Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Глава 22
Родные русские туманы
Их разбудил холод. Рассветало. Смотрели друг на друга с острым удивлением. Они ли это, недавно бодрые, сильные, хорошо одетые, с поклажей за плечами?
– Барахла не приволокли с собой, зато, братцы, жизнь узнали, – сказал Лука Арефьич, борода его с правой стороны опалена, лицо, как и у прочих, в саже, в тепле. – Как-никак, а половина наших людей загибла, – опять сказал Лука и засопел.
В полуистлевшем рубище, в грязи, в прорехах, не люди – огородные пугалы – пошли искать деревню. А до деревни всего сажен пятьдесят. Леший ее, что ли, накрыл вчера шапкой-невидимкой?
Николай Ребров и Егоров завернули на огонек в бедную лачугу, Лука с Илюшиным – в избу побогаче.
– Ой, кормильцы, да откуда вы? – испугался старик, низенький и лохматый, в синих домотканных портках и рубахе. – По миру, что ли, собираете? Бог подаст, нет у нас ничего!.. Ступайте со Христом.
Николай жадно ловил русскую мужицкую речь. И так мил, так дорог стал ему этот седой с прозеленью дед. Он шагнул к нему и обнял:
– Дедушка, родной!.. Мы из Эстонии…
– О-о-о, – изумился дед, от него пахло луком и овчиной. – Садись, ребята, коли так… Эй, бабка!..
У печки крепкая старуха в сарафане вытаскивала из пламени рогачом чугун.
– Ой, родименькие мои, ой, детушки, – она подошла к беглецам, подшибилась рукой и завсхлипывала. – Ой, не видали ли там моего Кузеньку, Юденич-генерал забрал его?
– Кузьма Рыбников, – пояснил старик. – Да где, нешто встретишь в вихоре в таком… Всех перемело-перекрутило… Хвиль-метель…
– А другого-то сынка нашего белые повесили… Не хотелось Юденичу служить. Удозорили, выволокли, да на березу… Ой, ой, – старуха закрестилась.
– Алексеем звать, – опять пояснил старик. – Алексей Рыбников. Похоронен здесь, на погосте…
– А третий-то в Красной армии… Письма пишет… Поцелуем письмо да поплачем…
– Звать Иван… С белыми не пожелал, дай бог. Не пожелал… Да… Слышь, старуха!.. Ребята-то устали, поди есть хотят… Дай-ка молочка… Хлеба-то нету…
– Нету, нету у нас хлеба-то… Давно нету… Ох, горе, горе… Ужо я молочка, да картошечки…
Николай пялил слипавшиеся глаза и поклевывал. В избе жарко, как в бане: разморило, бросало в сон.
– Иди, кормилец, посбирай, – проговорил старик Егорову. – Авось подадут хлебца-то. Тут есть, которые справные хрестьяне… Ничего, тебе подадут… И мы с старухой пожуем… Иди, милый… – Егоров ушел. Дед скрипел: – А коровка у нас есть, это верно. Отелилась… Да, да. Бычишку принесла, а надо бы телку. Это верно… Что ты будешь делать? А коня Юденич слопал… Нету лошадушки, безлошадные мы… Это верно. В камитетской бедноте… Плохая жизнь по Руси пошла, плохая. Наказал господь… Да. Все сулят лучше. И Ванька из Красной армии пишет: жди, отец, улучшенья… А плохо же, плохо кругом. Не глядели бы глазыньки мои…
Николай, как в люльке, и кто-то сказку говорит. Он открывает глаза, любопытно окидывает деда взглядом, шепчет:
– Наших трое на озере остались. Не было силы итти…
– Старуха, слышь?! – скрипит дед. – Еще трое… – и крестится. – Со святыми упокой… Как звать-то? С святыми упокой рабов божьих…
А нянькина сказка журчит опять.
– Ой, ой, – говорит старуха. – Это их душеньки, стало, прилетали сей ночи… Три раз в окошко по стеклышку, как птичка крылом, трепыхала… Встанем, поглядим со стариком: нет никого, темень, хвиль-метель.
– Дедушка, сделай милость, поезжай… Живы они, – еле ворочал языком Николай.
– Где живы!.. Мороз такой… А ладно, ужо к крестнику схожу… Крестник у меня, Панфил Кольцов… А я-то Никита Рыбников буду… да, да. Это верно. Ужо, схожу. Он с'ездит… Недалеко, говоришь? Ох и загинуло вашего брата, беглецов… Тыщи, тыщи. Не приведи, господь.
Полусонный Николай Ребров жадно ел и пил: хлеб, молоко, соленые прокисшие огурцы, картошку. Чем больше ел, тем сильней наваливался сон.
– Кусай, чего же ты! – кажется, Егоров, его голос, его смех.
И Лука сидит, и дед.
Николай очнулся, откусил засунутый в рот кусок, пожевал и – куда-то все исчезло.
* * *
Все четверо проснулись, как один. Лежали на полу, на сене. Толстолобый кот, мурлыкая, переходил от одного к другому и с родственным гостеприимством терся о щеки беглецов. Николай поднялся. Утро. Старуха топит печь. Старик истово молится перед образом, шепча молитву и почесывая из'еденный клопами зад.
– Вот так штука. Никак целые сутки спали, – потянулся Николай.
– Сутки? – заулыбался дед. – Нет прибавь, – перекрестился он и поклонился в землю. – Третьего дня легли…
– Ловко, – сказал Лука. – Выходит, двое суток?
Илюшин засмеялся и дернул кота за хвост.
– Так и есть – двое суток. А Панфил гонял верхом на озеро… крестник-то мой, Панфил Кольцов, это верно… Того же утра гонял… Ку-да! Нешто сыщешь? Туман… Такой ли туманище, как молоко. Третьи сутки туман. Что ты будешь делать.
Сердце Николая заскребли когтями. Он встал, попросил у деда зипун и вышел на берег. Густой туман стоял в деревне и в лесу. И все Пейпус-озеро закутано туманом. Николай прислонился спиной к сосне и тяжко задышал. Пред ним поплыла вся жизнь в Эстонии: генерал, Варя, сестра Мария, поручик Баранов. Какая мучительная комедия, какая пустота! Не сон ли это? Может быть, сон и Пейпус-озеро, и туман, и дед, – все сон? Нет. Он опять в родных лесах, вот он спрашивает свое сердце, пытается прочесть грядущую свою судьбу, – ведь круг юных дней его завершен, концы сомкнулись, – и от этой грани, из этих береговых туманов он должен твердо вступить на крестный путь, может быть, похожий на стезю к Голгофе. Горб опыта и мертвящая пустота минувших дней лишь открыла ему глаза на прошлое, но чья рука поведет его на простор новой жизни, новых человеческих взаимоотношений? А вдруг и там такой же седой туман, как здесь?
И, как отбившийся от стаи лебедь, он вдруг почувствовал в тумане своего сердца призывный клич. Дрожащими руками он выхватил из записной, уцелевшей книжки письмо поручика Баранова и жадно, залпом перечел его. Да, да… Вот по какой стезе он должен направить свой полет.
Николай медленно сложил письмо, уставился долгим взглядом в снег. Большие мысли не всплывали в утомленном взбаламученном мозгу, сердце юноши в тумане, и голову обносил туман. Сердце ныло о другом. И прежде всего…
– Сидоров, прощай!!
«Про-а-а-а-й!» – откликнулся туман и лес.
С КОТОМКОЙ
Повесть
Глава первая
О совхозах. – Начинаем строить. – Умный дурак. – Масляные фокусы. – Кого он любит? – Пьяная взятка. – Самогон. – Налоги душат. – Убойная дорога. Настроения.
Отправились путешествовать по одному из северо-западных уездов вдвоем с моим другом Кузьмичем, агрономом местного совхоза. Было серое утро. Лохматые облака грозили дождем. С горки, как на ладони: речка, церковь и в кудрявых зеленях – совхоз. А вот крестьянские поля, вот только что расчищенная лесная заросль: унавожена, вспахана, но еще торчат пни. Крестьяне пускают теперь в ход каждый клочок земли, осушают болота, рубят кусты.
– Нужда велит, – об'ясняет дядя, с которым мы остановились покурить. Ране-то у помещиков в аренду брали, либо исполу работали. А теперича совхозы кругом, раздуй их горой. Совхоз, известно, в аренду уж не даст мужику земли, сидит, как собака на сене. А где мужику взять земли? Вот и лезем в лес. Выходит, что раньше-то, до революции, у нас земли гораздо больше было.
– Но ведь совхозы-то работают, – возражаю я.
– А провались они со своей работой. Только землю зря пакостят. Наемный рабочий – он нешто хозяин земле? Его колом надо на работу-то выгонять. На себя выработать не могут. Богадельня-матушка.
– Там все-таки образцовое хозяйство.
– Тьфу ихнее образцовое хозяйство! Капуста – и та с килой. Образцовые хозяйства. Эвот в Липцовском совхозе тыщу десятин, дак разве мужик чего поймет. А ежели наше правительство с понятием, надо сделать так: все совхозы в три шеи, а землю мужикам. Хлеба ахнем – горы! А для наглядности науки – в каждой волости по маленькому совхозу, десятин на 25, как в хуторе. Вот и пусть там работают по науке. У меня хутор, и там хутор. Значит, на одной дорожке стоим. Только что я темный дурак, а там главные специалисты. Вот я и приду учиться к ним: а ну-ка, как образованность гласит? И все перейму оттудова: восьмиполье, севооборот, травосеянье и все такое. А на кой чорт я к нему на тыщу десятин-то пойду смотреть, у него там весь распорядок иной, для мужика неподходящий. Понял, нет?
– Ну, а как заведующие совхозами? Кажется, народ дельный, хороший?
– Да для себя-то они шибко хороши, свое возьмут, – и крестьянин плутовато подмигнул. – Оно и вправду сказать, кому охота на чужом деле стараться-то, раз он служащий? Ну, вот он и гонит в свой карман. Кого ему бояться? Ревизии? А взятка-то на что? Поделят – шито крыто, а в казну – фига. Вот какие дела, и винить их нечего. Кого хочешь на ихнее место посади, тебя ли, меня ли, все равно, будем и мы хапать. Разве что дурак какой сыщется по чести жить. И того слопают живо. Как кто? А кому мешает, тот и слопает. А нет – так и в омут башкой. Очень просто.
– Что же делать-то? – спросил я.
– А вот что делать. Я ж тебе сказал. Вот, скажем, совхоз в тыщу десятин, правительству убыток от него огромный. К чорту все! На тыще десятин 75 хуторов можно разбить, да в настоящие руки: «владей»! 75 хозяев. Понимаешь! Хозяев! А земля настоящего хозяина любит крепко.
– У государства запасный земельный фонд должен быть, – сказал Кузьмич.
– Ну, фонд. Пускай будет фонд. Это ничего. Фонд все-таки землю в аренду будет отдавать, все-таки мужику будет вольготней.
Вдогонку закричал:
– А вы поширше шагайте-то! в Дубраве праздник нынче, Преображенье… Погуляете.
* * *
Дорога свернула на луг и скоро уперлась в речку. На высоком берегу, в парке, барское гнездо, обращенное теперь в больницу. Мы навестим доктора на обратной дороге, теперь же дальше, в путь.
– Вот погляди, как пулемет работал, – говорит мне Кузьмич, показывая пронизанные пулями мостовые перила, – на той гривке, в лесу, белые были, а здесь – красные.
Отлично оборудованная водяная мельница. С десяток крестьян нарубают новые венцы на быках и устоях плотины, перестилают мост, а ещ 1000 е в прошлом году здесь нельзя было проехать. Я прошел много верст по деревням, видел: ремонтируются совхозские постройки, чинятся мосты, крестьяне делают новые избы. Итак, топор опять заработал по Новой России, пусть не иступится.
В верхнем этаже мельницы приспособлена «динамо», она подает энергию по всему больничному хозяйству, в школы первой и второй ступени, и в школьное общежитие, лежащее отсюда в двух верстах. В прошлом году ток подавался очень слабый, свет был скудный, и только трое крестьян пожелали освещать свои избы, а теперь, когда лампочки накаливаются по-настоящему, крестьяне и рады бы были ввести такое новшество, да поздно: мощность «динамо» ограничена.
По дороге и дальше, прямиком по пашням, врыты свежеоструганные столбы. Вот трое молодых людей быстро подставляют к столбу лестницу, ввинчивают простенькие, бутылочного стекла изоляторы и натягивают провод. Это новая телефонная сеть, соединяющая совхозы, волисполкомы, школы и дальше – уездный центр. Значит, работа началась и в этой области.
– Где лестницу-то взяли, товарищи? – спрашиваю.
– Да вроде как на станции украли. А что ж, ежели ничего не дали нам, проволоку и ту на своих горбах прем.
– Скоро проведете?
– Живо! Кому час возиться, а у нас в неделю закипит.
Бодрые, сытые, в бутылке самогон.
* * *
До самой станции идем возле дороги лесом. Нынче масса ягод и, в особенности, грибов.
– К войне, – говорят крестьяне. – Гриб завсегда к войне.
Попадаются окатные валуны, наследие ледникового периода. Вот хутор латыша: чистая изба, скотный двор, амбары. Тут же пашня: яровые, картофель, греча, клевер – урожай недурен.
Об этом латыше стоит сказать пару слов. Он наглядно показал, что значит настойчивость и сила воли. Пять лет тому назад он купил у помещика совершенно непригодный к земледелию клочок земли десятины в две, болото, камень на камне и дряблый полусгнивший лес.
– Вот дурак-то, – посмеивались мужики. – Да на этом месте только чорту в кулак свистать.
А чрез пять лет все зацвело и зазеленело. Осушительные каналы, груды собранных камней и вывороченных пней говорят о каторжном труде. Зато теперь всего вдоволь: коровы, овцы, две лошади, пасека, даже сторожевая шавка, едва не разорвавшая мне штаны. Сытно живет на проклятой, когда-то засыпанной камнями земле большая семья, и латыш, попыхивая трубочкой, подсмеивается над мужиками.
– Молодца, Мартын! И самогонка у тебя – огонь.
* * *
Наконец, лесная тропинка приводит к железнодорожной станции. Это целый небольшой поселок. Ссыпной пункт, где принимают продналог, отделение «Пепо», лавка сельского кооператива и еврейская лавчонка, где и товару-то на пять целковых серебром, но все дешевле.
Идем мимо какого-то помещения, набитого мужиками. Это арестованные, не внесшие масляного налога. А возле сидят несколько человек кружком, играют от нечего делать в карты.
– Работа стоит, а мы сидим, как пни, что ты будешь делать! Пахать время, сеять время. Ах ты, Господи…
Конечно, и здесь не без курьезов. Так уж, должно быть, издревле ведется на Руси.
У серого дома – хвост. Крестьяне, бородатые, безусые и древние, в руках кринки, ведра, туеса, набитые сливочным маслом, а то и просто узелки. Уж не за самогонкой ли, думаю, стоят. Нет, в этом доме добрейшей души фельдшер, и дров у него, надо быть, заготовлено вдоволь: с утра до ночи горит плита, а православные перетапливают масло.
– Зачем же это? – спрашиваю.
– А, вишь ты, требуется так, значит, по декрету. А мы не знали ничего, сливочного привезли. Нас и погнали вон. Нет – чтобы в исполкомах да по деревням об'явить. А то: подавай столько-то скоромного масла, а какого – пес его ведает. Вот и бьемся. Спасибо, фершал в положенье вошел.
В одной из деревень старик рассказывал мне:
– Притащил я, значит, масла сколько полагается. Меня назад. «Пошто?» «Топленое давай». – Я и то, я и се, нет. Заладили одно: топленое давай. Я домой, пешком. А деревня-то наша за 25 верст. Истопили со старухой, а оно, Бог с ним, не стынет, а срок налога вот-вот кончится. Налил в чугунок, пошел. А оно, Бог с 1000 ним, бултыхается, сколько расплескал, и тряпица-то вся в масле. Сниму да пососу, все-таки жаль. Пососу, пососу, да опять вперед. Так все и сосал. Пришел сдавать, не берут. Иди, грыт, остуди. Пошел в речку. Сидел, сидел в воде у краюшка, не стынет, потому жарища, и вода теплая. Я опять на пункт. Мол, не стынет. А они: ты бы, говорят, поглубже, в омутину. А я им: щука я, что ли, на самом-то деле! Тогда иди, говорят, на станцию, там есть такой, называется, погреб. Еле укланял я на станции, впустили. Стал я, благословясь, на льду корячиться с чугуном-то, да едва, Бог с ним, не опрокинул, потому – темно, и рученьки дрожат. Все-таки маленько выплеснул на лед. Одначе, застыло, колупнул это я пальцем – твердое. В радостях понес. Взвесили: «четырех фунтов не хватает, гражданин». – Это я гражданин-то, значит, а ране все товарищем обозначали. «Давай, гражданин, еще четыре фунта». А где я их возьму. «Купи, а то домой иди». Едва укланял, чтоб это-то хоть приняли, достальное додам, мол, а то срок уйдет. «Явите божецкую милость, ведь мне седьмой десяток, и хромой я, болонища на ноге». Выдали мне фитанец. Прикултыхал домой, пять суток на эту потеху ушло. Через неделю член с книжкой. «А с тебя, Куприянов, четыре фунта недоимки». – «Нет у меня ни масла, ни денег!» – «Тогда самовар возьму». Я с радостью: «Бери, товарищ, самовар!» А самоваришка у меня немудрящий, весь в заплатах, и без кранту, Васютка-внучек кран-то потерял, швырнул в борова, боров такой все ходил к нам посторонний, весь огород изрыл, чтоб его пятнало, подлеца… Ну, дак вот, бери, кричу, самовар, а мало – вот тебе чайник, вот котелок, еще чего не хочешь ли? – все забирай, только ослобони ты меня, не тревожь больше! Вот где сидит у меня этот самый налог, вот! Ноги в кровь разбил, хоть на карачках ползай.
В другой деревне говорили:
– Ты думаешь, там чисто дело-то, на пунхте-то этом? Жулики. Ты свое масло сдал, а другой пришел с деньгами, твое масло продадут ему, да от него же и примут. Сколь разов так было. Кого хошь спроси. Э, да пес с ним! Наше деле сдать, приказ исполнить, а куда пойдет – дело ихнее.
Пишу то, что слышал и видел. Пишу по совести. Наблюдатель должен выявлять светлые стороны жизни нашей молодой Республики, и отнюдь не скрывать ее темных сторон. Полагаю, что в этом долг каждого.
* * *
Итак, мы шагаем дальше. Озимое сжато и вывезено с полей. Урожай озимых определенно плох. Дозревают яровые хлеба. На них надежда. Виднеются в стороне от дороги несколько хуторов, видимо, выехали давно. Почему у местного крестьянина почти полное отсутствие чувства прекрасного? А ведь живет среди полей, среди соловьиных песен и блеска зорь. Избенки неважные, перевезенные со старых пепелищ, дедовской постройки, и хоть бы одна финтифлюшечка, расписные ставни, что-ли – хоть бы один куст цветов. А вот латышский хутор – совсем не то. Видна некоторая культурность, изба белая, веселая, ворота струганные, с резьбой, немудрящий садик, а вот и финтифлюшка – раздраконенный всеми красками скворешник на шесте.
По жнивью попадаются вехи и новые межевые знаки: это работают землемеры, мужик усиленно идет на хутора. Но об этом после.
Тучи не желают шутить, заморосил дождь, а мы в одних рубахах, да котомки за плечами. Но вот позади затарахтела телега.
– Кузьмич, да это ты никак?
– Я. Здравствуй, Степан Федотыч, – отвечает агроном.
– Здорово, Александр Кузьмич, здорово, дружок! Скачи в телегу, подвезем. Товарищ, залезайте.
Степан Федотыч весьма деятельный, но плохо грамотный крестьянин. Он председатель общества животноводства в своем родном селе. По письменной части ему помогает сын его, красноармеец, работающий совершенно безвозмездно, просто из любви к делу.
– Вот, по епархии своей иду, – отвечает агроном на вопрос Степана Федотыча. – В двух местах хочу сельскохозяйственное товарищество организовать. И при них кооперативы. Крестьяне очень просят.
– А зачем же ты пешком? – спрашивает тот. – Раз просят, лошаденку должны прислать. Посылают же за попом. А впрочем, наш брат-мужик, ежели дарма ему дают – давай, а чуть из его кармана – зубами за коп 1000 ейку держится. Кого он любит? Только себя любит.
– Отчего это так? – спрашиваю я.
– А кто его знает. То ли природа наша такая волчья, то ли выработки настоящей не было. Кто нас учил, чему учили? А так что ничему, как поганки в лесу росли. От этого самого мужик только себя и знает. Ему да-ко-сь наплевать на всех. Эвота школа у нас, надо поддерживать, дрова, ремонт. Бездетные или малодетные не хотят. Не желаем, да и все, у нас, мол, нет детей. Да ведь дело-то общественное! Братцы! Ведь ежели на многодетных повинность навалить, им не сладить, дурьи ваши головы! Никаких толков, им хоть кол на башке теши. Так и гибнет дело. Да-а… А я за жмыхами на станцию ездил. Думали, Питер не пришлет. Нет, спасибо, триста пудов прислали.
Агроном об'ясняет мне, что по его почину в нескольких волостях крестьянскими обществами организуется выставка племенного крестьянского скота, и за лучшие экспонаты будет выдаваться, как поощрение, по нескольку пудов жмыхов. Петербург отнесся к этому делу сочувственно.
– Вот ты и прими в соображенье, что я тебе расскажу, – начал Степан Федотыч. – Ну, мужик уж темный человек, а вот эти-то на станции малость почище нашего брата, а гляди, сколь прекрасно взятку любят брать. Приехали мы на десяти подводах, наши общественники. На станции все под дрезину пьяные. Я к весовщику, требую взвесить жмых. Выпивши, не желает. Я к начальнику станции, тоже, выпивши: бери, говорит, на взгляд. Да как же на взгляд, раз дело-то общественное? Я к милиции, вся пьяна под дрезину, и старший ихний пьян. Оказывается, дело просто: вчера купеческий скот принимали. Да тоже не хотели принимать, мол, вагоны заняты, через четыре дня примем. Ну, значит, заплатили взятку, что следовает быть, да ведро самогону выставили, живо нашлись вагоны, бегом, бегом, через два часа поезд, – подцепили, фють! поехали. Вот и обожрались вчерашний день самогоном-то, да и сегодня гуляют. Ну и мы, грешным делом, спросили, сколько причитается дать. – «Гони три бутылки самогону». На счастье наше, шагает человек, сзади кошель, а в кошеле что-то побултыхивает. Не самогон-ли? Самогон. Почем бутылка? Три лимона. Шагай дальше, дорого. Глядим, другой идет рыжий мужчина этакий, бутыль под пазухой с самогоном. Почем? Два с половиной. Шагай дальше! Пошли мы на зады. Возле телеги народ, глядим самогонку покупают. Почем? Два мильона. Ну мы и…
– Неужели так много самогонки делают? – спросил я.
– Не приведи Бог, – сказал крестьянин, – на хуторах, по деревням, даже духовные лица которые. Ну, те, известно, для себя. А наш брат на продажу больше.
– Да для чего это?
– Как для чего? Кто от достатку, а кто и от бедности. Видишь, неурожай нынче, поневоле гнать приходится которым.
Я удивленно поднял брови:
– Как же так?
– Да очень просто. Я тебе по пальцам об'ясню. В прошлом году хлеба девать было некуда, ну изрядно гнали вроде для удовольствия личности. А нынче неурожай, а налоги огромадные, много больше прошлогодних, прямо удивительно, как это там разочли в Москве. Страсть, ей-богу, страсть! У многих всю рожь под метелку отобрали, а яровых дай Бог, чтобы до Рождества, а там – в куски. Ну, вот теперь ты и слушай. Из пуда хлеба десять бутылок самогону выходит. Крестьянин продаст, да на эти деньги четыре пуда муки-то купит. Два опять в дело, а два – в запас. Да опять продаст, так себя и обеспечит до нового урожаю. Вот, милый человек. Другой плачет, да гонит. Нужда велит. От латышей пошло, от хуторян. Головастый народ, выдумщик.
* * *
Едем дремучим лесом. Дорога ухабистая и грязная. А дальше – сплошной кисель. Берем в об'езд, по лужам. И я с изумлением вижу, что это не лес, а форменный обман: пашни подползли к самой дороге и вековые деревья, создающие иллюзию первобытных дебрей, тянутся лишь неширокой полосой по ее обочинам. А дорога действительно убийственная. От булыжной мостовой остались жалкие следы: камни выворочены и разбросаны в беспорядке, выбоины, как медвежьи берлоги ночью шею береги, канавы затянуло землей и поросли бурьяном. Да и не мудрено: много лет не было ремонта, а между тем по этой дороге двигались обо 1000 зы и батареи – наши и белогвардейцев.
– Самая убойная дорога, – говорит Степан Федотыч, – в восьмнадцатом году красные мобилизовали у нас в волости 78 подвод, снаряды везли мы. Осень, грязища, а провианта для лошадей нет и самим жрать нечего, прямо край пришел. И солдатишки-то впроголодь воевали. Еще попервости тогда красная-то армия была. Одначе сковырнули белых.
Он рассказывает много курьезного, как красные удирали от белых, а белые от красных, как зеленые по ошибке целые сутки пластались против белых, и как красные впрах разнесли и тех и других.
– Вот тут наше орудие стояло, вот там – другое. А белые в Дубраве были притаившись, – рассказывал крестьянин.
Он свернул налево, а мы зашагали вперед. Догоняем группу подвыпивших крестьян: три парня в брюках и рыжебородый дядя – козырь на ухо. Парни, посовываясь носами, идут сторонкой и горланят с присвистом:
«Это будет после-едний решительный бой!» – но вместо удали слышится ожесточение.
Дядя идет прямиком, посреди дороги, не разбирая луж.
– Сорок семь пудов им подай… А? Нет, ты рассуди, Кузьмич… А жрать-то мне что? Сколевать, али как? Э-эх!! – рванул он кулаком по воздуху и едва удержался на ногах.
Лес кончился, пошли желтобурые поля и засерела Дубрава на пригорке. Из деревни вышла толпа, завернула влево и остановилась на пашне.
– Что это плясать, что ли, вышли, – сказал парень.
– Здесь не пляшут, – отозвался другой, с гармошкой. – Это поп молебствует.