Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Секретарь заулыбался, вопросил:
– Давно пить-то бросил?
– Вторые сутки не пью! Шабаш.
Народишко засмеялся, а секретарь и говорит:
– Товарищи! Давайте премируем Чертозная хорошей комнатой, шубой да часами, а бригаду комсомольцев знаменем почета. Как звать тебя?
– Чертознаем звать, – отвечаю.
– Это прозвище. А как имя, как фамилия?
– Забыл, товарищ секретарь.
– Как, собственное имя свое забыл?
– Вот подохнуть, забыл. Леший его ведает, то ли Егор, то ли Петруха. Тут слышу: в задних рядах ка-а-ак громыхнут хохотом, как закричат:
– Чертознай! Чертознай! Ребенок к тебе прибыл.
И вижу, братцы, диво: посреди прохода прет к сцене лохматый, бородатый мужичище, вот ближе, ближе… Я воззрился на него да так и обмер: ну, прямо как в зеркало на себя гляжу, точь-в-точь – я: бородища, лохмы, рыло, только на четверть пониже меня, сам в лаптях, и на каждой руке по робенку держит.
А за ним краснорожая баба в сарафане… «Батюшки мои, думаю, виденица началась, самого себя вижу, ка-ра-ул…» А он, подлец, к самой сцене подошел да гнусаво этак спрашивает:
– А который здесь Чертознай числится?
– Я самый, – отвечаю. – А вы, гражданин, кто такие будете?
А он, подлец, как заорет:
– Тятя, тятенька! – да ко мне. – Я глаза, конешно, вытаращил, кричу:
– Ванька! Да неужто это ты?
– Я, говорит, тятя. Со всем семейством к тебе, вот и внучата твои, Дунька да Розка, два близнечика.
Я от удивления присвистнул: с пьянством все времечко кувырком пошло.
– Вот так это робено-ок! – говорю.
А он, варнак, улыбается во всю рожу, да и говорит:
– Вырос, тятя, – и целоваться ко мне полез, ну, я легонько осадил его:
– Стой, ребенок! Еще казенные дела не кончены. А не помнишь ли ты, Ванька, как звать меня?
– Помню, тятя. Вавила Иваныч Птичкин.
– Верно! Птичкин, Птичкин, – от радости заорал я.
А миляга-секретарь зазвонил и само громко закричал:
– Давайте, товарищи, назовем новый прииск именем Вавилы Птичкина, то есть – Чертозная. Почет и слава ему. Ура!
Тут все вскочили, ура-ура, биц-биц-биц, музыка взыграла, барабаны вдарили, а комсомолия качать меня принялась.
Я взлетываю, как филин, к потолку да знай покрикиваю:
– Давай-давай-давай, малютки!
РЕЖИМ ЭКОНОМИИ
Режим экономии кому полезен, а кому и вреден. Иной от этого режима удавиться может. Например, вот вам фактик небольшой.
Было дело в голодное время. А сам я – мастер по церковному цеху, святых рисовал, то есть живописец. Как ударил голод, тут уже некогда угодников мазать, да и негде: даже попы нуждаться стали.
И вот пришла мне в голову идея:
– А поезжай-ка ты, Семушкин, по деревням, – внушаю сам себе, – будешь с богатых мужиков морды малевать.
В четырех селах ни хрена не вышло, в пятом – клюнуло. Кулачок замечательный там жил, бывший торгаш, страсть богатый, черт.
– Ладно, – говорит, – рисуй по очереди всех. Потому – по-благородному желаю жить: чтобы все на стенках висели, форменно, да.
Стали торговаться. Я по пуду муки за портрет прошу и по три десятка яиц. Он говорит: пиши за харч, жрать будешь и – довольно.
– Это грабеж, – говорю ему, – вы, гражданин, искусство не цените. Вы, гражданин, не знаете, что знаменитый художник Репин по три тысячи золотом за портрет берет.
– Начхать мне на твоего Репина! Он – Репин, а я – Огурцов. А не хошь, как хошь. Забирай струмент и – дальше.
И стал я его, сукина сына, писать. Жарища стояла адова, то есть такая жара – шесть собак на деревне очумело. Я посадил его, подлеца, у ворот, на самый солнцепек, и велел шубу с шапкой надеть.
– Пошто! Рисуй в красной рубахе, при часах.
– Нет, – говорю, – в шубе солиднее, богаче. Все вельможи в шубах пишутся.
Он сидит, пот градом с него, а я в холодок устроился. Разглядываю его, а он пыхтит: тучный, дьявол, жирный.
– Что же ты, живописец, не малюешь?
– Я физиономию вашу изучаю, очень величественная у вас физиономия, как у воеводы.
Он бороду огладил, приосанился. Я ему:
– Нет, Митрий Титыч, шевелиться нельзя.
– Ну?! Неужто нельзя?.. А меня клоп кусает.
– И разговаривать нельзя. И мигать нельзя: кривой будете, вроде урода. Замрите, начинаю, – и стал подмалевывать.
А в это время муха ему на нос и уселась. Он глаза перекосил, носом дергает, а в душе, вижу, ругает муху, ну прямо живьем сожрал бы ее, а нельзя.
Я говорю:
– Пожалуйста, не обращайте на нее внимания: поползает, поползает да улетит. А то портрет испортите, снова придется.
Гляжу – он губы скривил чуть-чуть и подувает на муху с левого угла. А муха оказалась нежной, не любит ветерок, взяла да и поползла на правый глаз. Мужик моргнул да лапищей как хлопнет. Муха и душу богу отдала.
– Ну вот, – сказал я, – портрет испорчен. Снова.
– Господин живописец, – взмолился он, – нельзя ли в холодок? Шибко жарко, и глазам очень трудно на солнышко глядеть.
– Нет, нет, – сказал я. – Замрите окончательно.
Часика через три я объявил перерыв. Мужик бегом к пруду, шапку на дороге бросил, шубу на дороге бросил:
– Мишка, подбирай! – и, не стыдясь баб, оголился, да ну, как тюлень, нырять да гогочет.
Как пришел он в чувство, за обед сели. Я ем да думаю: «Я те, анафеме, покажу настоящий режим экономии, ты у меня взвоешь».
– А много ли возьмешь, живописец, ежели без шапки, – спросил Огурцов.
– Два пуда, меньше не возьму. Снова писать придется.
– Да ведь ты пуд просил?
– Меньше двух пудов не могу. В шапке ежели – пуд. Не желаете, тогда до свиданья. Я – художник самый знаменитый: всех великих князей писал, двух митрополитов, Гришку Распутина[1]…
– Патрет мне шибко нравится, – сказал Огурцов. – А я тебя не выпущу. Ежели сбежать надумаешь, на коне догоню, раз ты знаменитый. Так и быть, рисуй без шапки.
После обеда хозяин выпил восемь стаканов чаю, надел шубу, перекрестился и пошел:
– Идем, что ли, черт тебя задави совсем. Только ты не серчай на меня, голубок…
Жара была еще сильней. Хозяин шел к стулу, как к виселице. Я разрешил ему говорить за десяток яиц. Говорил он, говорил, болтал, болтал, а пот так и течет с него: шуба волчья, теплая, сам же он, повторяю, тучный.
– Вот до чего упарился… Аж в сапогах жмыхает.
– Ничего, – говорю, – терпите. Великие князья с митрополитами тоже потеют.
Через час у него кровь из носу пошла. Через два часа он вдруг побелел, простонал:
– Кваску бы… – и упал.
Я только написал одну голову. Сходство поразительное, даже сам я удивился. На другой день хозяин отлежался, говорит:
– Дюже правильно личность обозначил. Приятно. А сколько возьмешь, ежели без шубы? А то жарко очень…
– Дорого, – говорю, – пять пудов.
Он ощетинился весь, хотел ударить меня по уху, однако пошел, пошептался с хозяйкой, вышел, сказал:
– Рисуй, сволочь!
Я потребовал плату вперед, посадил брюхана в холодок – в красной рубахе он, при часах, с медалью – и стал со всем старанием писать. Пишу да говорю:
– Один великий князь для прохлады позировал у меня в подштанниках. Ну, за это я дорого взял…
Словом, окончилось все хорошо. Прожил я у кулака два месяца. Мучицы заработал и деньжат. На прощанье кулак встал и сказал:
– А ты все-таки – жулик… Ловко нагрел меня.
Я ответил:
– Другой раз не жадничайте… Вы – человек богатый.
Дома же обнаружил я, что он, проклятая сквалыга, в муку, ради режима экономии, песку подсыпал.
<1926>
ТОРЖЕСТВО
Дядя Силантий, спустив портки с сынишки своего Гараськи, сек его вицей, приговаривая: – Будешь, сукин сын! Будешь! Будешь предсказывать! Будешь?! Зажатая меж коленями голова Гараськи орала на всю деревню, а оголенный зад глядел глуповато в небо и раз за разом крылся красными полосами. Прибежали Гараськина мать, подслеповатый дед, кричали на Силантия: – За что ты? С ума никак сошел! А тот не переставая: – Будешь, паскуда?! А? Будешь?.. Я те покажу предсказывать! Гараська посинел, из рубцов вот-вот проступит кровь. Соседи на гвалт сбежались: – Братцы, хватай его! Силантий выпустил Гараську и тряхнул головой, чтоб откинуть свисшие на глаза космы. – Да как же, – нескладно загромыхал он. – Паскуда такая… Стал предсказывать, что, мол, человек от облезьяны превзошел… – Дезентиришки учат, – прокричала мать, утирая Гараське слезы. – К дезентиришкам все бегает, да в ячейку, – сказал отец и закричал: – Значит и ты, сукин сын, не от матки своей, а от облезьяны? Может, от кошки, али от мыша? Задеру, паскуда!.. Предсказатель об'явился новый… Ах, ты… Подай-ка мне его скорее! Но Гараська вырвался и помчался к речке, охлаждаться. А вдогонку: – Я те так вспишу, год к верху задом сидеть будешь… Я те предскажу. Держи его!
Кто-то засмеялся. Силантий стоял медведем, длинный, лохматый, и ручищи в шерсти.
– Тут не до смеху, – сказал он. – Слыхали, какие слова паршивец-то оттяпал мне? Вроде – кумунист. А всего девятый год пащенку. Вот, так это новый режим. – Ребятенки – фулиган на фулигане… Как кропива растут. – А почему? Школы нет, – сказал Силантий. – Без школы смерть, – подхватили мужики. – Хоть дрянненькая школа будь, все-таки отец Сергий молитвам обучал бы, леригии.
– Братцы! – Силантий скрестил руки на груди. – А давайте-ка в сурьез школу-то. Эвот какой огромадный сруб брошенный, гниет задаром. Ежели дружно взяться – живо сгрохаем. Еще народ подошел. Гуторили до вечера. Порешили: строить. – Мелькали топоры, визжали пилы, подергивая и ухая волокли бревно. Работа кипела. – Пускай-ка нюхнут, чем пахнет, – говорил Силантий. – Школа будет ай-люли. – А то засмеяли нас окружающие деревни, особливо Раменье село, одно званье нам: лесовики. А чем мы виноваты, ежели в лесу живем? – Как при царе лесовиками лаяли, так и теперича: лесовики да лесовики. – Только, чур, молчок, ребята, – сказал Силантий, – чтоб не единая деревня не пронюхала. Мы им нос-то утрем. А окончим, в казну пожертвуем: на, товарищи, получай! Вот какие мы лесовики. А прочие деревни хоть и не лесовики, а школы не желают. В Раменье школу прикрыли, учитель с женой в куски пошел. Вот они, какие не лесовики-то. А мы лесовики. Силантий попыхивал трубкой и сопел от прилива чувств.
* * *
В ведряный, осенний день перед очами заведующего уездным наробразом стояли председатель сельсовета Аксен Петров, маленький и остролицый, как лисенок, а сзади – сам Силантий. – Что скажете? – оторвалась от бумаг плешивая городская голова в очках. – Вот, товарищ, из села Дыркина епутация, – браво начал Аксен Петров, но осекся и кашлянул в ладонь. – Какая депутация, где? – То-есть, самолично, мы, – отрубил Силантий. – Я слушаю. – Голова поджала бритые губы и поправила очки. Аксен Петров человек бывалый, даже на Карпатах воевал, он всю дорогу зубрил речь, а вот тут, чорт его знает… – Вследствие того, – начал он, расправляя свои рыжие усишки, – как мы живем совсем в лесу, и как этот лес был помещика Гусева, и вследствие того, как нас, то-есть дырковцев, все считали лесовиками… – Покороче, – нетерпеливо сказала голова и втянулась в плечи. – Желательно нам Советской власти школу предоставить, – прокричал Силантий и расправил бородищу. – Желательно предоставить школу, – подхватил сельсовет. – Вследствие того, как мы соорудили школу своим иждивением всех средств, то-есть дырковцы, и в Звиженьев день святого животворящего Креста Господня желательно нам эту самую школу освятить. Заведующий передернул плечами и плотней поджал губы. – То-есть, открыть, товарищ, открыть! – прокричал вспотевший Силантий. – Поэтому просим вас пожаловать к нам или какого-нибудь хорошего члена послать… Очень нам желательно. А то паршивые дьяволы мужичишки из окружающих деревень проходу не дают: лесовики да лесовики. – Только желательно ежели член, то чтоб русской веры, согласно как сельсход постановил, – сказал Аксен. – Почему?! – и две ноги заведующего сердито завозились под столом. – Конечное дело, народ у нас темный, – сказал Силантий и заложил назад руки, особливо женский пол, требует чтобы молебен. – В школе икон иметь нельзя и вообще религия возбраняется, изгоняется из пределов школы… В частной жизни – это можно. – Я тоже на той точке, – сказал Аксен, и его забила дрожь. – Я, как председатель сельсовета, леригии не могу признать и возбраняю даже в домашности положения… Леригия – пиуум народа. – Ишь, брешет, тварь, – буркнул Силантий. – Но вследствие того, что, принимая во внимание, – забормотал-запутался Аксен, исходя из точки, мы собрали сход. И вследствие многократного обсуждения я поставил вопрос на открытую балтировку поднятием к верху всех рук… – Он запнулся и потупился. – Ну? – И постановили единогласно, – тихо сказал Аксен, глядя в землю. – Чтоб как бог, так равным манером и леригия вполне находятся… особливо бабы. Наробраз улыбнулся, потом нахмурился, сдернул очки и выплюнул окурок на пол. – А вы, товарищ, не сумлевайтесь, – подошел к самому столу Силантий и, встряхнув бутылку с чернилами, посмотрел ее на свет. – Останетесь вполне благонадежны, даже ничего не увидите. У нас все обмозговано – ай-люли. По леригии особь статья, а по советскому образцу – особь статья. Так приедешь, друг? Наробраз задумался. Он выпить не дурак и норка у него, что называется, свистела, однако он на этой должности едва держался, уже было два серьезных замечания, и ежели… Эх! – и он махнул рукой: – Хорошо, приеду. – Вот, добро! – Силантий с шумом отодвинул стул, сел, крякнул, сказал Аксену: Садись. Чего стоишь? Потолковать надо с товарищем-то. Аксен несмело сел, послюнил концы пальцев и поставил усики буравчиками вверх. На прощаньи наробраз крепко пожал им руки. Обратно катили фертом, с бубенцами. – Как бы потреты-то ихние не потерять. А проезжали Раменье – ох уж это Раменье! – Силантий задрал бороду вверх и подбоченился, Аксен тоже уткнул свой носик в небо. Когда под'ехали к дому, Аксен сказал: – Я так мекаю, что нашему Дыркину селу должны выдать ачистат.
* * *
Дырковцы на сходе решили торжество справлять в складчину, а Силантия поставили старостой: мужик самосильный и может «соответствовать с начальством». Силантий за неделю до Воздвиженьева дня стал приготовлять самогонку и каждый день с утра был выпивши. Баба ругалась. – Надо честь честью все, чтобы прилично. Я им покажу, какие мы лесовики, бубнил он. – А начальство надо почитать. Накануне он сидел пьяный на сундуке и переобувался целый час: как-то все не выходило. – Гараська, ну-ка, спой эту, как ее, насчет миру-то свово… Гараська – разговоры с батькой плохи – наскоро прожевал лепешку и тоненько заверезжал: – «Мы свой, мы новый мир постро-оим…» Баба, маленькая, круглая, как корчага, поросятам месиво готовила. – Правильно, – сказал Силантий. – А тирнацинал ихний можешь? – Не всю, – и Гараська откусил лепешку. – Будя жрать-то, нажрешься еще! Кумунист. Беги-ка скореича в ячейку, в Раменье, понял? В ячейку. Получи там песенник ихний. Да кликни пастуха, тут у речки он. Мол, тятя велел притти. Тирнацинал изучать, мол. Он кумунистишка, кажись, все распевает эти разные ихние… Ну, поворачивайся. Гараська зажал в горсть две лепешки и засверкал пятками. Силантий поставил ногу на длиннейшую онучу и заорал: – «Мы сво-о-о-й, мы но…» – Да что ты гайкаешь-то, точно в лесу! – закричала баба. – Молчи, – погрозил Силантий. – Не сбивай, сам собьюсь. – Он поднял ногу и обогнул онучей справа налево. – «Мы сво-о-й… ммы но-о-о…» – Чтоб те подавиться! Нажрался опять этого самогону проклятого… Хоть бы клев вычистил… Шагнуть нельзя. – Какой это клев? Есть когда мне с твоим клевом няньчиться… Ты вот что, ежели ты понимаешь такцию, чтоб пастуху завтра красная рубаха была. И мне чтобы красная. Чуешь? Мы с ним передом пойдем, с флагом ихним. Тирнацинал чтобы… Торжество… – Он еще раз перекинул онучу и заревел, сердито сверкая на бабу взором: – «Мы сво-о-й… Мы но-о-вый мммирррр…» – Тфу! – подскочила к нему баба с месивом. – Вот так и вылью на башку-то на лохматую. – «…по-остро-о-о-им…» Удди! Сапогом пущу! «Мы сссво-о-й мммы…» Баба с бранью пошла к выходу. – Стой! – крикнул Силантий и перебросил онучу третий раз. – Покличь Яшку солдата, чтоб с ножницами об'явился… Чуешь? – Тфу! И не подумаю. – Молчать! Мол, хозяина брить… Намеренье такое вышло… Мол, бороду к чорту и башку на-голо, по-городски, как наробраз. Баба грохнула дверью. – Белогвардейка, чорт… – прошипел Силантий. Волосы, как клочья пакли, висли на нос, на уши, на плечи, все лицо в шерсти и бородища во всю грудь, только нос сапогом торчал, и щурились захмелевшие глаза. Он очень долго пыхтел, закручивая онучи и на свободе гаркал: – «Мы ссво-ой… мы новый мир постро-о-о-им!..» – Дюже хорошо… Громко… – Еще пропел раз пять и начал потихоньку разуваться. А к вечеру его наголо обрил Яшка солдат. Гараська таращил на тятьку глаза и хохотал. Потом старательно стал подметать веником тятькины космы и бородищу, целая корзина набралась, стогом: Гараська удивился. Силантий, голый, как ощипанный индюк, угощался в переднем углу с солдатом Яшкой самогоном. На столе лежало зеркальце. Выпьет и посмотрится: – Ха-ха-ха!.. Какой большой антирес в лице… Яша! Товарищ! Гараська все еще прыскал смехом. Баба плакала.
* * *
Утром, в день торжества, Силантий проснулся рано. Голове его было холодно. Он провел по голому черепу и по скулам ладонью, и душе его вдруг стало тошно. – Дай-ка зеркало, – осипшим голосом пролаял он бабе, растоплявшей печь. Взглянул, глаза налились яростью, сунул: – На! – и долго, стиснув зубы, молчал: не хотелось подыматься. А когда ударили к обедне, встал. – Полудурок чортов, что ж ты не удержала? Баба сморкалась в подол и не желала говорить. – А если б он, дьявол, спьяну-то нос бы мне вздумал отхватить, уши али прочий струмент… Тоже бы молчала? А? Жена ни слова, кочергой срыву дрова сует. Силантий примерил шапку – голова его ухнула по самый рот. – Ишь, что, подлец, наделал, – сказал он, – хоть с онучей обувай. – И примерил Гараськин картузишко. – Мал. Тогда жена вдруг захохотала и звонко крикнула: – Надевай повойник мой! – Повойник? – переспросил Силантий. – А он какой? Красный? Ну-ка, покажи. Вылез из-за печки дед, потряс головой, сказал: – Возжей тебя, дурака, надо. Этакая рожа нескладная, тфу! Облизьян и есть паршивый… Правильно Гараська-т об'яснял. Пришел сельсовет Аксен, усердно перекрестился на иконы, поздоровался с дедом, с хозяйкой, мельком взглянул на Силантия, спросил: – А что, Силантий-то Антипыч вышли? Все захохотали. Пуще всех громыхал Силантий.
* * *
Весело, заливисто тилибомкал перезвон и большой колокол бухал гулко. Крестный ход направлялся из церкви к школе. Краснела рябина, желтел поблекший на березах лист, порхали стайками скворцы, горланил петух, посматривая одним глазом на солнце. А колокола заливались и шел густой толпой народ. Батюшка, отец Сергий, сиял рыжей бородой и полным облачением. – Начальство-то закрывай, начальство-то! – командовал в школе Силантий. – Нет ли тряпиц каких, либо рушников? – Пошто рушников? Мы елками заслоним. – Как это возможно! – закричал на парней Силантий. – Тут святые иконы придут, Божжа Матерь, Николай угодник, нешто легко им, святителям Христовым, взирать на патреты-то на ваши? И все три портрета были завешены красными фартуками. – А в той горнице не прикрыли старика-то, Карлу-то свово? Айда скорей! А то батюшка с крестом пойдет. Потом к сынишке: – Эй, Гараська, – сказал он ласково, – беги, сукин сын, скорей на колокольню, да на дорогу гляди… Глаз не спускай с дороги. Гараська ринулся бежать. – Стой, сукин сын! Как увидишь – пыль завихаривает, тройка от города мчит летом сюда лети. Понял? С улицы все гулче наплывали женские голоса, ближе, ближе, хором «Достойно есть» поют, вот под окнами затопотали ноги и вверх по лесенке. На Силантия взглядывали, как на чужого, даже батюшка вежливо сказал: – Здравствуйте, товарищ комиссар. Ох, да это Силантий Антипыч никак! – И, чтоб замять поднявшийся было смех, поспешно начал молебен. Народу полным-полно. От пыхтения и вздохов воздух стал густ и непродышен. Силантий нагнулся к лисьей мордочке Аксена: – Ты вот что, беги ка за околицу, – зашептал он, поводя бровищами. – Они хоть и православные которые, а господа не чтут. Задержи, понимаешь. Чего-нибудь поври им погуще. Аксен, слушая, шевелил ухом, как конь, сказал, – угу, – и вышел. Батюшка служил торжественно, ектении за дьякона выворачивал басом, свои ж возгласы – умильным тенорком, и кадил без перерыву, в школе, как пожар – сине. Силантий морщился: ведь городские члены боятся ладона, как черти. Многолетие «строителям всечестного дома сего» батюшка гаркнул так, что закашлялся, и Силантию показалось – хлынула из поповской глотки кровь. Но это не кровь, это Федот взвильнул красной бородой, взмахнул руками, и хор мужиков грянул, как из пушки. И только оседлал батюшка нос очками, чтоб по бумажке слово произнесть: – Едут, едут! – словно бичем по головам хватил ворвавшийся Гараська. Тогда все зашевелились, батюшка стал впопыхах совать крестом в зубы, в носы, в лобы, а напиравших старушонок попросту толкал в загорбок, возглашая: – Бог благословит. Силантий крикнул: – Эй, слушай, братцы! По леригии аминь – окончилось. Теперича по-советски все за мной! И старухи также. И старики. Батюшка, отец Сергий, не откажите и вы поучаствовать. – Куда мир, туда и я, – заулыбался батюшка, торопливо разоблачаясь, и рыжая борода его вынырнула из-под ризы. Когда все повалили вон, Силантий прокричал в уши двум глуховатым старушонкам: – А вы здесь оставайтесь. Здесь окошки настежь да фартуками машите пуще, фартуками! Чтобы всю, значит, вонь и ладон освященный к свиньям… – И загромыхал с крыльца, как камни с гор.
* * *
На краю села стояла подвода, и председатель Аксен, извиваясь возле наробраза, упражнялся в красноречии: – Мы советскую власть должны свято уважать, – напевал Аксен, заговаривая зубы гостю. – Пойдемте, товарищ, в школу, – настойчиво предлагал приехавший. – Позвольте вам доложить, вашим милостям, – взмолил Аксен. – Вот, например, я об'ясню сейчас про хутора. Например, раз я перехожу на хутор, я и избенку свою обязан тащить. А ежели на отруб, то изба в деревне. Гость, подпираясь палкой и прихрамывая, двинулся по улице. Он шел кривобоко, кожаная куртка неуклюже топорщилась на нем. – Позвольте вам доложить, – забежал вперед маленький Аксен. – Например, извольте осмотреть наш прокатный пункт, он у меня в сарае, вон рябинка-то, возле рябины, под навесом. Называется прокатный пункт, а всего одна жнейка, да и в той все железо украдено. Народ у нас прямо – вор… Тут он облегченно вздохнул, навстречу шла толпа. Запыхавшийся Силантий, обогнав всех, остановился перед гостем по-военному и снял картуз: – Честь имею об'явиться. Епутат который был, Силантий Кузькин. Подслеповатому наробразу показалось, что перед ним стоит гололобый верзила в красной маске: щеки и нос Силантия рдели, как морковь, а череп с подбородком белы. – Что с вами такое? – присмотревшись, улыбнулся наробраз. – Едва признал. – А это после тифу, – сказал Силантий, – чуть не сдох, вот как закорючило. Пойдемте в сельсовет. Оттудова уж… А это вот батюшка наш, священник, отец Сергий. Поздоровайтесь, батюшка, об ручку, ничего… Батюшка у нас хороший. Пожелал с пением разных песен нового режиму итти и возгласы, конешно. – А молебен-то был? – потрепал наробраз Силантия по плечу. – Да как вам сказать, не соврать, – задвигал Силантий бровями, напрягая мысль. Так себе, пустяшный… Для старух больше. – Старушонки у нас – одна неприятность, – вздохнул Аксен, и глазки его заныряли в толпе. – Чуть что против бога – голову от'едят. Самая дрянь. – Сколько у вас коммунистов? – осведомился наробраз. – Кумунистов? – переспросил Силантий и виновато ухмыльнулся. – Да настоящих ежели… – То-есть, по программе, – вставил Аксен. – Ежели по программе которые, уж не так, чтобы много. А попросту сказать в видах откровенности… – Цифру, товарищ, цифру, – и карандаш гостя приготовился писать. – Аксен, сколько их? – Кумунистов-то? – в свою очередь, переспросил Аксен, семеня короткими ногами. Кумунистов даже совсем мало. – То-есть, ни одного, извините, – сказал Силантий, покосившись на гостя, и остановился: – А вот и сельсовет. Аксен! ребята! Флаги. Аплакаты. Гараська, патрет товарища Ленина! Ну, выстраивайся, стройся. Стррр-о-о-йся!! По четверо в ряд, как Яков учил маневру. Молодяжник, вперед, живо-о! Дунька, ты куда, кобыла, к парням касаешься! Пшла к девкам! Равняйся, равняйся помаленьку… Эй, мужики! Старух на ближнюю дистанцию не допущать. – Старух, желающих – в хвост! – прозвенел Аксен, вылезая из сельсовета с беремем красных знамен и флагов. – Деды, которые покрепче – смотреть веселей! – командовал Силантий. – Бороды расчесать. Иттить в ногу. Раз-два! Я еще службу не забыл… При самом Миротворце служил, Александре Третьем – вон при ком! – и глаза его гордо засияли. – Ну, вперед. Ать-два, ать-два! Затягива-ай… Веселым путаным, пестрым строем пошагали вдоль села. Впереди Силантий с знаменем, батюшка, звонкоголосый пастух в красной рубахе, молодежь, товарищ-нар-образ.
Отречемся от старого ми-и-ра,
Отрясем его прах с наших ног…
заливисто и страстно начал пастух, молодежь дружно подхватила, батюшка на ответственных местах покрывал всех своим басом и, поглаживая красный бантик, уповающе косился на начальство. Силантий слов не знал, он, потрясая знаменем, просто рявкал; девушки с бабами повизгивали; ревели кто во что горазд бородачи. Издали, должно-быть, выходило не так уж складно: три собачонки сразу морды вверх и по-озорному взвыли. – Тирнацинал! – скомандовал Силантий. – Семка, жарь на гармошке! Ребята, подхватывай! Семка ноздри в небо – растянул голосистую гармонь с сундук и свирепо грянул: «По Тверской-Ямской». Он мотива не знал, сразу смешал весь хор и как ни старался подладиться под голоса, пальцы все же воротили на свое. – Шапки долой, когда тирнацинал идет! – встряхнул знаменем, скомандовал Силантий и, ни к кому не подставая, заорал сам по себе:
Етот бу-удет последней страши-и-ительный бо-ой!..
Толпа шла весело и чинно, толковали друг с другом о своем, и лишь когда гул речи разрывался выкриком Силантия, покашивались на красные знамена. Мужики говорили о хуторах, о тягостных налогах, не худо бы совхозу по шее надавать, а земельку под себя, бабы – про кур, про масло – все в совет да в совет, провалиться бы ему, подай, старушонки, известно – про антихриста. С колокольни вдруг слетел и заплясал, закружился разухабистый трезвон. Путаная песня, гармошка, солнце, трезвон и говор. У ворот, на солнышке, древний старец с батогом. Истово старец закрестился, зашамкал: – Ишь ты, отец Сергий. От холеры, должно… деревню-т обходят…
* * *
Пожалуйте, гость дорогой, товарищ, – и Силантию показалось вдруг, что на его обритой голове зашевелились волосы. «Вот, черти, не открыли». Он бросился срывать с портретов фартуки и тревожно посматривал на висевший в углу образ. Гость удивленно поднял брови и что-то промычал. – А видишь ли, дело-то какое, – Силантий сорвал тряпицу с портрета Луначарского. – Мы в тех смыслах, хе-хе-хе, что может вредно взирать нашему правительству. Тут, грешным делом, святые иконы были из храма. – Он подхехекивал, вилял голосом, потом сразу стал строг и кому-то крикнул, кивнув на образ: – Прикрой-ка Богородицу! Возле поставленных у портретов знамен открылся митинг. Перед началом был такой разговор: – Перво-на-перво, как следует выпить надо, потом уж митинговать, – сказал Силантий. – Чаю попьем после, – сказал наробраз. – У нас, извините, самогон, – сказал Силантий. В соседней комнате загремела посуда. Наробраз начал речь: – В то время, когда кругом закрываются, за отсутствием средств, школы, и народные учителя, босые и голодные, идут в куски, светлый почин села Дыркина горит, как костер во тьме. Он говорил отчетливо и горячо о том, что такое наука, грамота, преданность новым формам жизни. – Конечно, Советская власть учтет деятельность местных крестьян. Силантий самодовольно крякнул и подбоченился. Он сидел за столом и победоносно, как петух на цыплят, смотрел на мужиков. Мужики слушали внимательно, но когда запахло жареным и самогоном, всех слюна прошибла, тут уж не до митинга. – Да здравствует Советская власть, местные граждане-крестьяне и первый среди них энергичный товарищ Силантий Кузькин! – закончил оратор. Силантий гаркнул «урра» и сделал знак рукой, но его никто не поддержал, крестьяне терлись у стенки и, принюхиваясь к запаху, как охотничьи собаки, крались поодиночке в соседнюю комнату. Силантий сладко сплюнул и шепнул Аксену: – Иди-ка туда, досмотри. А то выжрут все. В это время кто-то крикнул: – Товарищи… Силантий поднял голову. Перед ним черный, длинноусый Федюков, раменский крестьянин – и как он, дьявол, затесался – стоит дубом среди сидящих, говорит: – Товарищи!.. Я, товарищи, очень енергично могу из'ясняться, но как здесь, товарищи, присутствует товарищ из городу, то я окончательно сбиваюсь. Тут сказывали вам и превозносили дырковцев, как культуру, и в том числе – Силантья Кузькина, то я енергично протестую. Эта вся их выдумка, товарищи, со школой одно мошенство. Чей это, товарищи, дом? Кулака, белогвардейца, который бежал. Значит, им, товарищи, ничего не стоит. А, между прочим, отсюда явствует: вот, мол, товарищи-правители, мы жертвуем школу, вы же закрепите за нами поповскую землю. Это ведется, товарищи, енергичная тайная дипломатия, потому как из-за поповской земли промежду нашими селами велось целое сраженье в периоде всего проистекшего лета. День работаем, а ночь – война, даже, товарищи, с ихней стороны пулемет был. Вот они какие дьяволы енергичные лесовики. Они белогвардейцы и промежду ними первый контр-революционер Силантий Кузькин, не взирая, что он енергично обрился. Я, товарищи, кончил. Кто-то выпалил из угла: – За бритого двух небритых дают, да и то… – Прошу с мест не возражать! – гневно бросил наробраз. Тогда поднялся, как колокольня, Силантий. Он плюнул в горсть и треснул по столу. Потом хотел схватиться за бороду, но бороды не оказалось. Еще раз ударил кулачищем в стол и крикнул: – Сволочь усастая!.. Обормот!.. Никто не брился… – Прошу без резкостей… Не выражаться! – оборвал наробраз. Силантий шумно задышал, вцепился в столешницу и, раскачиваясь, задвигал стол взад-вперед, руки его напряглись, плечи закруглились, словно он думал не головой, а мышцами, лоб собрался в тысячу морщин и череп покрылся потом: – Товарищи! – наконец выжал он из груди звук. – Не зря же я упреждал многосиятельного товарища из городу, мол, сначала надобно выпить по махонькой, потому как в тверезом виде я выражаться не признаю. Товарищи, я как есть радетель в пользу своего села, то есть Дыркина, то могу выдать ачистат. Он, этот самый усач Мишка Федюков, у бабки Агафьи курицу украл, Степке Петухову руку вывихнул в пьяном естестве, у дьячка раму стягом выхлестнул. А почему же после всего этого он член волисполкома? Да ему в морду надо дать в порядке дня, а не то, что сволочь… – Прошу запротоколить! – вскочил усач и запрыгал на месте. – В протокол! Я его, подлеца, белогвардейца еще не так обрею… – Брил твой дед, да и тот с килой помер! – крикнул Силантий. – Как ты, стерьва, можешь скандалы заводить, раз тут начальство?! Кто тебя звал на торжество чествовать меня? А?! Братцы, гони его в три шеи! Поднялся хохот, свист, усач и Силантий двинулись было друг на друга, но между ними встал народ, уговаривали, ругались, грозили, Гараська плакал: «Тятька, тятька!». Наробраз схватил портфель и трясся так, что с носу слетели очки. Бог знает, чем бы это кончилось, если б не находчивый священник: – Гражданин начальник и православные христиане! – гулким басом раскатился он, вскочив на стол. – Не омрачим торжества сего. Приступим в любви к трапезе и питию.