355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Повести и рассказы » Текст книги (страница 2)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 26 октября 2017, 16:00

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

Глава 3
Английский сапог и русская портянка

Спустя трое суток Николай Ребров ушел. Был ядреный солнечный день, поля и перелески отливали свежими красками, воздух звенел морозной белизной, и настроение юноши сразу стало бодрым. После тяжелой болезни свежий воздух пьянил его, как хорошее вино. Людская волна на шоссе скатилась, лишь кой-где попадались отставшие от армии солдаты, бесколесая повозка, труп лошади в канаве, как в могиле, потерявший силы пешеход.

Шоссе подвело юношу к фольварку остзейского барона. Белый дом обнесен невысокой кирпичной оградой. У открытых ворот часовой в небрежной позе. Он грызет семячки, щека его подвязана грязнейшей тряпкой и кой-как, впритык к стене – винтовка со штыком. – Эй, ты! Куда? – Но Николай Ребров, не останавливаясь, вошел внутрь двора. Справа, у кухни, солдат в рубахе и окровавленном фартуке обдирал баранью тушу. Рыжая собака, нетерпеливо повизгивая, переступала с ноги на ногу и пускала слюни. Из раскрытого низенького окна кухни валил хлебный пар, и в пару, как в облаках, торчала рыжекудрая, краснощекая голова херувима. Херувим курил трубку и смачно сплевывал чрез окно на снег. Пересекая двор, быстро шли с корзинками две молодые толстозадые эстонки. Изо всех щелей, как к зайчихам зайцы, молодцевато перепрыгивая чрез кучи снега, скакала к ним неунывающая солдатня.

– А дозвольте, дамочки, узнать, какие у вас супризы продаются?

– Ах, какой сдобный дамский товарец здесь: все двадцать четыре удовольствия!

Но поднявшаяся было любовная потеха с кокетливым женским визгом и увертками враз оборвалась:

– Вестовой! Где вестовой?!

– Есть! В момент, ваше благородие… – и запыхавшийся безусый солдат, быстро оправив вылезшую из брюк в возне рубаху, подбежал к крыльцу и стал во фронт.

– Немедленно заседлать коня. Понял? И карьером в штаб тыловой части… Вот этот пакет… – сухощавый лысый офицер обернулся и крикнул в дверь: – Сергей Николаевич, скоро?!

– Готово, вот! – и выбежавший на крыльцо молодой человек с белокурой бородкой подал офицеру запечатанный сюргучными печатями большой пакет.

– На! – сказал офицер подскочившему солдату. – В собственные руки генерала Верховского. Обратную расписку мне. Понял? Повтори…

Стоявший посреди двора Николай Ребров вдруг заулыбался и, сорвав с головы картуз, радостно замахал им в воздухе. Сергей Николаевич быстро сбежал с крыльца и бросился юноше на шею:

– Колька, брат! Какими судьбами?!. Вот встреча…

* * *

Николай Ребров никогда не пил такого вкусного чаю с ромом, как в этот вечер у своего двоюродного брата. Маленькая комнатка в антресолях барского богатого дома была занята двумя военными чиновниками: Сергеем Николаевичем и Павлом Федосеичем, человеком пьющим, неряшливым, с толстым животом и бабьим крикливым голосом. В комнатке жарко. Денщик открыл бутылку эстонского картофельного спирта. Сергей Николаевич снял щегольской английский френч.

– Ничего, Колька! Молодец, что удрал, – говорил он приподнято и дымил отвратительной капустной сигареткой. – По крайней мере, свет поглядишь.

– Пей, вьюнош! – беспечно прокричал Павел Федосеич и налил разбавленного спирту. – Мы, брат, пьем не то, что у вас в Совдепии. Мы, пока что, богаты. Эй, Сидоров! Что ж ты, чорт, с селедкой-то корячишься?!

– Сей минут, ваше благородие.

– Не унывай, Колька, – говорил брат. – Есть положительные данные, что наша армия вновь будет формироваться. Возможно, что в Париже. Слыхал? И мы туда. Потом перебросимся на Дальний Восток и уж грянем по-настоящему.

– Неужели в Париж, Сережа?! – глаза юноши засверкали огнем от вдруг охватившей его мечты и спирта.

– В Париж, брат, в Париж! В вечный город. Во второй Рим, к галлам, к очагу великой бессмертной культуры и цивилизации. Ну, Колька, пей! Павлуша, за процветание прекрасной Франции!

– Чорта с два, – протянул Павел Федосеич. Его рыжие пушистые усы и толстые обрюзгшие щеки затряслись от язвительного смеха. – Фигу увидим, а не Париж. Нет, дудки! Крышечка нашей северо-западной армии, со святыми упокой. Эх! – он горестно вздохнул, выплеснул из стакана чай и выпил спирту. Выпуклые его глаза были тревожны и озлобленны.

– Значит, у тебя нет веры, нет?

– Во что? – спросил толстяк.

– В мощь нашего истинно-народного духа? В силу русских штыков, русского офицерства?

– Увы, увы и еще раз увы…

– На кой же чорт ты лез сюда?

– Дурак был. Сукин сын был. Сидеть бы мне, толстобрюхому болвану в своем Пскове, голодать бы, как и все голодают… По крайней мере, брюхо бы убавилось и одышка прошла. А офицерье наше наполовину сволочь, помещичьи сынки…

– Тсс… Павлуша, не визжи… Неловко…

– А-а-а… Ушей боишься? А я вот не боюсь. Эй, Сидоров!. А хочешь ли ты знать правду?

– Сидоров! – сверкнув на товарища глазами, сказал Сергей Николаевич. – Вот что, Сидоров, иди в кухню и принеси ты нам баранинки с картошечкой. – И когда денщик ушел, он в раздражении заговорил: – Слушай, Павел… Я тебя прошу вести себя прилично. Нельзя же деморализовать людей.

Павел Федосеич выслушал замечание с фальшивым подобострастием, но вдруг весь взорвался визгливым смехом:

– Деморализация? Ха-ха-ха… Мораль? А где у нас-то с тобой мораль, да у всей нашей разбитой армии-то с Юденичем вместе?! Чьи мы френчи, да сапоги носим? Английские. Чье жрем-пьем? Английское да французское. Чье вооружение у нас? Тоже иностранцев.

– Постой, погоди, Павлуша…

– Нечего мне стоять… Я и сидя… Эх, Сережа, Сережа… Ведь ты пойми… Нет, ты пойми своим высоким умом. На подачке мы все, на чужеземной подачке. Бросили нам вкусный кусок: на, жри, чавкай! Но ведь даром никто не даст, Сережа… И вот нам, русским, приказ: бей русских!..

– Но позволь, позволь…

– Так-так-так… Я знаю, что ты хочешь возражать: святая идея. Ха-ха-ха… Врет твой ум!.. Ты сердце свое спроси, ежели оно у тебя есть, – захлюпал, засвистал больным зубом толстяк и схватился за щеку. – Ага! Зачем им нужно? Антанте-то? Эх, ты, теленок… со своей умной головой… А вот зачем. Им необходимо нашу Русь ослабить. Уж если землетрясение, так толчок за толчком, без передыху, чтоб доконать, чтоб пух из России полетел. Значит, ты этого желаешь? Да? Этого?

– Нет. Но дело в том, что…

– Врешь! Ей богу врешь. Сразу вижу, что будешь от башки пороть. Тьфу!..

Сергей Николаевич шагал в одной рубахе из угла в угол, нервно пощипывая свою белокурую бородку. Щеки его горели. Он с опаской поглядывал на дверь, откуда должен появиться Сидоров, и на своего брата, растерянно хлопавшего глазами. Павел Федосеич, выкатив живот и запрокинув голову на спинку кресла, сипло с присвистом дышал.

– И ты, зеленый вьюнош, Володя… как тебя… Петя что ли…

– Я – Николай Ребров…

– Наплевать… Знаю, что Ребров. Ты за братом не ходи… На Парижи плюй, на Дальние Востоки чхай. Свое сердце слушай. Ха, мораль… Обкакались мы с моралью-то с возвышенной…

* * *

Легли спать очень поздно. Братья на одной кровати. Электрическая люстра горела под красным колпаком. Теплый спокойный сумрак нагонял на юношу неотвязную дрему. И сквозь дрему, как сквозь вязкую глину, вплывали в уши вихрастые зыбкие слова:

– Я тебе дам письмо… Понял?.. Рекомендацию… Может быть, примут. Даже наверное… А здесь – битком… Ах, ты, мальчонка славный… Опьянел?..

Павел Федосеич долго пыхтел в кресле, разуваясь, с великим кряхтением закорючив ногу, он снял сапог, посмотрел на него:

– Английский… Сволочь, – и швырнул в угол. – А это вот русская… – он понюхал портянку, высморкался в нее и тоже бросил в угол. Потом гнусаво, по-старушичьи затянул:

 
Ах ты, Русь моя, Русь державная,
Моя родина православная.
 

Потом заплакал, перхая и давясь:

– Бывшая, бывшая родина… Бывшая!.. – голова его склонилась на грудь, он привалился виском к спинке кресла, разинул беззубый рот и захрапел.

На цыпочках вошел денщик Сидоров. С простодушной улыбкой он посмотрел на спящего Павла Федосеича, бережно разул его вторую ногу и унес сапоги чистить, захватив к себе остаток спирта и закуски.

Глава 4
Старая орфография. Там жизнь, там!

Николай Ребров прожил у двоюродного брата два дня. На третий – в бодром и веселом настроении зашагал дальше, искать свою судьбу. В его кармане лежало рекомендательное письмо брата к поручику Баранову, а в сердце запечатлелись прощальные напутствия Сергея Николаевича и родственные, почти отеческие об'ятия подвыпившего Павла Федосеича. Еще на сердце и в мыслях была крылатая мечта о предстоящей поездке в Париж и путешествии кругом света. Юноша весь погрузился в эту мечту, он так в нее поверил, что ядовитый сарказм Павла Федосеича ничуть не мог его поколебать.

И в мечтах, не замечая пути, он еще засветло пришел в соседний фольварк, где квартировал штаб дивизиона. В канцелярии, опрятной и светлой, сидели два писаря. Один набивал папиросы, другой шлепал на пакеты печати.

– Тебе кого?

– Поручика Баранова.

– Ад'ютанта? Они у генерала. Сейчас придут.

Зазвякали серебряные шпоры, и через открытую из генеральского кабинета дверь вышел сухой и высокий, подтянутый офицер. Нахмурив брови, он быстро пробежал письмо.

– Ага… От Сергея Николаевича. Но дело в том, что мы штаты сокращаем… А впрочем… Вы хорошо грамотный?.. Попробуйте что-нибудь написать…

Николай Ребров красиво, каллиграфически набросал несколько фраз. Раздался звонок генерала.

– Довольно… Прекрасно… Дайте сюда, – сказал ад'ютант и, нежно позвякивая шпорами по бархатной дорожке, скрылся.

Через минуту выплыл в расстегнутом сюртуке тучный генерал. Писаря вскочили и вытянулись. Короткошеяя, круглая, усатая голова генерала, завертелась в жирном подбородке, он потряс бумагой под самым носом юноши и – сиплым басом:

– Это что? Новая орфография? Без еров, без ятей? Здесь, братец, у нас не Совдепия. Не надо, к чорту, – и, раздраженно сопя, ушел обратно.

За ним долговязо ад'ютант. Писаря хихикнули. Один тихо сказал:

– Пропало твое дело.

– Ни черта, – сказал другой, – он у нас крут, да отходчив…

Вошедший ад'ютант об'явил:

– Ты принят… Не взыщи, у нас на «ты»… Субординация. – И к писарю: – Слушай, как тебя… Масленников, выпиши ему ордер на экипировку. Жить он будет с вами. А ты, Ребров, подай докладную записку о зачислении. Ты, видать, грамотный. Из какого класса? Окончил? Значит почти студент. Отлично. Я генерала переубедил. Старайся быть дисциплинированным. Волосы под гребенку. Орфография – старая. Если произнесешь слово «товарищ» – генерал упечет под суд. Садись, пиши. Сколько тебе лет? Восьмнадцать? Можно дать больше.

* * *

Их комната была просторной, светлой, но насквозь прокуренной и пропахшей какой-то редечной солдатской вонью. По стенам висели: в узеньких золоченых рамках старинные батальные гравюры английских мастеров, давно остановившиеся в дубовой оправе часы и, на вбитых гвоздях, амуниция писарей. Грязь, окурки, кучи хлама. В особенности блистал неряшливостью угол прапорщика Ножова. Сам прапорщик тоже представлял собою фигуру необычайную: черный, длинноволосый, с остренькой бородкой и впалой грудью, он похож на переряженного в военную форму священника. Лицо сухое, с черными, блестящими, как у фанатика, глазами. В боях он командовал отрядом мотоциклистов, но при беспорядочном, похожим на бегство, отступлении, мотоциклетки застряли в проселочной русской грязи и достались красным. Теперь прапорщик Ножов не у дел, наведывается в канцелярию дивизиона и ждет назначения. С писарями – по-товарищески, образ его мыслей круто уклонился влево, но писаря – матерые царисты – оказались плохими ему товарищами и за прапорщиком Ножовым, по приказу свыше, ведется слежка.

Николай Ребров этого не знал и сразу же с прапорщиком Ножовым сошелся. В первое же воскресенье они пошли вдвоем гулять. Был морозный солнечный день. Помещичий, облицованный диким камнем дом стоял в густом парке и походил на средневековый замок.

– Ложно-мавританский стиль, – сказал Ножов. – А вон та крайняя башенка в стиле барокко, выкрутасы какие понаверчены…

– Да, – подтвердил юноша, ничего не понимая.

– Я вам покажу, интересные в этом доме штучки есть: в нижнем этаже очень большой зал, перекрытый крестовым сводом. Очень смелые линии, прямо красота. И недурна роспись. Подделка под Джотто или Дуччио, довольно безграмотная, впрочем. Под средневековье…

– А вы понимаете в этом толк?

– А как же! – воскликнул Ножов. – Я ж студент института гражданских инженеров и немножко художник. Фу, чорт, как щипнуло за ухо… – он приподнял воротник офицерской английской шинели и стал снегом тереть уши. – Ну, а вы как, товарищ! Вы-то зачем приперлись сюда, в эту погибель, с позволенья сказать? Ведь здесь мертвечина, погост… Трупным телом пахнет.

– А вы? – вопросительно улыбнулся юноша.

– Я? Ну, я… так сказать… Я человек военный… Ну, просто испугался революции… Смалодушничал… А теперь… О-о!.. Теперь я не тот… Во мне, как в железном брусе, при испытании на разрыв, на скручивание, на сжатие произошла, так сказать, некая деформация частиц. И эти, так сказать, частицы моего «я» толкнули меня влево. – Он шагал, как журавль, клюя носом, теребил черную курчавую бородку и похихикивал. – Я постараюсь себя, так сказать…

– А нас убежало человек двенадцать из училища. Просто так… – прервал его юноша. – Погода хорошая была. Снялись и улетели, как скворцы. У белых все-таки посытней. Сало было, белый хлеб. И дисциплина замечательная. А потом, они говорили, что большевиков обязательно свергнут, не теперь, так вскорости. Ведь у нас многие убежали. В особенности купцы. Даже архиерей. А семейства свои оставили.

– Какое же у архиерея семейство? Любовница – что ли?

– Что вы, что вы! – сконфузился юноша. – Я про купцов.

Они прошли версты две. Местность открытая, слегка всхолмленная, кой-где чернели рощицы, скрывавшие мызы эстонцев. Свежий снег ослепительно белел под солнцем. Николай Ребров щурился, студент-прапорщик надел круглые синие очки.

– Да, товарищ, – сказал он. – Поистине мы с вами дурака сваляли. Там жизнь, там!

– Где?

– За Пейпус-озером. И только отсюда, с этого кладбища, я по-настоящему, так сказать, вижу Русь и знаю, что она хочет…

– Ничего не хочет, – занозисто проговорил Николай Ребров. – Все хотят, чтобы красные сквозь землю провалились. Аксиома. И как можно скорей.

– Кто все-то?

– Как кто? Все! Спросите крестьян, спросите горожан…

– Да, да!.. Спросите кулаков, купцов, долгогривых, зажиточных чиновников, у которых свои домишки… Так?

Они вступили в небольшой хвойный перелесок. Налево – просека. Слышался крепкий стук топора. С лаем выскочила черненькая собачонка – хвост калачом.

– Нейва! – крикнул прапорщик Ножов. Собачонка насторожила уши, завиляла хвостом. – Подождите, товарищ. Вот присядьте на пень… Нате папироску, я сейчас.

Ножов рысью побежал по просеке, собачонка встретила его по-знакомому и оба скрылись в лесу.

Вскоре топор замолк.

Николай Ребров, затягиваясь крепким табаком, старался привести в порядок свой разговор с Ножовым. Почему прапор думает, что только отсюда можно разглядеть, что хочет Русь? И что он в этом деле понимает? Или вот тоже Павел Федосеич… Ведь за дело взялись люди поумнее их: генералы, адмиралы, может быть, из царской фамилии кой-кто, наконец, такие известные головы, как Милюков, Родзянко, Гучков… А у них кто? Там, за Пейпус-озером? Кто они? Даже смешно сравнить.

По просеке, прямо на юношу, мчался заяц, и где-то с визгливым лаем, невидимкой носилась собачонка. Саженях в трех от замеревшего юноши заяц присел, поднялся на дыбки и стал водить взад-вперед длинными ушами. Николай Ребров гикнул и бросил шапку. Заяц козлом вверх и – как стрела – вдоль опушки леса. За ним собака. Николай тоже побежал следом с диким криком, хохотом и улюлюканьем, но измучился в сугробах и, запыхавшийся, вернулся на шоссе. От просеки, не торопясь, нога за ногу, шел прапорщик и сквозь темные очки читал газету.

– Свеженькая, – сказал он, тряхнув газетой, его сухощекое лицо расплылось в улыбке.

– Откуда? – удивился юноша.

– Из России… Только чур – секрет… Тайна. Поняли? А вот тут еще кой-что… Повкуснее, – и он похлопал себя по оттопырившемуся карману, откуда торчал тугой сверток бумаги. – Эх, денег бы где достать…

– Зачем вам?

– Как зачем? А разве это даром? Думаете, это дешево стоит? Впрочем, у них отлично, так сказать, поставлено.

– Что?

– Фу, недогадливый какой. Да пропаганда! Ведь здесь, если хотите, очень много наших агентов, большевиков. Ну, и…

– Почему – наших? Разве вы большевик?

– А как вы думаете? – Ножов поднял очки и прищурился на юношу. Потом, спокойно: – Нет, я не большевик… Не пугайтесь. – И… – он погрозил пальцем, – и – молчок. – Последнее слово он произнес тихо, но так внушительно, с такой скрытой угрозой в глазах и жесте, что Николай Ребров весь как-то сжался и растерянно сказал:

– Конечно, конечно… Будьте спокойны, товарищ Ножов. – Ну, а вот об'ясните мне: почему наша армия потерпела такое фиаско?

– Какая наша армия? – оторвался Ножов от чтения на ходу. – Ах, армия Юденича? Да очень просто. Тут и немецкие интрижки против союзных держав: Германия себе добра желала, Франция с Англией – себе. А об России они не думали. А потом этот самый Бермонд… Слыхали? Который именовал себя князем Аваловым. Слыхали про его поход на Ригу против большевиков? Нет? Когда-нибудь после… Долго рассказывать… Ну, еще что?.. Раздор в командном составе армии, шкурничество, паршиво налаженный транспорт, взорванный возле Ямбурга мост… Словом, одно к одному так оно и шло. А главное – реакционность наших командиров. Как же! Их лозунг «Великая, неделимая». Самостоятельность Эстонии к чорту на рога. После взятия Питера мы мол двинемся на Ревель. Вот Эстония нам и показала фигу… Вы что улыбаетесь?

– Да, думаю, что все это к лучшему, – несмело сказал Ребров.

– Наш разгром-то? Конечно, к лучшему!

Глава 5
Пустота и одиночество. Причина забастовки превосходительной ноги

Время тянулось серое, однообразное. Наступил декабрь. По канцелярии необычайно много дела. Николай Ребров был принят в штат по ходатайству поручика Баранова, он получил нашивку за толковое исполнение бумаг. Писаря злились, за глаза называли его «барчонком» и дулись на начальство, что выделяет своих, белую кость, ученых, а на простых людей им – тьфу.

Масленников, как-то вечером, когда в канцелярии никого не было, встал, одернул рубаху, кашлянул и дрогнувшим голосом сказал ад'ютанту:

– Ваше благородие… А ваш нашивочник-то новый с Ножовым путается. Все вдвоем, да все вдвоем. Куда-то ходят…

Мускулы крепкого лица поручика Баранова нервно передернулись:

– Не твое дело! – крикнул он. – Тебя я спрашивал? Отвечать только на вопросы! Я тебя заставлю дисциплину вспомнить!

Масленников по-идиотски разинул рот и сел.

За последнее время поручик Баранов раздражителен и желчен. Виски его заметно начали седеть, крепкий упрямый подбородок заострился. Из центра, правда, в секретных бумагах, приходили неутешительные вести: северо-западную армию вряд ли будут вновь формировать, и всему личному составу грозит остаться не у дел. Об этом знал и Николай Ребров: кой-какие случайно подхваченные обрывки фраз между генералом и поручиком, кой-какие прошедшие чрез его руки бумаги, лаконичные и мрачные записки от Сергея Николаевича и, главное, широкая осведомленность прапорщика Ножова.

– Ихнее дело, товарищ, швах…

– Чье? – спрашивал Николай.

– Эх, вы, малютка, – чье! Юденича! Его чуть не арестовали.

– Что вы!.. Кто?

– Эстонское правительство, по приказу союзников, наверно. А вот, не угодно ли… Я выудил копию одного документика, чорт возьми… – взлохмаченный Ножов стал выхватывать из карманов, как из книжных шкафов, вороха газет и бумаг. – Вот! – потряс он трепаной тетрадкой. – Послушайте выдержку… Письмо генерала Гофа. Знаете, кто Гоф? Начальник союзных миссий в Финляндии и Прибалтийских штатах. Слушайте! Это он Юденичу писал, во время наступления или, вернее, во время наших неудач: «Многие русские командиры до такой степени тупоумны (ха-ха! чувствуете стиль, презрение?), что уже открыто говорят о необходимости обратиться за помощью к немцам, против воли союзных держав. Скажите этим дуракам (х-х-х-х… кха-кха! так и написано, ей-богу) скажите этим дуракам, чтобы они прочли мирный договор: все, что Германия имеет, уже ею потеряно. Где ее корабли для перевозки припасов, где подвижной состав?» (и дальше слушайте): «Когда союзники, огорченные неуменьем и неблагодарностью (ого, опять щелчок!) прекратят помощь белым частям, тогда проведенное с таким трудом кольцо, сдавливающее Красную Россию, лопнет». Вы, конечно, понимаете, товарищ, что это за кольцо такое?

– Понимаю, – сказал Николай, и его сердце сжалось.

А брат писал, что по соседству с ними, в имении Мусиной-Пушкиной, теперь квартирует штаб тыловых частей Северо-Западной армии, что во главе штаба – генерал Верховский, расслабленный, бесхарактерный старик. «Милый Коля… Мне надо бы повидаться с тобою и переговорить об одном деле с глазу на глаз». Юношу это заинтриговало. Он все выбирал время, чтоб поехать к брату, а кстати навестить старого Яна и сестру Марию – лишних каких-нибудь верст пять. Мария Яновна! Николай очень часто вспоминал о ней с нежной благодарностью. И вот, после письма брата, у него что-то прояснилось в душе, вдруг раздвинулись какие-то забытые туманы – далекий бред, скрип повозок, перебранка, ночные костры в лесу и ясный образ, образ быстроглазой Вари, резко и четко впервые поднялся из спящей памяти. Варя! Варвара Михайловна Кукушкина!.. И ее сестра, и их отец… «Трех, трех!» И от'езд верхом в сопровождении Вари, и этот их курносый парень Иван в рваном полушубке… Так? Ну, конечно, так. Ясно все и четко. Где же ты, Варя? Может быть, сестра Мария знает о тебе? В Юрьеве? Твой отец, наверно, променял свои стада на золото и благодушествует там? Или, быть может, веселящийся Париж закрутил тебя, как перышко? – Ага! До востребования… И юноша, удивляясь тому, что так все вдруг чудесно и легко припомнил, написал Варе трогательное письмо. Сердце его ныло, как пред большой бедой, из глаз капали на бумагу слезы. Нервы? Нет. А страшная тоска, душевная пустота и одиночество. И так захотелось быть возле нее, возле Вари, слышать ее голос, обворожительный и ласковый, захотелось видеть свою мать, своего отца, Марию Яновну, и нежданно в мыслях – самовар, свой, домашний, с помятым боком, за столом отец и мать и… Варя. «Вот моя невеста… Мы вместе с ней страдали на чужой земле. Она спасла мне жизнь». – «Очень приятно», – говорит мать. Но это не Варя Кукушкина, это сестра Мария, краснощекая, светловолосая и полная красавица-эстонка. Николай Ребров бросил перо и вытер слезы. Он завтра же с вестовым пошлет письмо. Но вряд ли дойдет оно до Вари. Неужели не дойдет? Эх, чорт…

Он свернулся под одеялом, – покойной ночи, дорогая Варя, покойной ночи! – сверху накинув шинель: нервная дрожь не давала ему уснуть. Ночные часы шли, как скрипучие колеса: кто-то кашлял, скрежетал зубами, чья-то сонная рука чиркнула спичку и пых-пых голубой дымок. Это Масленников. И вновь тишина, и та же дрожь. Лохматый прапорщик храпит, но ухо свое освободил от пряди густых поповских косм и чутко насторожил его к окну. За окном мороз и ночь. Стекла расписаны морозом, и морозный месяц серебрит узор. Да… Варя не в Париже, не в Юрьеве. Варя умерла, отец ее погиб, его дочь – белокурая Ниночка, погибла. Какой ужас… какой кошмар… Только лает их пес Цейлон… Вот он скребет в дверь, вот он стучит лапой в окно, и головастая тень потушила на стекле серебряную роспись.

Николай Ребров не видит – глаза полузакрыты, а чувствует: заскрипела койка, легкий ответный удар в раму, чьи-то шлепающие по полу босые шаги.

– Вы, Ножов?

– Тсс… Тихо…

* * *

Масленников и другой писарь Онисим Кравчук, жирный хохол с красным губастым ртом устраивали вечеринки с плясами. Писарей восемь человек, приходили со стороны солдаты и две-три эстонских дамы. Играли на двух гитарах и скрипке (Онисим Кравчук), отплясывали польки, вальсы, а в перерывы – щупали эстонок. Окна завешивались шинелями. На улице дежурил младший писарь. Оскорбленные эстонцы пронюхали про вечеринки и пожаловались начальству. Очередная пирушка была разогнана. Писаря об'явили эстонцам войну, но сами же первые и попали в переделку. Масленникова и Кравчука, возвращавшихся в пьяном виде из гостей, хорошо вздули эстонцы: Масленникову подшибли оба глаза, Кравчуку разбили нос.

– Нехай так, – похвалялся потом Кравчук. – Я ж ему, бисовой суке, вси нози повывихлял… О!

Из-за эстонок дрались между собой и солдаты. Как-то пьяная компания солдат бросилась трепать вышедшего из шинка в вольной одежде человека. К удивлению солдат – вольный человек оказался офицером. Как? Офицера?! Офицер осатанел, скверно заругался и стал стрелять. Солдаты разбежались, отругиваясь и грозя:

– Пошто в шинок ходишь?! Пошто не в форме?!

– Мы, ваше благородие, за чухну приняли.

– Постой, бела кость! Обожди… Всем брюхо вспорем!..

– Куда вы нас, так вашу, завели?! Жалованье не выдаете, наши денежки пропиваете…

– Теперича мы раскусили, за кого вы стоите… Чорта с два за учредиловку!.. За царя да за помещиков…

Скандал до главного начальства не дошел. Но главное начальство замечало, что армия начинает «разлагаться». Меры! Какие ж меры? Как поднять дисциплину, ежели почти все офицерство впало в злобное уныние от неудачного похода, предалось кутежу и безобразиям? Кредиты иссякли, паек урезан, жалованье выплачивается неаккуратно, а с нового года возможен роспуск армии, если наши дипломаты не сумеют урвать добрый куш там, в верхах, на стороне.

* * *

– Это что у тебя, Масленников, с глазами?

– Корова, ваше благородие…

– Что ж, задом?

– Сначала задом, потом передом…

Бледные губы ад'ютанта задрожали, но он сдержался и, бросив бумажку, приказал:

– Переписать. Наврал.

А тот побитый, щупленький, из какой-то бригады, офицерик подвязал платком скулу, конечно – флюс – и чуть-чуть прихрамывал.

Стал волочить ногу и бравый генерал, начальник дивизионного штаба, где служил Николай Ребров. Однако не любовные утехи поразили превосходительную ногу, нога испугалась общего положения дел армии, и вот – решила бастовать. Генеральский подбородок спал, кожа обвисла, как у старого слона, обнаружилась исчезнувшая шея и красный воротник сделался свободен.

Генерал получил, одно за другим, два донесения с мест. Читал и перечитывал сначала один, потом совместно с ад'ютантом при закрытых дверях. Выкурил целый портсигар, нервничал, пыхтел, нюхал нашатырный спирт, стучал по столу кулаками:

– Мерзавцы! Я этого не позволю… Вешать негодяев!

Первое донесение – о невозможности бороться с большевистской пропагандой и первом побеге группы солдат в Русь. Второе – о начавшейся среди армии эпидемии брюшного тифа.

– Да, генерал, да, – проговорил ад'ютант. – Не хотелось мне огорчать вас, но вот еще сюрприз: эстонское правительство официально заявляет о своем намерении вступить в переговоры с Советским правительством. Даже назначен срок – январь будущего года. Место – Юрьев.

Генерал побелел, покраснел и стал ловить ртом воздух.

– Откуда, откуда это? – задыхался он.

– Хотя эти сведения «по достоверным источникам», как пишет газета, но я думаю, генерал, что на этот раз правда.

– Послушайте, поручик! Это ж невозможно, это ж невозможно… – и генерал схватился за голову. – Тогда в каком же положении окажется здесь наша армия?

Ад'ютант саркастически улыбнулся и сказал:

– В положении разлагающегося трупа, который начинает беспокоить обоняние хозяев…

– А вы, поручик, как-будто… как-будто…

– Впрочем должен вас успокоить, генерал, – быстро изменил ад'ютант тон и выражение лица, – эстонское правительство просто-напросто желает себя вывести из состояния войны с Советской Россией…

– Тьфу! С Совдепией!

– Что же касается признания ее, то…

– Этого еще не доставало! – стукнул генерал пустым портсигаром в стол.

* * *

Прапорщик Ножов весь преобразился. Глаза его горели, он походил на сумасшедшего. Иногда пропадал на два дня, являлся измученный, но всегда бодро говорил юноше, таинственно подмигивая:

– Дело на мази. Пропаганда работает. Агитационная литература поступает исправно. Нате-ка вам, товарищ… – он совал ему под подушку пачку листовок. – Необычайно талантливо. Прочтите, и – в дело… Сумеете? Только – молчок…

Как-то мрачною снеговою ночью повторилось то же: легкий стук в окно. К подушке юноши склонилась во тьме встрепанная голова:

– Ну, милый Коля, теперь прощай. – И Ножов навсегда исчез.

* * *

Приближалось Рождество. Письма от Вари не было. В душе все настойчивей вставал образ Марии. Юноша грустил. Перед праздниками ему дали вторую нашивку. Писаря прониклись к нему теперь искренним уважением и потребовали вспрыски. Николай Ребров первый раз в жизни напился пьян. Он был красноречив и откровенен, говорил о Варе, о том, что никогда-никогда не встретит ее больше, много говорил о сестре Марии, о милой далекой родине. Ах, если б крылья!..

– А вот я, братцы, совсем напротив, – улыбался Масленников, румянобелым низколобым лицом и закручивал усы в колечки. – В здешнем крае ожениться думаю… Потому эта кутерьма в России протянется, видать, еще с год. А тут предвидится эстоночка, Эльзой звать… И вот не угодно ли стишки…

– Братцы, слушай… Ты! Кравчук!

– А ну его к бисовой суке! – плакал хохол, сморкаясь и кривя губы. – Ой, Горпынка моя… И кто тебя, ведьмину внучку, там, без меня, кохает…

– Брось, пей!.. Все кохают, кому не лень… Братцы, слушай! – Масленников вынул записную книжку, откинулся назад и в бок, прищурил левый глаз, стараясь придать лицу значительность. – Например, так… – он откашлялся, и начал высоким, с подвывом голосом, облизывая губы:

 
О, моя несравненная девица
Превосходная Эльза юница
Мы гуляли с вами по лесам
И по зеленым лугам
 
 
Ваши груди в аромате, как анис,
И любит вас старший писарь
Масленников Денис,
Чего и вам желаю.
 

– Какая же она юница, раз она вдова и ей под сорок? – глупый стишок! Никакой девицы в ней не усмотреть, – проговорил задирчивый, с маленькими усиками, питеряк Лычкин.

– Что-о?! – и Масленников сжал кулак. – А ты ейный пачпорт видал?!

Писаря ответили дружным ржаньем, даже слеза на хохлацком носу смешливо задрожала и упала в пиво.

– Все видали, все до одного!.. Ейный пачпорт…

– Даже читывали по многу раз…

– Даже после этих чтеньев я две недели в больнице пролежал. Не баба, а оса… Жалит, чорт!..

Началась ругань, потом сильный мордобой. Николай Ребров помнит, как он бросился разнимать, как его ударили по затылку и еще помнит чьи-то вошедшие в его мозг слова:

– А сестра Мария, слыхать, обженихалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю