355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Повести и рассказы » Текст книги (страница 18)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 26 октября 2017, 16:00

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

Он раз и другой пытался подойти к Дуне, но она испуганно грозила ему пальцем, кивая глазами в сторону урядника.

– Почему, Дуня? – удивленно шепчет доктор.

– Ох, боюсь я его, окаянного, – ее лицо скорбно опечалилось, а меж крутых бровей легла морщина. – Зверь! Прямо зверь.

– Но почему? – еще удивленней шепчет доктор.

Дуня мнется, хрустит пальцами рук, взглядывает смущенно на доктора и говорит, волнуясь и проглатывая слова:

– Ох, не спрашивай ты меня, Христа ради. Услышит – убьет…

Доктор порывисто выпил водки. А Дуня шептала:

– Прямо Ирод, а не человек. Всех заездил… Всех слопал… Жену, варнак, в гроб вогнал, робят из дому выгнал. Охти-мнешеньки… Змеей подколодной к мужикам присосался, кровушку-то из нас всю, как пиявица, выпил. А куда пойдешь, кому скажешь – неизвестно… Ох, беда-беда!

Доктор подозрительно смотрит на Дуню, хмурится.

Но та, как солнце из-за облака, вдруг засияла улыбкой, сверкнула радостно глазами, подбоченилась и, тряхнув бусами, гордо откинула голову:

– Вот бери, коли люба! Не гляди, что криво повязана: полюблю – в глазах потемнеет!..

Счастливый, взволнованный доктор все забыл; манит к себе Дуню, говорит:

– Вот завтра, любочка моя… вот уедем завтра…

– А не погубишь? – Она стоит улыбается, того гляди смехом радостным прыснет. – Ну, смотри, барин! – задорно погрозила она пальцем, а в карих глазах лукавые забегали огоньки.

Незаметно уходило время, а Дуня все еще говорила с доктором. Давно погас самовар, кончился допрос, затихла деревня вместе с собаками, песней, пожарищем, только тут двое любовно беседовали да строчил протоколы урядник…

– Подожди денечек… Ну, подожди, – вся в счастье, в радости просит Дуня.

– Что ж ждать-то?

– Надо, соколик мой, надо. Потерпи! Навеки твоя буду, – влагая в слова певучую нежность, шепчет она. И вдруг, с тревогой:

– Ты крепко спишь?

– А что?

Лицо ее сделалось серьезным, в глазах мелькнул страх, но через мгновенье все прошло.

Еще нежнее и радостнее, издали целуя его, едва слышно сказала:

– Приду… на зорьке… милый.

– Что? – как камень в воду, бухнул внезапно появившийся урядник.

– Что?!

Дуня побелела.

Он посмотрел тупым, раскосым взглядом сначала на Дуню, потом на доктора.

– Вы огурчиков приказывали? – растерянно спросила Дуня доктора. Чичас, – и скрылась.

Доктор язвительно поглядел ей вслед: таким обычным и земным показался ему голос чародейки Дуни.

Урядник круто повернулся и пошел на свое место, оставив открытой дверь.

Доктор, посидев немного, стал укладываться спать возле купца. Сразу, как погасил лампу, комнату окутала тьма, но вскоре заголубело все в лунном свете. Хмельной угар все еще ходил в голове доктора, и, в предчувствии чего-то неизведанного, замирало сердце. Когда ложился, хотелось спать, а лег – ушел сон, и на смену ему явились думы.

Он лежит, вспоминает, улыбается. И все как-то путано в голове, туманно. Радостно ему, что Дуня стала его подругой, что за солдата выдали ее силой, что никогда не любила и не любит она никого, кроме него: так сказала ему Дуня. Лежит, удивляется: скоро, как в сказке. И это очень хорошо: такие вопросы надо решать сердцем. Вот завтра утром встанут, напьются чаю и уедут с ней в город. А потом доктор выпишет из деревни свою старуху мать, такую же крестьянку, работящую, простую, как и его Дуня. И тогда все трое заживут вместе. Эх, хорошо! Он лежит с открытыми глазами, спать не хочется, голова идет кругом.

Из комнаты урядника выступила желтая полоса света; в ее мутно-сонных лучах вдруг стало оживать висевшее на стене полотенце. Откуда-то взялись руки, грудь, голова с черными глазами, все это дрогнуло, зашевелилось.

– Да ведь это Дуня, – удивился доктор и с досадой взглянул на полуоткрытую к уряднику дверь.

Перо скрипело в руках урядника. Вот оторвался он от стола, сжал кулаки, потянулся всем жирным телом, зевнул и по-медвежьи рявкнул.

Белое видение исчезло, словно испугавшаяся выстрела птица.

– Тьфу! – и доктор перевернулся на бок.

Было тихо. Только слышалось, как, капля по капле, падала в лоханку вода из медного рукомойника.

«Буль… буль… буль…»

Раздались удары в колокол. Плыли они тихо, разделенные большими промежутками времени, и, казалось, засыпали по дороге тихим сном.

Просчитав пять ударов, доктор забылся, ему пригрезилось, не то во сне, не то наяву, как урядник вскочил со стула, подполз на четвереньках к полотенцу, зацепил им за ввинченный в потолок крюк, сделал на полотенце петлю и повесился. Но вбежавшая, во всем красном, Дуня ахнула и быстро перестригла петлю. Урядник всей тушей упал на доктора. Тот вздрогнул и открыл глаза. Сон. Колокол еще раза три ударил и замолк. На докторе тяжелая, отекшая рука купца. Он сбросил с себя каменную руку и отодвинулся на край постельника.

Купец завозился, перевернулся на другой бок и что-то забормотал, а потом отчетливо произнес:

– Яд-баба… Яд!

Запел петух где-то близко, в сенцах, за ним другой, третий.

«Вот приду… Ох, желанный мой», – сквозь сон слышит доктор.

Притаился, слушает, незаметно засыпая.

«Ох, сладко поцелую… Обожгу тебя… О-о-о-х…»

Он слушает, улыбается и засыпает все крепче.

VII

Долго ль проспал доктор, неизвестно, но встрепенулся, когда кто-то хватил его, словно шилом в бок. Вздрогнул, протер глаза.

Дверь в комнату урядника почти закрыта, оставалась лишь неширокая, в ладонь, щель.

Доктор взглянул и обмер. Протер глаза, смотрит. Опять протер, приподнялся. Глядит и не верит тому, что видит.

– Неужто?!

Он ползет к двери, прячется в тень, как вор, и широко открытыми глазами впивается в жирную копну урядника и сидящую у него на коленях, в одной рубашке Дуню.

– Вот это шту-у-ука!.. – тянет доктор; он слышит, как бьется его сердце, да капля за каплей, падая в лохань, булькают и насмешливо рассыпаются в обманной подлой тишине.

Дуня обвила оголенной рукой толстую шею урядника, гладит его волосы, что-то шепчет и улыбается лукаво и ласково.

Урядник хохочет неслышно, и его живот, подпрыгивая, колышется в такт смеху, а вместе с ним колышется Дуня, стройная, свежая, в розовой рубашке.

– Два с полтиной, два с полтиной!.. Нет, врешь, – бредит скороговоркой купец и, застонав, добавляет убежденно:

– Еще успеешь угореть-то.

Доктор испугался, пополз было назад, но раздумал.

Дуня встала, заслонив собою свет лампы, и через рубаху соблазнительно сквозило ее красивое тело. Закинув руки за голову, она потянулась лениво и страстно, привстав на носки, а чудище облапил ее левой рукой, притянул к себе и зашептал хриплым голосом:

– Чего он тебе толковал-то?

– А ну их к чертям! – почти крикнула она.

– Тсс… услышит.

– Спят… нажрались оба.

Доктор таращит глаза, дивится. Не во сне ли, думает. А они, проклятые, шипят гусями:

– Люблю тебя, Павлуша.

– Любишь? Ты чего-то юлишь, по роже вижу, что юлишь… А дьячок-то?

– Не вспоминай. Ведь каялась… Чего же тебе надо? Прости!

Замолчали оба. Он красного вина подносит, сам пьет, ее плечо лапой гладит, тискает.

– Ночевать не будешь?

– Нет, ехать надо.

– Подари колечко. Может, не увидимся… Уйду.

– Что-о?

Таящимся, но злобным смехом всколыхнулась Дуня, задорно запрокинула с двумя черными косами голову, взметнула вверх руки, хрустнула пальцами и, покачиваясь гибким станом, протянула:

– Испужа-а-лся?.. А ежели уйду? Кто удержит?

