Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Глава пятая
Гнилая челюсть и здоровые клыки. – Революция. – Стрелка времен. – «Когда будем летать, как галки…». – Шулер. Придут сильные. – Горе неудачника. – Но все ж – мужик. – Маята. – «Вперед!».
С солнцем все повеселело. В полях копошился народ. Яровые, лен, овес, гречиха, каждая полоса по-своему украшала землю. На желто-зеленом фоне спелых хлебов темнели рощи и перелески. Раз, два, три, а вот еще хутор. Куда ни взглянь – торчит в одиночку крестьянская изба со службами. Деревни редеют. Избы, как зубы, вырываются с корнем из наболевших десен и внедряются на новые места. Нашему мужику надоело пережевывать жвачку гнилыми челюстями. Он боится, чтоб и его здоровый зуб не загнил. С корнем, вон! Он предпочитает обходиться со своим, хотя единственным, но крепким волчьим клыком, чтоб пища попадала в собственный желудок, и чтоб не вязла между зубами дрянь. А вот и другие зубы вырастают: еще хутор, еще, еще много. Простор и воля – думает мужик. И новая мужичья челюсть крепнет.
Дантист появился еще задолго до революции, но он работал тогда очень осторожно, робко, козьей ножкой. Теперь же в ручищах у зубодера железные клещи: вырывает целыми деревнями. Прошли мы одну деревнюшку – сплошной пустырь, словно провалившийся рот старухи: ямы в челюстях, где сидели избы, два колодца и три несчастных избенки по краям. Вот вам революция: тут все мертво, повержено, опрокинуто, выкорчевано с корнями: валяются гнилые бревна, черепки, доски, мусор, разбитые кирпичи, дохлая собака, расплющенный в лепешку кот с веревкой на шее, кучи навоза, отбросы, грязная рвань, тряпье. А где-то вот за той рощей, и на пригорке, и у речки, строится новое – пока во имя собственной утробы, а там видно будет: паровоз истории мчит, куда надо, глаз машиниста зорок, и рука тверда.
Слышно, что и в губерниях центральной России происходит такая же ломка деревни. Не знаю, так ли это? А вот в Петербургской губернии видел лично. Деревня взорвалась, избы летят вверх и широким веером падают на новые места, где им и быть надлежит. Мужик перестал бояться разбойников, колдунов, привидений, леших, всей той нечисти, которая загоняла его в муравейник, в хлев, в деревню, и желает жить на свободе, 1000 человеком: против разбойника топор, а чорт из болота вылезет – в плуг его, подлеца, пахать!
Ближайшие пятьдесят лет изменят лик мужичьей деревни до неузнаваемости. От многих сел останутся лишь церкви, да поповские дома, а иные села превратятся в города.
Так шли и рассуждали мы с Кузьмичем. А навстречу человек, стекольщик, возвращается из соседнего совхоза. Оказывается – крестьянин, костромич. Ну, как тут не погуторить. Присели.
– У нас, в Костромской, все по-старому, на хутора не выезжают. Нам никак нельзя, потому все мужики на летние заработки уходят в Питер да в Москву. Дома одна баба. Какой же тут хутор может быть? Обстоятельства препятствуют. Вот в чем суть. Еще сотню лет не вылезти из деревни. А в бывших поместьях у нас работают коммунары из безземельной бедноты. Только у них не выходит ничего, мир не берет, такая свара – страсть! Многие бросили, на фабрики ушли. Впрочем, у нас вот какая реформа в деревне: с узкополосицы на широкую полосу перешли.
– Как так?
– То есть, передел земли. У кого, скажем, в поле было тридцать полос, соединили в пять, у кого десять, соединили в две. Так сподручней.
* * *
Шагаем дальше. Все те же поля и перелески. Небо спокойное, чистое, и воздух неподвижен. Взлобки, увалы, суходолы. Солнце снижается. Тишина. Мысль уходит в прошлое, переводит стрелку времен к началу Руси.
Лязг мечей и топоров, свист стрел, бесконечные костры пожарищ, все окутано криком и ужасом. Новгородские ватаги десятилетие за десятилетием продвигаются к берегам Балтики. Осевшее здесь финское племя пружинит. Но славяне, как лавина с горы, ползут вперед, все подминая под свой лапоть. А навстречу седая волна: с севера – шведы, с запада – литва и немцы-меченосцы. И вот две волны вражья и наша – схлестнулись в шипящий вал. Запылали целые селенья, запахло порохом, болота и хляби начинялись человечиной, как рубленым мясом пироги, от топота копыт гудела земля, и небо день и ночь было черно от дыма. Новгородские пятины слали и слали людей на смену убитым. И вот русский липовый лапоть в конце концов победоносно расселся здесь, возле озер и речек. Немые курганы эти страницы седой старины – разбросаны то здесь, то там, среди лесов и пашен. Они ждут просвещенного чтеца с искусной лопатой и широким знанием.
– Вот, представь себе, – говорит мой спутник, – что ты навсегда ушел из города к этим полям, лесам, к этим людям, и никогда в город не возвратишься. Как бы ты чувствовал себя?
– Я бы чувствовал себя повернувшимся спиной к солнцу и уходящим от солнца в мрак.
– Ты бы не мог этого сделать?
– Нет.
Спутник молчит, думает, на лице его грусть.
– Жаль, – говорит он. – Конечно, это был бы подвиг. Подвижники так редки теперь. А прежде были. Я знал учителей, учительниц, врачей, которые уходили в народ и там помирали, отдав народу все. Теперь остались на долю мужика только наемники и люди без всяких нравственных устоев. Город грабит деревню и материально, и духовно. Все наиболее способное, талантливое стремится из деревни в город, порывая с деревней навсегда. Что же будет с нашим мужиком? В чем его спасенье от тьмы, от нищеты?
– В воздухе.
Он вопросительно взглянул на меня, по серьезному улыбаясь.
– Очень просто, – легкомысленно сказал я. – Когда люди научатся летать, как галки, весь уклад жизни перевернется вверх дном. Воздвигнутая экономической необходимостью стена меж деревней и городом окажется слишком низенькой, чтобы с ней считаться. И два враждующих, или, если хочешь, чуждых друг другу стана – примирятся, сольются вместе. Настоящий свет примчит в деревню воздухом. А стремление жить в чистоте, с глазу на глаз с природой перетасует мужиков и горожан, как колоду карт.
– Не хочешь ли ты этим сказать, что город все время об'егоривал деревню, как шулер, и карты у него были крапленые?
– Вот именно. Это самое и хочу сказать. А впоследствии игра будет в ничью. Хотя, вообще-то говоря, игра в ничью мало интересна.
Долго бы философствовали мы в чисто-русском стиле, и, конечно, залетели бы в небеса, но вот пред нами деревня Рогулька. Вспаханные полосы. Камнищ 1000 и и камни покрывают пашни. Навстречу, дубом в телеге, едет старик.
– Дедушка, – говорит агроном. – Почему же вы сотни лет сидите на земле и не можете очистить ее от камней?
– А поди-ко очисти сам, – отвечает дед. – Эвот какие валуны. Сила не берет. Вот вы помоложе, возьмите, да и постарайтесь, ежели желательно.
– А как же хуторяне чистят? Там все прибрано, камни при дороге, в кучах.
– Сказано, сила не берет, – уезжая, бросает старик.
Агроном вдогонку кричит:
– Если вы бессильны, то на ваше место придут сильные люди, выгонят вас вон и очистят землю! Так и скажи мужикам.
Дед оглянулся и послал нас в самое свинячье место.
* * *
Спрашиваем в деревне тетку, как пройти в Озерки. Она об'ясняет и осведомляется, не торгуем ли мы сахарином. Встречаем попутчика в веревочных лаптях. Сухой, кривоплечий, бороденка пустяковая, и покорно-испуганный взгляд – типичный неудачник. Так и есть. Надо пахать, а у него околела единственная лошадь. Идет по деревням, хочет приобрести хоть какую-нибудь клячу. Подходим к группе крестьян – ладонь на гумне чистят – готовятся к молотьбе.
– Не знаете ли, где коня купить?
– В нашей деревне нет. Правда, что были у Герасима, да у Чеснокова Оксена, продали недавно.
– За сколько?
– Да, кажись, за семьдесят пудов ржи Герасим-то отдал. А тебе на какую цену?
– Хлеба у меня нету, – говорит неудачник, и слезы на глазах. – А я отдал бы тулуп свой новый, да самовар, да у бабы шаль хорошая, ну, полсапожки отберу, плачет баба, а придется. Овсеца мог бы пудов десяток осенью прибавить, ежели хороший конь. Прямо разорюсь, ей-Богу разорюсь… Ах, Сивка, Сивка, как зарезала меня… Господи, Боже мой! И не подняться теперь будет. Братцы, что же это такое, жизнь-то какая чижолая… – И он засморкался в полу рваного армяка.
– Ты перебился бы пока что. У тебя поле-то вспахано?
– То-то нет.
– Может, соседи дадут попахать коня-то. Разве возможно время упустить?..
– Да нешто у нас дадут. Народ самый несогласный. Другие радуются, что несчастье у меня… Эх.
– Нету, милый, нету… А шагай-ка ты на хутор, к латышу, Карла называется; кажись, у него есть продажный конь. Так надо полагать, что есть.
Прощаемся и идем. Неудачник с нами. Он идет емко, нужда хлещет его в три бича, он и так путается целую неделю, с'ел весь запас и питается теперь подаянием.
* * *
Вот грохочет речка. Это через открытые щиты плотины бьет вода. Сквозь темнозеленый бордюр кустов виднеется противоположный кроваво-красный берег. Мельница, а через дорогу – дом мельника – латыша. Почти все мельники здесь латыши или финны. «Они специальнее нас», не без зависти говорят про них крестьяне. Мельник всегда у хлеба, живет зажиточно: сыт и, если б хотел, был бы ежедневно пьян. Но латыши – люди скромных правил, напиваются лишь по воскресеньям, в остальные же дни предпочитают готовить самогонку, так сказать, для экспорта.
Дом чистый, тюлевые занавески, рыжая курносая женщина выбивает ковер. В луже развалилась свинья с поросятами. У мельницы очередь подвод. Меж возами мелькает рыжая борода мельника.
Вода перед плотиной черная, ниже – в белой пене, на свободе, – вся позеленела – от злости, иль от радости – не знаю. В осоке полощутся утки. Селезень привстал на воде, как на паркете, захлопал крыльями, потянулся весь и закрякал. Дорога по крутой горе сразу вверх. Внизу и в полуоткосах – окопы. Остатки колючей проволоки болтаются на кольях. Земля на этом месте наверное пила недавнюю русскую кровь. На крови вырастет красный цветок. Его сорвет девушка, и не будет знать, чем питались его корни. Девушка сделается матерью, родит сына, Илью-богатыря. И только сын поймет и по-настоящему рассудит дела отцов. Проклянет, или благословит? Конечно же, благословит. Потому что он Илья, мужик и богатырь, хозяин.
Идем, идем, присаживаемся, отдыхаем, опять идем. В сущности, не идем, а ползем червями. Но это не раздражает. Если б я умел летать, я все-таки предпочел бы итти до изнеможенья, чтоб лучше высмотреть, ощупать руками жизнь, чем вспорхнуть и в три взмаха крыльев быть на месте. Гово 1000 рю к тому, что бродить по России, и обязательно пешком, в наше время необычайно интересно и поучительно. Я первый раз иду по свободной земле, по Российской Советской Республике, первый раз встречаю свободного мужика, русского республиканца. Но республиканца я не вижу в нем, стараюсь искать, стараюсь внушить себе, что это всамделишний республиканец, но все же передо мной – мужик. Понюхаешь его справа – пахнет стариной, нюхнешь слева – наносит чем-то непонятным. В общем современный крестьянин для меня большой знак вопроса. Мысли его все в узелках, в обрывках, как спутанные нитки, надежды его померкли, он движется своей дорогой, как пущенный с горы пень по откосу, вниз, к земле. Ему надо все сразу, вот сейчас, как в сказке, и руки протянул: давай! История же наградит хорошей судьбой, может быть, только его потомство. Может быть, потому, что все надо заслужить, преодолеть. Когда он дождется истины, что дважды два – четыре, да руками эту истину ощупает, когда жирком благополучия покроется его утроба, он скажет:
– «Вот, братцы, оказия-то… А ведь я республиканец по всем статьям! Не сон ли? Мадам – жена, Лукерья, ну-ка, ущипни».
* * *
Идем сосновым бором. Пахнет смолой. Под ногами песок, и канатами протянулись корни. Навстречу попадаются пешеходы с узелками: это запоздавшие тащут на пункт масло. Догоняет молодой крестьянин, Иван Зуев, знакомый агронома. Возвращается с пункта.
– Эх ты, Боже мой, замучили нас маслом-то совсем, – говорит он и спрашивает: – Ну, что, Кузьмич, как слыхать про власть? Укрепилась, что ли?
– Конечно, укрепилась.
Иван Зуев молча идет, упорно смотрит в землю. Потом крякает, бросает под нос ругань и говорит:
– Что ж, значит надо начинать работать по-настоящему, в сурьез? Как следует?
– Давно пора.
Он молчит, вздыхает, потом с горестью:
– Видно, придется… – Еще раз вздохнул, и с жаром: – Ну, что ж, работать, так работать. Ежели б мужик уверился, что больше ни переворотов, ни войны не будет, он сильно бы на работу бросился. Уж очень наскучила вся эта маята.
Солнце совсем низко. Вновь открылись поля. На камне пастух, дудит в берестяный рог. Коровы и овцы сгрудились, ожидают взмаха кнута и окрика. Пахнет молоком.
В поле зрения сразу три деревни. Средняя – это Озерки.
Озерки – зрелище печальное. Разрушение, словно после боя. Здесь, действительно, были продолжительные бои, но главная причина опустошения – это уход хозяев на хутора. Вот одноэтажный кирпичный домик. Нам навстречу черный пес. Двусмысленно крутит хвостом, но уши поджаты и предательски-лукавые глаза. Мы шли гуськом. Троих передних пропустил, слегка оскалив зубы, а на меня бросился с лаем и рванул за сапог. Я лихо огрел его котомкой. Из котомки потекло молоко, разбил бутылку. Вот чортов пес!
Обратились к молодухе:
– Эй, красавица! Как пройти в училище?
Она сначала осведомилась, чем мы торгуем, нет ли сахарину, или пудры с румянами, или мыла, может быть, ленточки, потом разочарованно: – Ах, вот вы кто, – и пояснила, куда итти.
– Кланяйтесь Марье Михайловне, учительнице-то. Мол, Даша кланяется. Ох, и хорошая женщина. И ребятишки, и мы все без ума ее любим… Вишь ты, бросать нашу школу-то собирается. Отговорите вы ее, ради Бога.
Глава шестая
Две дамы. – У кого что болит… – Туманы. – Собрание. – Отец Степан и братья Гусаковы. – Притча о талантах. «Не человеки мы». – «Обаранившийся лев». – У отца Степана.
Школа стоит на пригорке, возле самой деревни. Это одноэтажный поместительный деревянный дом с мезонином. Сзади – деревня, налево – нивы, направо – лесок. Перед домом, по зеленой луговине – сад: тощие маленькие яблони, смородина, цветы. Пожилая женщина, не крестьянка, окапывает деревья.
– Вам, господа, кого?
А с террасы голос:
– А! Александр Кузьмич! Вот не ожидала.
На террасе высокая молодая дама. Красивое лицо ее по-деревенски смугло и румяно. Это Марья Михайловна.
Кузьмич еще в дороге рассказал ее биографию. Она была сельской учительницей, кажется, в Тамбовской губернии. В нее влюбился помещик, человек высокого положения, очень богатый, 1000 начинавший делать карьеру при дворе. Бедная девушка становится богатой барыней. В дни революции муж гибнет, имение с великолепными палатами, парком, прудами, оранжереями переходит в собственность Республики, и знатная барыня, баронесса такая-то, вновь становится скромной Марьей Михайловной, безвестной учительницей школы первой ступени, с тою только разницей, что теперь у нее, кроме вдовства, пара ребят, девочка и мальчик.
Идем в ее половину. Поразительная чистота и милый, простой уют. На стене детской рукой начерченные карты звездного неба. Это ее сын, десятилетний Стива, увлекается теперь астрономией. Он может нарисовать с закрытыми глазами все созвездия, но не умеет отыскать их в небе, они такие там не похожие; он часами рассматривает с вышки в бинокль ночное небо и уверяет всех, что открыл новую туманность.
А вот и он сам, астроном и мечтатель, быстрый, черноглазый Стива. Мы с ним крепко познакомились, гуляли вместе, говорили по душам. Ему ничего не жаль в прошлом, маме – жаль, мама частенько плачет, он же верит в будущее, он сделается ученым, будет летать по воздуху, и, может быть, заберется вон на ту звезду.
– Я очень хорошо изучил воздухоплаванье, – с гордостью говорит он. – Я вам покажу чертежи. Почти сделал модель, да сторожиха по ошибке разожгла ею печь. Такая досада!
Его шестилетняя сестренка Ниночка тихая и ласковая, как котенок.
Сторожиха вносит самовар. Это бывшая прислуга бывшей баронессы, она не пожелала покинуть Марью Михайловну. И вот обе делят участь.
Мебели мало. Кузьмич усаживается на каком-то ящичке и не знает, куда девать ноги.
– Чей это дом?
– А той старушки, которая копается в саду. Она тоже учительствует здесь, и мы живем коммуной.
Легкая на помине – входит Софья Петровна. Знакомимся. Седая, среднего роста старуха.
Завязывается общий разговор. Лицо Софьи Петровны все время подергивается, словно она гримасничает, – больно и неприятно смотреть.
У них нет сахара. Кузьмич достает из торбы перемешанный с хлебными крошками сахар. Глаза ребятенок загорелись. Ниночка делает губки бантиком и прижимается к маме.
– Ужасно трудно жить, – говорит та. – Сами-то туда-сюда, а вот жаль детей.
Софья Петровна, удерживая гримасу, смиренно говорит:
– Надо терпеть.
– Особенно тоскливо зимой, – жалуется Марья Михайловна. – Как закрутит на целую неделю метель. По ночам волки воют. Да и днем-то неохота выходить. А в школе холод, тьма. Если б хоть лампочка была какая, а то вот с этим ночником сидим. Читать невозможно, так и бьемся впотьмах. Тоска. Как вспомнишь про Питер, про прежнюю жизнь, ужасное отчаянье охватит. Все, все отняла у меня революция, и если б не дети…
– Вы можете огромную пользу оказать деревне, – перебивает агроном. – Если уйдете в дело с головой, в этом найдете удовлетворенье и смысл жизни.
– Не могу.
– Почему?
– Я не люблю ни крестьян, ни их детей. Когда-то любила, теперь не могу. Хочу принудить себя к этому, но душа вся целиком отворачивается от них.
– А между тем вас крестьяне любят, – замечаю я.
Марья Михайловна улыбается, и улыбка ее горька.
– Так ведь я стараюсь, я все делаю, что в моих силах, но делаю без любви. Я отношусь к своим врагам честно, но любить врагов мог только Христос.
Она откидывает темные волосы и горестно прижимает к груди Ниночку.
– Мы отщепенцы, мы все на подозрении, – брюжжит старуха, и седая голова ее трясется. – Подозревайте, но не давайте подыхать с голоду! Вот Фадеев, учитель – ходит по миру. Неделю сбирает, да неделю учит. А Петров, многосемейный учитель, тот вынужден был самогонкой торговать. На что это похоже!
– А когда мы, приезжие учителя, заговорили на с'езде о забастовке, потому что ни пайка, ни жалованья, – говорит Марья Михайловна, – тогда местные учителя испугались – вдруг в рабоче-крестьянской Республике и забастовка! – На нас посыпались доносы, что мы белогвардейцы. Ложь! – вскрикивает она. Никогда мы белогвардейцами не были и не будем! Мы ведем дело получше их. А им хорошо не бастовать. Они местные люди, зажиточные крестьяне, своя земля, хозяйство. Бедняк-муж 1000 ик, конечно, не вывел бы своего сына в учителя.
– Марья Михайловна, – сказал агроном, – я завтра хочу собрать здесь местных крестьян и организовать сельско-хозяйственное товарищество. Кто здесь из крестьян наиболее передовой, крепкий, энергичный?
– Да без Петра Гусакова не обойтись, – враз ответили обе учительницы.
– Я сейчас схожу за ним, он рядом, – добавила Марья Михайловна и поднялась. – Это бывший торговец, его тоже разгромили, едва не расстреляли, но теперь он с властями хорош. Человек-деляга.
Через полчаса явился Гусаков. Среднего роста, в пиджаке и высоких сапогах, коротко стриженная бородка и большие рыжеватые усы. Картуз надет глубоко, из-под блестящего козырька глядят умные, пронырливые глаза. Он похож на прасола уездного городишки. Говорит уверенно и держит себя с достоинством.
Да, это дело хорошее, общественное, он понимает и сочувствует, он подберет семь человек учредителей, как полагается по уставу, и прежде всего, конечно, местного священника, отца Степана, он сейчас же их всех оповестит, чтоб завтра утром были здесь, и сегодня же направится в волисполком получить на открытие собрания мандат.
– А отца Степана обязательно тащите, – сказал агроном. – Мне очень нахваливал его председатель волисполкома Тараканов: это, говорит, наш поп, самый замечательный, его утвердим в правление товарищества беспрекословно. Наш поп, красный. Вот попа Кузьму погодим, его лучше, говорит, и не ворошите, к старине, кутья, тянет.
– Почему ваша деревня называется «Озерки»? – спросил я Марью Михайловну.
– А вот пойдемте.
Мы пошли за нею через классные комнаты, набитые партами, пустыми шкафами и поднялись на вышку.
Перед нами, в полуверсте от школы, тихо лежало огромное озеро. Снизу не видать его. Оно оковало себя остропиким кольцом лесов и не любит человека. Еще недавно утонули двое, застигнутые непогодью. И каждый год оно глотает людей. В небе бледные звезды и месяц. Серебристо-голубая дорожка от берега к берегу перехвачена посредине черной таинственной тенью острова. На острове в старину стоял монастырь. Его история присутствующим неизвестна. От обители не осталось никаких следов, только две или три иконы хранятся в церкви отца Степана. Говорят, будто бы в пасхальную ночь благочестивые старухи слышат с озера колокольный звон.
Тишина. Крякают в камышах дикие утки. На острове горит костер, и по голубоватоблеклому фону лунной ранней ночи сизым кивером загибается к нам дым. На закрайках отдельными клочьями рождаются туманы. Луна плещет сверху голубым, туманы растекаются, и вот встает большой туман. И озеро призрачно, и остров, как призрак; только бельмастый глаз костра все еще бросает свои вихри навстречу туманной мгле. Но и он ослабевает, прищурился, мигнул, потух. Кругом бело.
* * *
Спали мы на сеновале, в душистом сене. Ночью бегала мышь по мне. Кузьмич проснулся рано. Вот он второй раз взбирается по сколоченной из палок лесенке и трясет меня за плечо:
– Пора! Крестьяне подходят. Скоро откроем собрание.
На террасе, действительно, с десяток людей. Стол, бумага, чернильница, несколько книжек с уставом.
Петр Гусаков, по праздничному одетый, возбужденно разговаривает с каким-то стариком. На полу, в сторонке, дымит трубкой брат Гусакова. Он одет очень бедно, в лаптях. Был богатым торговцем, делал большие дела, а во время гражданской войны ушел вместе с белыми, нагрузив товарами и имуществом семь возов. И всего этого, конечно, лишился, вернулся гол, как сокол, приходится начинать трудовую жизнь.
– Вон батя идет.
Ловко перемахнув через изгородь, подходит к нам в белой холщевой рясе отец Степан. Веселое молодое лицо с черной бородкой, соломенная шляпа тарелочкой сдвинута на затылок. Быстро здоровается со всеми за руку и садится на перила.
Агроном открывает беседу. Половина стояли за открытие товарищества, половина – против.
– Как же так, граждане, – говорит Петр Гусаков, пошевеливая правой рукой, и бросая взгляды на Марью Михайловну. – Необходимо организовать. Что же мы за никудышные такие.
– Ничего не выйдет! – с каким-то отчаянием выкрикнул его брат 1000. Какой у нас народ.
– Выйдет! – настаивал Петр Гусаков. – Как же кооператив работал у нас очень хорошо. Я ж сам заведывал.
– Дак-то раньше! – кричит на него старик. – Совсем другая цена была раньше человеку-то. А теперича вся жизнь – плевок.
– Да ведь плевать-то можно, – говорит молодой крестьянин, сплевывая на пол. – Да на что плевать-то? На себя же и приходится. Плевать всякий дурак умеет. А ты вот дело сделай.
– Правительство даст вашему товариществу в кредит сельско-хозяйственные орудия, – закидывает приманку агроном, посматривая на Марью Михайловну. Между прочим, цель товарищества – улучшать породу скота. Я уже сговорился с заведующим совхозами. Вы приводите в совхоз какого угодно бросового бычишку, а взамен получаете молодого племенного быка.
– Племенного? Вот это дело, – говорит кто-то. Еще человек пять подошли. Один в фартуке, весь покрыт мукой и пылью, только что с пашни, сеял.
– В кредит ежели жнейки – тоже хорошо.
– Ничего не выйдет, – упрямится брат Гусакова.
– А самая главная цель товарищества, – говорит агроном, улучшать свое хозяйство, быть примером для других. Наша Россия чорт знает как отстала от заграницы. – И подробно рассказывает, как ведет свое хозяйство западный крестьянин, и как ведется оно у нас. Параллели ярки и убедительны. Слушатели одни вздыхают и печально потряхивают головами, другие недоверчиво ухмыляются, или кричат:
– То немцы! У них в башке мозг густой. Им все дадено. А нам что?
– Мы теперь должны держать экзамен перед Европой, – возвышает голос агроном. – Должны напрячь все силы, показать, что наш народ может и умеет работать. Если мы провалимся, придет более сильная нация и сотрет нас с лица земли. Нельзя занимать землю тысячу лет, и ничего на ней не создать. Ведь теперь двадцатый век, люди летают по воздуху, а мы все еще сидим дураками и по старинке ковыряем землю. И помните, товарищи, что вас ждет жестокий суд истории. Вас осудят и дети ваши, и все человечество, как неспособных к труду, нерадивых лодырей! От вас потребуют строгий отчет. Вас тянут на хорошее, а вы упираетесь, вам…
– Детки! – вдруг крикнул отец Степан и порывисто соскочил с перил. Вспомните притчу о талантах. Один человек призвал слуг своих, отдал им свое именье: одному дал пять талантов, другому два, третьему один, каждому по силе его, и уехал. Получивший пять талантов пустил их в дело, и приобрел другие пять талантов; также и получивший два таланта приобрел другие два. А кому дал один талант, тот закопал его в землю. По долгом времени вернулся хозяин и требует у них отчета, точь в точь, как сказал гражданин агроном. И подошли получившие пять и два таланта и сказали: «Хозяин, вот мы на твое серебро еще приобрели столько же». Хозяин сказал им: «хорошо, добрые и верные люди. Над малым вы были верны, над многим поставлю вас». А взявший один талант сказал: «знал я, хозяин, что ты человек суровый, жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал, и, убоявшись, закопал талант в землю: вот тебе твое». Хозяин же сказал ему в ответ: «Ленивый и лукавый ты человек! Ты должен был пустить серебро мое в торг, и я получил бы мое серебро с прибылью. Возьмите у него талант и дайте имеющему десять талантов. Ибо радивому везде дано будет и преизбудет, от ленивого же отымется и то, что думает иметь». Поняли? – Черные глаза отца Степана горели, он отер потный лоб рукавом рясы. – Что значит хозяин? Это жизнь, или, если хотите, Бог. Вот хозяин роздал всем таланты: датскому мужику пять, немцу два, а нам, русским мужикам, один достался. Мы, что ж, в землю его? Ага? Нет, врешь! А суд-то хозяина жизни, суд потомства, суд истории, как сказал товарищ агроном? Давайте-ка и мы не зарывать свой талант, детки, а примемся за работу дружно, враз, по новому, по науке. Тогда нам еще дано будет и приумножится, а если спать будем, да глупые речи говорить, и последнее отнимется. Англичанин на нас попрет, братцы, немец. А у нас хлеба нет, армию нечем кормить, ничего не умеем. Шапками закидаем? Ха-ха! Стара песня. Молебнами? Нет, брат, врешь. Бога не обманешь. Бог, брат, труды любит. Ему, брат, настоящие т 1000 руды подай, а свечки ставить – это для старух.
Отец Степан говорил резко и отчетливо, рубил воздух ладонями и тоже нет-нет, да и взглянет на Марью Михайловну. Она стояла в открытых, увитых диким хмелем дверях, как картина в раме.
Когда батюшка кончил, сел на свое место и закурил вертунок, народ молчал.
– Вам, батюшка, хорошо говорить, – первым раздался голос брата Гусакова. Талант, талант. А ежели и таланту-то никакого нет?.. Нам взяться-то не с чего, совсем ослабли мы от войны, да от неурядицы. И на людей-то непохожи.
– Вот-вот, – подхватил старик. – Мы, как бараны, смирные. Я уж не про товарищество наше говорю, а так, про мужика. Сила в грудях заслабла.
– Веры, что ли, в себя нет, отец? – спросил священник, выпуская из вздрагивающих ноздрей клубы дыма.
– Да, да. То есть прямо, не человеки мы.
Тогда поднялся Кузьмич.
– А надо в себя верить, – тяжело передохнув, сказал он. – Надо всегда помнить, что ты человек, ты высшее существо, ты богоподобен. А если не будешь верить в свои силы, действительно обратишься в барана. Вот расскажу вам одну индийскую сказочку. Хотите, нет?
– Хотим, хотим! Как сказку не послушать.
Агроном зашагал взад-вперед и начал:
– Однажды пастухи убили львицу, а львенка взяли живьем и пустили в стадо овец. Львенок рос, и все овечьи повадки ему передались: овцы в сторону бросаются, и он с ними; передовой баран вперед идет, и он идет за ним с овцами. И так он вырос в большого льва, а между тем, был, как овца, труслив и жалок. Однажды на стадо напал старый лев. Молодой лев бежал вместе с овцами, поджав уши, весь об'ятый страхом. Старик настиг его, схватил за гриву и сказал: «Первый раз вижу, чтоб сильный, молодой лев убегал, как овца, от другого льва. Зачем ты бежишь?» – «Я боюсь, я овца». Тогда старый лев подтащил молодого к озерине и сказал: «Глядись в воду». Тот посмотрел. – «Теперь гляди на меня. Видишь, ты лев, а не овца!» Всмотрелся в него молодой лев, зарычал грозно на всю пустыню. – «Да, я лев!!» – ударил свирепо хвостом в бока, да как бросится на старого льва, в момент опрокинул его на спину. Вот какая сказка. Поняли смысл? Так и вы, привыкли считать себя баранами, да овцами, а на самом деле вы настоящие сильные львы и тигры!
– Ха-ха, вот так сказка! – зааплодировал отец Степан. – Обязательно в воскресенье в проповеди эту сказку расскажу.
– Вот так сказка, – засияли улыбками и крестьяне, и бодро зашевелились.
– Эта сказка дорогого стоит, – насмелился подняться и брат Гусакова. Прямо цены нет сказке. – Он ударил лаптями в пол. – Ребята, соглашайся все! Иди к столу, подписывайся! Дед Захар, иди, чего мнешься!
– Я что ж, я подпишу, крестик поставлю по безграмотству.
Народ двинулся к столу.
– Позвольте, позвольте, граждане, – остановил агроном. – Значит, все согласны организовать товарищество?
– Все, все.
– Тогда начнем с выборов, потом оформим, и я возьму документы для регистрации в город.
И началась обычная процедура. Кончили поздно, к обеду. Хотя день был ведряный, надо бы работать в поле, но никто не жалел. Председатель товарищества тотчас же отправился в волисполком представить на утверждение список выбранных должностных лиц. Оставшиеся, совместно с агрономом и батюшкой, долго обсуждали план предстоящей деятельности, постановили открыть прокатный пункт, опытное поле, выписать сельско-хозяйственных книг, газет, составили список, какие орудия и какие товары должны быть на складе – надо сахарку, селедок, особливо же махорочки – настоящую махорку с руками оторвут, ну, там кожи для подметок, еще чего? – уксусу, да не худо бы горчички, а бабам да ребятам леденцов, пряников, а стряпают ли пряники-то? чорт с ним, с пряником, лучше – ситцу нет ли? И потянулись к столу руки: миллион вступительный, два миллиона членский. Казначей, весь облившийся потом, считал деньги и скрипел пером, рыжая борода его старательно двигалась за каждой буквой, как на поводу.