плохо. Тоскую все.
Она глядела в его цыганские глаза голубыми печальными глазами и пыталась улыбнуться.
– А ты ничего, Андреюшка, не знаешь?
– Ничего.
Татьяна вздохнула. Милое лицо ее померкло. Она опустила голову и глядела в землю.
– Ну, скоро узнаешь, Андрюша… Прощай.
Парень поглядел ей вслед, жалко стало, крикнул:
– Эй, Тань! А помнишь журавлей-то? Вот придет весна, соловьев слушать пойдем.
Девушка молча удалялась.
V
Татьяна продолжала ходить на посиделки, но в плясы не пускалась – мол, голова болит, – а пряла пряжу и пела с подругами песни печальным голосом. Со всего села, из ближних деревень собиралась на игрища молодежь: кончался филипповский пост – скоро начнутся свадьбы. И немало парней метит на Татьяну – краше, ласковее, работящее девки нет, – даже как-то трое из-за Татьяны по пьяному делу за ножи взялись.
Андрей еще в своем сердце не решил, держит себя с девушками ровно, только Татьяну семечками угощает и, когда, обнявшись, сидит с ней на беседе, шепчет:
– Ни хрена… Оженимся… Советским браком хошь?
За Настасьиным хвостом тоже много трепалось женихов.
Но Настасья только одного прикармливала блинами да угощала самогоном Андрюху.
– Я знаю… На Таньке жениться ладишь, – говорит она, провожая его ночной порой. – Женись, женись… Девка, кажись, с приплодом… вся волость погогочет на тебя, на дурака.
Бабка же Дарья однажды поутру взяла кошель да клюшку и поковыляла через лесок к колдуну на мельницу.
Про Ерофеича давно шла по селу слава – сильный колдун: когда отряды рыскали, хлеб с добром отбирали – черта с два найти им колдуна: шарились-шарились – не только колдун, а и вся мельница пропала, даже одного из отряда– холера задавила – в одночасье сдох.
А третьеводнись встретилась бабка Дарья у батюшки отца Семена с женой председателя исполкома, Оленой Митриевной.
– Ох, бабушка Дарья, сходи, сходи. И такой-то колдун, что страсть. Муженек-то мой как закрутил с Михайлова дня, так все в лежку, в лежку. А из города ревизия обещала быть, того гляди под суд. Говорю, напиши господу зарок, – мол, укрепи, господи, брошу пить, – да запечатай в конверт, пускай батюшка под святой престол положит. Куды те тут, – как начал костить: «Кутья! Обманщик, пиум народа». Я к колдуну, дал мне волчьего помету с наговором. Гляди, ведь проблевался мойто, – две недели прошло, не пьет.
Пришла бабка Дарья к Ерофеичу. Колдун сидел у печки, толок в ступе кошачью печенку, а ворона по избе ходила, каркала.
– А крест сняла?
– Сняла, милостивец-батюшка, сняла. Присуши ты парня к девке.
Колдун принял от бабки холст да серебряный полтинник, а ей дал старый веник-голик и разъяснил, как надо приступать.
В радости вернулась бабка в свою избу на другой день к вечеру. Только за порог, а Андрюха шасть:
– Як вам по сурьезному делу. Здравствуйте!
Бабка Дарья размахнулась и ударила его по спине колдовским веником:
– Шйлцы-вйлцы-цыгорцы-ходйлцы!..
– Ты чегой-то, бабушка? – обернулся опешивший Андрей.
– Шйлцы-вйлцы-цыгорцы-ходйлцы! – стегнула его бабка во второй да в третий раз.
Андрей захохотал – знать, спятила старая старуха, – сел за стол и, просмеявшись, сказал отцу Тани:
– Вот что, дядя Григорий, желаю на вашей родной дочери, Татьяне Григорьевне, жениться.
– Матушка, покличь-ка Таньку, – торопливо сказал Григорий.
Бабка Дарья бежала за внучкой и захлебывалась радостью.
– Вот он, колдунище-то, какой… Ну, колду-ун…
VI
Прошло больше месяца, как записались Андрей с Татьяной по-советски, при свидетелях. И, конечно, раз не в церкви, не похристиански венчаны, никак нельзя мужу и жене вместе жить – жили новобрачные, как и прежде, – порознь.
Бабка Дарья – что это за свадьба за анафемская, тьфу! – бабка все еще в наговорный веник верила, то Андрюху по спине хлестнет, то внучку:
– Цыгорцы-ходйлцы!
Но толку нет. Рассердилась бабка, изрубила со злости веник топором, в печку бросила, а сама в волость, милицейскому на колдуна жалобу нести.
– Он, леший, – сказал милицейский, – и меня здорово нажег: украли у меня барана, пошел к колдуну, а он, сволочь, меня на ложный след навел. Хотел его под арест взять, опасно все-таки: живо грыжу припустит.
Заплакала бабка, не о холсте с полтинником заплакала, – о внучке Тане.
А внучка тем временем – эх, скоро и зима пройдет! – Таня со слезами пеняла своему невенчанному мужу:
– Андрей… Что ж ты не женишься по-настоящему? Пойдем к венцу.
– Леригия мне не дозволяет, вера… Почитай-ка газеты-то…
– Живем порознь, как чужие. Ни работник ты в нашем доме, ни кто.
– Ха! – хакнул по-сердитому Андрей. – Я в согласье хоть завтра перейти жить к тебе. Хоть сей минут.
Григорий, войдя в избу, поймал ухом, крикнул:
– Я те перейду. Много таких мужьев поганых найдется…
Отлыниваешь ты, черт… Испакостил девку, да и…
– Она не девка. Она жена мне. Почитай-ка декрет.
– А подь ты с декретом-то!.. Декре-е-ет… Твое ли мужиковское дело декреты знать?.. Совесть-то есть ли у тебя аи нет?
– Дурак ты, Григорий, больше ничего.
С тем и ушел Андрей.
А Григорий стал ругать неистово: и бабку, и Татьяну, и советскую власть, и весь белый свет.
– Чего ж, тятя, разгневался? Ведь Андрей согласен жить, сам не пускаешь.
– И не пущу!.. Легко ли дело! Записались скрадом у какого-то Абрашки. Тьфу твоя свадьба чертова! Сводники проклятые… Иди к Андрюхе в избу, в гражданский брак!
– Давно бы ушла, да его старики меня не принимают.
И бабка накинулась:
– Сама виновата, вот что! Девкина честь на волоске висит, а потеряешь, так и канатом не привяжешь.
Таня упала на лавку, заплакала, завизжала как помешанная.
– Ага, родимчик! А ну-ка, бабка, кнут…
VII
Плыли весенние зори в небесах, сменяя одна другую. Дни становились длинными. С юга тянули журавли.
Татьяна никуда не выходила. Лицо ее скорбное, в пятнах, и мысли скорбные. Настасья щеголяла по весне в новых полсапожках, в желтой с разводами шали. За Настасью сватались парни и вдовцы. Отказывала.
У Андрея были крупные нелады со своим отцом: ходил пасмурный, задумчивый, к Татьяне заглядывал редко. Поругается с Григорьем и уйдет. И отец и Григорий напирали на него:
– Женись на девке по-настоящему, вокруг налоя.
– Я по декретам желаю жить, – говорил Андрей. – Раз новые права, надо уважать.
– Декрет-то твой, видать, в скрипучих полсапожках ходит…
Вот твой декрет, – хрипел Григорий, и глаза его наливались желчью. Андрей краснел.
Как-то Григорья не было дома, бабка Дарья тоже ушла – белье полоскать. Вернулась – нет внучки. Она в чистую половину: дверь на крючке.
– Открой!
Не отворяет. Забила бабку дрожь. Грохала-грохала, только стон из-за дверей. Бабка в огород, подставила к окну лестницу, влезла.
Татьяна корчилась в родах, грызла подушку и стонала.
– Ой ты, мнёшеньки! – заголосила бабка. – Она, паскуда, и дверь на крючок!.. Она, непутевая, задушить ладила ребенчишка-то… Ой, грех, грех… – И бабка поковыляла вон, руки вымыть.
А в сенцах Настасья полсапожками скрипит:
– Здравствуй, бабушка Дарья… Не забежала ль курочка моя к вам? Кого это задушить хотите? А?
– Тебя, желта шаль! Тебя, потаскуха! Не приваживай гражданских мужиков к себе. Уходи, уходи!
Вымыла бабка руки, принесла в чистую половину к изголовью Татьяны икону старинную, зажгла богову свечку четверговую, настежь ворота распахнула, чтоб было легче дите рожать – надо бы царские двери в алтаре, да некогда и опять к внучке, принимать новоявленного правнука.
В это время Андрей стоял пред Григорьем, сняв шапку, и, помигивая цыганскими глазами, говорил:
– Надумал я, дядя Григорий, папаша, нарушить декрет.
В церковь дак в церковь. В согласье я… А то мне дома голову отгрызли.
Григорий в гумне сошник к сохе прилаживал. Сурово выслушал Андрея, сказал:
– Дело.
Сели, закурили.
– Ты куда это собрался ехать?
– В лес, – сказал Андрей, – нехватка в дровах.
А меж тем младенец родился чуть жив и на другой день умер.
VIII
Хлопот, хлопот бабке Дарье. Взяла холст да полтинник серебряный, последний, пошла к попу. Отец Семен попробовал полтинник на зуб, пощупал холст, согласился. И в ночное время, крадучись, похоронили младенца на погосте.
Ночь была темная, теплая, поля дышали.
Бабка слегла, Григорий стал пить, Татьяна поправляться.
На третий день вечером Андрей встретился с Настасьей в кооперативе: вдова селедки покупала, Андрей – табак.
Защемило сердце у Андрея. А вдова чоботами скрипит, красуется, грудь так и выпирает. Андрей домой. Вдогонку Настасъин ведьмин скрип:
– Чтой-то загордился, Андрей? Когда свадьба-то?
– А тебе на что?
– Ну как же, поди пригласишь. Ну что, сынка или дочку бог дал Татьяне?
– Чего мелешь! Я не знаю… Только что из лесу приехал.
– А ты сходи… Смотри, задушат… Слышала я, грешница…
Ой, нехорошо слышала…
Андрей сопел, дико озирался и, весь похолодевший, плелся по дороге как во сне.
– Пойдем чай пить… Под селедочку, – масляно заглянула в его глаза Настасья.
Как за ведьмой, неотрывно, против воли шел за вдовой Андрей. Она что-то говорила, он не слушал, весь был там, у Татьяны: и хотелось сына, и не хотелось, а на душе тоскливо, скверно, как пред большой бедой.
И только после первых петухов, развеселившись крепким вдовьим самогоном, шел Андрей вдоль села, примурлыкивая песню.
– Стой. Надо постучать.
На стук выглянул в окно Григорий.
– Здравствуй, папаша предбудущий!.. Тесть. А где гражданская жена? Сказывают, ребенок у вас. Где ребенок?
– Нет никакого ребенка.
– В каком случае нет? – покачиваясь, запыхтел Андрюха. – Есть!.. Только посмейте задушить с бабкой, прямо в тюрьму… Зна-а-ю, брат!
Караульная тетка бросила бить в колотушку, притаилась во тьме, слушает.
– Иди, парень, проспись, – сказал Григорий и стал закрывать окно.
Андрей вцепился в раму, заорал:
– Тогда даю письменный отпор: не желаю! Вот как… в порядке дня. Раз задушили – к чертям! Венчайся сам на ней…
Когда подошел к своей избе, как огнем опахнула его вдова Настасья: в глаза, в лоб, в губы исступленно целовала его, шепча:
– Миленький… Цветик алый… Отказался… Сама слышала…
Ну, теперь по гроб мой будешь.
IX
Андрей перебрался на жительство к вдове. Татьяна погрустила недолго: не любит и не любил ее Андрей. Ну что ж. Есть и другие хорошие ребята на примете. Мало ли красноармейцев возвратилось: разговоры, обхожденье, выправка. Вот это женихи!
Быстро стала Татьяна оправляться, расцветать. Налилась Татьяна ядреным крепким телом, и глаза стали такие, что не оторвешься. Эх, девка – красота!
Цвели зеленые луга, цвела Татьяна, а по задворью, по проулочкам, чрез грязь, чрез бабий слух, чрез старушечьи слюни катилась про Татьяну сплетня: придушила девка дите свое.
И вот пришла Татьяне гибель.
Птицы гнезда вьют, соловьи всю ночь в черемухе тюрлюкают, молодежь игры, плясы, хороводы водит. Этим летом особенно усердно женихались, свадеб будет много.
И Манька, и Палашка, и две Дуньки, двадцать девок на селе – все веселы, все пляшут, от парней отбою нет. Только Татьяна не пляшет, никто не берет ее. И сидит Татьяна одна как зачумленная. А вернется домой, неутешно плачет. Третья пьяная гулянка, – как отрезало: ни один парень не взглянул.
Пришла Татьяне гибель.
Бросила Татьяна на гулянки ходить, заперлась, сидит, волосы рвет, плачет. У Григорья, на дочь глядя, руки опускались и в сердце чернела кровь. Бабка Дарья с горя умерла.
– А в вековухах сидеть я не согласна, – как-то вечером всерьез сказала Татьяна отцу, всхлипнула и вышла вон.
Отец ужинать кончал. Ему эти слова как ножом по горлу.
Зашлось у Григорья сердце, выполз из-за стола и за дочкой следом. В сенцах тьма.
– Татьяна!
Тьма жутко закачалась, и возле раздался хрип.
– Ой! – пискливым диким голосом вскричал Григорий. – Господи Сусе!! затрясся, снял дочку с петли, понес, – ноги подгибались, – положил на кровать.
И лишь пришла в себя, стукнул в окно кто-то. БороДа.
– На-ка, Григорий Митрич!.. Писулька тебе. Чрез волость… заказным.
«От сына», – растерянно подумал Григорий. Сын на фабрике в Питере, в больших делах. Эх, не до письма!
Только утром прочла Татьяна письмо. Брат приехать не обещает – делов выше головы, – зовет сестру в столицу:
«Что ты в деревне киснешь? Чего тебе деревня может дать?
Раз сама пишешь, что жить тяжко, собирайся ко мне. Я тебя определю на курсы, человеком будешь».
И загорелось вдруг у Татьяны – ехать.
– Хоть прискорбно мне, – глотая слезы, сказал отец, – а поезжай.
X
Прошло лето, сборы в Питер кончились, наступила осень.
И все по-старому: грязь, бедность, самогон. По утрам дробными ударами на токах молотили рожь. А на пе?чаном острове в ночных потемках играли журавли. Андрюха подкрался на лодке и грохнул из ружья.
И вот теперь у Андрюхи дома живет с перешибленным крылом журавль. Он не подымется больше в небо, он до самой смерти будет жить с Андрюхой на земле.
Утро. Туман. По дороге тарахтит телега.
– Прощай, родимое село!
Настасья едва оттащила смущенного Андрюху от окна.
Григорий, надвинув шапку, помахивал кнутом и весело насвистывал, но его сердце ныло. На телеге Татьяна. Она собралась искать судьбу. Милое лицо ее свежо и радостно. Просветленные глаза упорно смотрят вдаль. Но даль туманна, и над головой висит туман.
И сквозь туман падают на землю вольные крики перелетных журавлей. Летят на юг, прямо к цели.
Что им туман, когда в вышине простор и солнце.