– Сма-а-три, Дуня!

Урядник поднял над головой револьвер, потряс им в воздухе:

– Со дна моря достану, из могилы выкопаю, воскрешу и перерву глотку… Знай!

Она прижала локтями грудь, съежилась, вздрогнула зябко:

– Заколела я чего-то… Поцелуй.

Потемнело у доктора в глазах: сон или не сон? В ушах шумит, во рту пересохло, и, как в наковальню молотом, бьет в груди сердце.

Быстро поднялся с полу – нет, не сон, – быстро подошел к постельнику и, нагнувшись, стал шарить спички.

У урядника погас огонь и захлопнулась плотно дверь. Оттуда слышалась не то ругань, не то смех.

Доктор зажег лампу. Руки его дрожали. Взгляд стал диким, растерянным, а мускул над глазом запрыгал. Он налил в чайный стакан коньяку и жадно, залпом, выпил.

«Нет, не сон…»

Была глухая ночь. Хмель нахрапом вползал в его голову. Заскакали мысли, перепутались, как испуганное стадо баранов, и бросились врассыпную. Чувствовал он, как уползает из-под ног почва, как все горит и стонет у него в душе. Тяжко сделалось.

Время шло. Лампа давно погасла, копоть от тлеющего фитиля висела над столом черным угаром, а сквозь окна глядела луна.

– Эй, ты, господин торгующий… купец! – говорил доктор пьяным голосом. – Тарантас этакий, а? Слышишь? Храпишь? Ну, черт с тобой, спи. Н-нда-а… Болотина-то, грязь-то какая. Ай-яй-яй-яй-яй… Ай-яй-яй-яй-яй… Бррр! Где тут гармония, красота? Вдруг урядник… и Дуня. Ходячее пузо какое-то… и алый полевой цветок. А? Нет, ты посуди, Аршин Иваныч, прав я или не прав? Дурак я, слюнтяй, интеллигент, мечтатель, кисель паршивый! Вот кто я…

Доктор приподнялся с лавки, взъерошил волосы, вытаращил глаза и закричал:

– Эй, вы, красивые… двое! Заперлись?

В комнате урядника примолкли, притаились, умерли.

– За что ж ты мне в душу-то харкнула? А? Ведь ты кто? Знаешь, ты кто? Змея!.. – стал кричать, топая ногами, доктор.

Во тьме что-то зачавкало, всхлипнуло, зашипело, и раздался голос купца:

– Вы с кем это рассуждение имеете?

Доктор удивился звуку голоса, но встал, побрел, еле держась на ногах, к купцу и упал возле него на колени. Целовал его, плакал горько пьяными слезами, жаловался:

– Где же правда, где? Вдруг Дуня – и на коленях у борова. А?.. Зачем обещать тогда? А ведь так клялась…

– Да-а-а, вон оно что. Хе-хе-хе. Так-так-так. На то и щука в море. Вот те и чистая! Ха-ха! Ловко. Вот те и краля!

Доктор, покачиваясь, стоял на коленях и грозно тряс кулаком:

– У-ух ты мне! Куроцап! Убью!!

– Смотри, отскочите… – иронически заметил купец и продолжал зевая: – А ты вот лучше высморкайся да ложись спать с богом. Ишь ночь…

Он еще раз зевнул, перекрестил рот и, перевернувшись, добавил:

– Она даром что Авдокея Ивановна, а умная, стерьва: где пообедает, туда и ужинать идет.

Сказал и через минуту захрапел.

Слышно было, как во дворе раздавались деловитые голоса, бубенцы побрякивали, тяжелые сапоги топали по сенцам и ступеням крыльца, отворялась и затворялась наружная дверь.

Заскрипели ворота, рванули кони, колеса затараторили.

– С бого-о-ом!

Тявкнула спросонок собака, опять заскрипели и хлопнули ворота, побродил кто-то по двору, и все стихло.

Час прошел, томительный и длинный, наполненный вздохами, бессвязным бормотанием, затаенным ночным шорохом: должно быть, черти бродили по избе.

Луна еще не ушла с неба, но конец ночи близок.

– Барин, а барин, – еле слышно позвала нежданно Дуня.

Она стояла среди комнаты, трепетно-белая, охваченная снопом лунных лучей.

– Желанный…

Доктор застонал, открыл глаза и зло перевернулся лицом вниз.

Дуня стоит над ним, что-то причитает и вся дрожит, как в непогоду дерево.

– Слушай-ка… Не серчай… – льется нежный, молящий голос. – Ты разбери только по косточкам жизнь-то мою, разбери, выведай. Не серчай, ради господа.

– Тебе что надо? – повернув к ней голову, крикнул доктор. – Тебе, собственно, что от меня требуется? – и опять уткнулся в подушку.

Прошла длительная жуткая минута. Дуня несмело опустилась возле него на колени.

– Ах, милый, рассуди: ведь смерть, прямо смерть от него, от лиходея, от урядника-то… Муж бил, вот как бил, житья не было; забрали на войну, обрадовалась – хошь отдохну. Тот черт-то привязался, урядник-то… запугал, загрозился: «убью!» – кричит, а защитить некому – одна. Ну и взял… А все ждала, сколько свечей богородице переставила; вот, думала, найдется человек, вот пожалеет. Пришел ты, приласкал, такой хороший… аж сердце запрыгало во мне, одурела с радости. А с ним, с аспидом, развязалась, отвела глаза, успокоила, – убил бы. Понял? Вот, бери теперича… Возьмешь?

Затаив дыхание она робко ожидала…

– Возьму… Эх, ты…

Пала рядом с ним; отталкивал, гнал, корил обидными словами, а сумела остаться возле, впилась дрожащими теплыми губами в его лицо, замутила голову, всколыхнула хмельную кровь.

– Ах, желанный мой! Люблю! – восторгом, неподдельной радостью звучала ее речь: ждала, насторожившись, – вот скажет, вот обрадует.

– Убирайся ко всем чертям! – после минутного раздумья презрительно и желчно бросил доктор. – Марш отсюда!

– Только-то?

– Марш!!

– Стой, кто тут? – прохрипел купец. – Ты, Дуняха? – Он быстро приподнялся, зашарил-замахал в полутьме руками, сидя на полу, шутливым голосом покрикивал: – Давай-ка, давай ее сюда! Хе!..

И слышно было, как Дуня, поспешно удаляясь, ступала босыми ногами, скрипнула дверью и там, за стеной, не то захохотала, не то заплакала в голос, как над покойником бабы.

– А ты, доктор, дурак! – сказал, опять повалившись, купец.

Но доктор лежал, свернувшись клубком, с головой закрывшись одеялом, и, как смертельно раненный, мучительно стонал.

На рассвете для доктора стали запрягать лошадей.

Заложив за спину руки, он торопливо ходил по двору, хмурый и сосредоточенный, в сером, перехваченном кушаком, бешмете и высокой папахе.

А кругом суетились, закручивали лошадям хвосты, подбрасывали в задок сено, укрепляли веревками вещи.

Доктор проворно вскочил в тарантас, забился в угол и закрыл глаза.

– Трогай со Христом! – приказал чей-то стариковский голос.

Четко ступая по бревенчатому настилу, шагом пошли к воротам кони.

Когда на улице проезжали мимо окон земской, ямщик-подросток, вздохнув, сказал:

– Эк, Дунька-то как воет… Чу! – и враждебно взглянул на седока.

Доктор вздрогнул, открыл глаза. Больно, мучительно больно… Мерзко… Он высунул было голову, но ямщик гикнул, лошади рванули, понесли.

– Точка, – растерянно прошептал доктор, вновь забился в угол и крепко сомкнул усталые, полные грусти, глаза.

Тихо снег падал, первый осенний снег – гость небесный. Еще дремал воздух, дремотно падали снежинки, все дремало, и бубенцы с колокольцами тихо звякали, зябко вздрагивая на холодке.

На доктора валился сон. Засыпая, он грезил о том, как зима придет с метелями и морозом, и все уснет в природе под белой теплой шубой. Но пролетит на легких крыльях время, и вновь наступит молодая, нарядная весна с ковром цветов, ликующим хороводом птиц. И опять длинными колеблющимися треугольниками полетят с юга, но с новыми вольными песнями, радостно перекликаясь, журавли.

<1913>

ЗУБОДЕРКА

Приемный покой в сельской больнице. Пятница – зубодерный день.

Фельдшер Быкобразов, с мясистыми, оголенными по локоть руками, просовывает крепколобую голову в дверь, кричит:

– Эй, чья очередь!

Больных зубами много, у всех от страха сосет под ложечкой: фельдшер не лечит зубы, а рвет. Первая очередь старика Шумейко, у него щека подвязана красным огромным платком, он безостановочно, монотонно и размеренно охает.

– Иди, дедка, иди… – подбадривают его больные.

Науменко усердно перекрестился: – Ох-ох-ох-ох!.. – и, шоркая старыми ногами, входит, как на лыжах, в кабинет.

– Рот! – командует фельдшер. – Ширше! Еще ширше… Открывай на полный ход!

Клещи хватают за больной клык. Дерг-дерг – на месте, крепко. Фельдшер недовольно крякнул. Дерг-дерг-дерг. Старик закатил глаза, затопал, как в барабан, в пол пятками.

– Не грызи струмент! Ты конь, что ли…

Фельдшер вновь тужится, на воловьем лбу наливается жила.

– Тьфу! – плюет он и бросает клещи. – Это не зуб, а свая. Конечно, я мог бы рвануть еще сильнее, но тогда совместно с зубом вся скула вылетит. Ф-у-у-у…

Старик, заохав, хватается за щеку, мотает, как пудель, головой и не торопясь подвязывает платок.

– Ох, ох, ох… К седьмому к тебе, кормилец, к седьмому. В Харьков ездил, шестеро тянуло… Ау, не взять. Ну, и зубище по грехам моим бог послал. Ох, ох, ох, ох…

Фельдшер посмотрел ему вслед сконфуженно-удивленным взглядом и крикнул в приемную:

– Следующий!

Держась за руки, как в хороводе, вошли три девушки.

– Зубы у нас… Дырки… Как соленое попадет в рот, аминь. Кронька с фабрики толковал, быдто заделать можно дырки-то…

– Ну, уж извините, – развел Быкобразов руками, пригнув голову к левому плечу. – Я не спец, чтобы с вашими дырками валандаться. Пускай выписывают дантиста, сто разов им говорено. А я по своей специальности: нарыв вскрыть – пожалуйте, брюхо схватило – милости прошу, глиста ежели – и глисту долой. Что касаемо зубов – рвать и никаких. Садись в порядке живой очереди!

Маньке высадил зуб легко, даже прозевала крикнуть и заорала, когда зуб уже валялся на полу. Таня же стала кричать спозаранку, когда Быкобразов засучил повыше рукава и взял в руки клещи. Несчастной Ксюше по ошибке вырвал ядреный крепкий зуб, сказав:

– Эх, черт… Осечку дал, темно. Ну, не ори, новый вырастет. Этот, что ли? – второй зуб высадил легко.

– Следующий!

Очередь за рыжебородым местным торговцем Пантюхиным, но он страха ради заявил, что пойдет последним, и, забившись в угол, тянул коньяк.

Пред фельдшером стоял весь прокоптевший слесарь:

– Зубы у меня здоровецкие, гвоздь перекушу, вот какие зубы. А в двух зубах, действительно, дырочки чуть-чуть. Ноют, анафемы, хошь стой, хошь падай. Нельзя ли пломбы сделать, чтобы форменно…

– Садись, садись… Пломбы. Много я смыслю в пломбах.

Слесарь сначала кукарекал, как петух, потом взревел мартовским кошачьим мяком. Уходя, зализывал языком пустые средь зубов места и сквозь слезы раздраженно бросал в приемной:

– Ну, и дьявол… За этот год пять зубов у меня выхватил… Тьфу! После этакого озорства в роте голо будет, как у младенца в пазухе…

К концу приема фельдшер был окончательно измучен; хромоногий старик Вавилыч, сторож, два раза выносил в помойку вырванные зубы.

– Пожалуйте, Лука Григорьич… Чем могу служить? – учтиво и улыбчиво сказал фельдшер, обращаясь к жирному Пантюхину.

Пантюхин был совершенно пьян. Он запыхтел, заохал:

– Отец родной, ангел… То есть в революцию был под пулеметным огнем, и то нипочем. Ну, теперича не приведи бог, боюсь…

– Что вы, что вы!.. Самые пустяки… Пажалте… Сторож, подсоби господину купцу сесть.

Колченогий Вавилыч цепко облапил купца за обширную талию.

Купец совался носом во все стороны и возил на себе маленького Вавилыча.

– Легче! – кричал тот. – Лапу отдавил… Неужто не видишь, где зубной кресел упомещается?

Купец, что-то бормоча, повалился в кресло.

– Ну, вот, – сказал фельдшер и щелкнул клещами, как парикмахер ножницами.

От вида блестящей стали купец едва не лишился чувств: лицо его исказилось ужасом, он замотал головой, замычал и, упираясь пятками, отъехал вместе с креслом прочь.

– Ой, милай… Дорогой… Христом-богом прошу, лучше убей меня, – и рыжебородый детина, скосоротившись, пьяно завсхлипывал. – Бо… бо… боюсь… Стра… страшно…

В это время в приемную ввалилась копной широкая присадистая тетка. Большие, навыкате глаза ее измучены и злы, как у черта. Она заохала басом и стала разматывать шаль.

В кабинете, за дверью, раздался душераздирающий рев и матерная брань. Это – купец. Тетка сразу схватилась за щеку и заохала пуще.

Но вот открылась дверь; в сопровождении фельдшера вышел, покачиваясь, купчина, он нес на растопыренной ладони трехпалый зубище и, радостно посмеиваясь, говорил улыбающемуся фельдшеру:

– Ах, до чего приятно… До чего легкая у тебя рука, понимаешь… Ах…

Тетке вдруг стало тоже радостно, она поклонилась фельдшеру в пояс.

– Иди, – сказал тот, – хотя я ужасно устал, но для тебя, Мироновна, готов… Но только чур – самогоночкой своего разлива уважь… Чуешь, где ночуешь?

Фельдшер на этот раз орудовал, очевидно, ловко на особицу и очень расторопно, потому что купец Пантюхин еще не успел выбраться на открытый воздух, как мимо него, словно царь-пушка, прогромыхала самокатом вниз по лестнице толстобокая тетка.

Она молча понеслась вдоль вечерней безлюдной улицы, отчаянно суча локтями. Глаза ее вытаращены и безумны, из крепко стиснутого рта торчала, как рог, стальная загогулина.

За теткой, задыхаясь и пыхтя, гнался фельдшер Быкобразов, за фельдшером, угловато подпираясь согнутой ногой, – Вавилыч.

– Тетка, тетка… Мироновна! – взывал фельдшер. – Струмент отдай!.. Казенный… Тетка!

Ополоумевшая тетка, добежав до середины моста, выплюнула закушенные клещи и на весь свет истошно:

– Ка-ра-уууул…

<1923>

В ПАРИКМАХЕРСКОЙ

Ваша очередь, пожалуйте, гражданин! Подравнять прикажете и побриться? В момент. Ну, знаете, стриг я вашего Драбкина, он хотя и большой начальник, а борода у него неважная, прямо второй сорт бороденка. А впрочем, какие теперь и начальники-то? Так, мечтание одно: ни выправки у них, ни сановитости, даже никакого трепета возле них не ощущаешь. С прежними никогда уравнять нельзя.

А ведь раньше в мою парикмахерскую вся знать ходила. Князья, генералы, графы, пажи. И швейцар уже знал: «Ваше сиятельство, ваша светлость!» Да и мы из выражений не выходили. Всегда уж, бывало: «Окажите милость, ваша честь», или: «Доставьте честь, ваша милость». И бороды у них супротив теперешних ку-у-да! Волос, я вам доложу, как проволока, заграничный волос, аглицкий. Преешь-преешь над ним, прямо ломовая работа. И уж такие были заслуженные, страсть! Но при всем том образованности у них элементарной все-таки не было, чтобы посредством высших наук…

Например, приходит ко мне генерал: крест на кресте, даже плюнуть на грудь некуда, и требует остричь сухим бобриком при несмоченной голове. А при нем мой помощник, Родионов, пьяница такой, все фиалковый корень жует, а от самого все-таки тухлой щукой всегда пахло.

Родионов и говорит:

– Сухим бобриком не могу, у меня чересчур кривое горло.

Генерал как крикнет, как топнет:

– Плевать я в твое горло-то хотел!

Тогда Родионов стал генерала стричь. Я же, освободившись, начинаю читать генералу общедоступную лекцию при всей вежливости речи:

– Извините, говорю, ваше превосходительство, но я, как будучи профессор по своей специальности, то мне приходилось встречать всевозможные случаи, в том числе и человеческие горла. Есть, говорю, на передней части мужской шеи одна история, называется, ваше превосхо дительство, кадык, особенно у пьяниц или церковных певчих из октав. И притом, имейте, говорю, в виду, кадыки бывают обоюдных комбинаций: нутряные и наружные. Ежели кадык нутряной, его и не видать, получается прямое горло, и кадык сидит в горле, как пробка в бутылке. Но коль скоро кадык выкатывается на улицу, это называется кривое горло, ваше превосходительство. А стрижка же сухим бобриком самая опасная: это обозначает все торчком: спереди, сзади, на висках, чтобы полный круг был, и при такой деликатной механике ужасно мелкий волос летит, как пыль, и все отскакиваемые волосинки неопровержимо попадают при кривом горле в легкое, отчего влечет чахотка. А вы извольте взглянуть, ваше превосходительство, на этого субъекта Родионова, у него, между нами говоря, чересчур кривое горло, и кадык самый неестественный. Вот по этому по самому, ваше превосходительство, Родионов поупорствовал, но, снисходя к вашим заслугам, он изволил приступить к стричью, приняв весь риск чахотки на свою личную ответственность.

Генерал поморщился и протянул так, знаете ли, иронически:

– Мм-да-а, – а потом как пустит: – Да за такую мни мую пропаганду вас в окопы, подлецов!

С тех пор ни ногой ко мне. Да и черт с ним. Или, например, разные дамы из высших аристократок. Подъедет в карете какая-нибудь барышня рюрюрю, капризного воспитания, – беда, я вам доложу, хоть плачь. «Ах, щипцы горячи! Ах, бандо не умеете класть! Ах, профиль мне испортили! Ах, какие руки у вас не очень чистые!» До того прыгаешь над ней, что не только рубаха, а и сапоги-то взмокнут.

Ну, а теперь на этот счет, в направлении, то есть, женского пола, нам с новым режимом большое облегчение вышло. Коммунисток, например, случается стричь – одна приятность. Ее чем короче обкорнаешь, тем лучше: картуз надела, трубку закурила и пошла. Очень ей надо локоны пускать да всякие рюрюрю, раз у нее одни заседания на уме.

Но коль скоро дело коснулось нового режима, я скажу. Можете себе представить, что было после революции. Тут уж черт знает что… Советские парикмахерские открылись, народ повалил толпами, неизвестно откуда и взялся. Ведь, кажется, подыхали все от голода, а стричься да бриться – огромные хвосты: конечно, всякому лестно на дармовщинку-то. Ну, надо правду сказать, теперь уж дело прошлое: обращались парикмахеры безобразно, потому – мастера озлоблены, голодные, холодные, заработков лишились, на учете все, – поэтому стригли с остервенением. Иного так оболванят, тошно смотреть. Подойдет стриженый субъект к зеркалу и попятится в полном затруднении себя признать. Зато в три минуты: цырк-цырк-цырк – и готово.

И волос этих бывало да шерсти человеческой с бород прямо неимоверные размеры: каждый божий день по двуспальному матрацу можно бы набивать. Но, конечно, мы не американцы.

Или не угодно ли такую хронику. Заведующим в нашей коммунальной парикмахерской был ротный цурульник из солдат коронной службы. Такой стервец оказался, страсть! Например, без двух минут шесть – можете себе представить – садится к нему в порядке живой очереди какой-то товарищ, этакий волосатый, знаете, черный, и предлагает стричь. Заведующий, не торопясь, взял под машинку весь затылок и правую часть головы от уха. А часы как раз бьют шесть. Так можете себе вообразить – парикмахер кладет машинку и снимает фартук. Клиент в ужас, в крик. А тот:

– Мы, товарищ, закрываем по декрету ровно в шесть. Вот объявление, а вот перед вашим взглядом часы. Завтра пожалуйте, докончим.

И так сколько раз. Но уж такого грандиозного безобразия над свободной личностью я не признаю и всегда оказывал снисхождение: хоть плохо – цырк-цырк-цырк, а оболванишь.

Освежить прикажете? Нет? Тогда извольте, я усы брильянтином подмахну, у нас теперь товар самый лучший, заграничный, из Петрожиртреста, собственного изготовления. Ну, вот-с, пожалуйте. Мальчик! Обчисти гражданина…

<1923>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю