Текст книги "Экзамены"
Автор книги: Вячеслав Бучарский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Чистая и холодная
Ватник Михайловне был великоват, хоть и выбрала в сельпо самый маленький размер. Сидя на охапке картофельной ботвы, старушка высунутыми из подвернутых рукавов пальцами хватала картофелины покрупнее и бросала в ведро. Бабы вокруг трещали сороками: про летошний год, про детишек, про мужей – горьких пьянчужек, разговаривали, а Михайловна помалкивала. Ей на седьмой десяток пошло, о чем говорить! Ведро наполнилось, старушка кинула руки на колени – отдохнуть. Тут и Надя подоспела, ухватила ведро за дужку, понесла к машине – высыпать. Михайловна потянулась назад, чтобы пустую посудину поудобнее расположить, и вдруг ойкнула. Держа в одной руке другую, смотрела, как на ладони проступают темно-красные капельки. Приложилась губами к ранке и сплюнула кровью. И откуда сила взялась: вскочила на ноги да так пнула мятое, с заусеницами по краям ведро, что взлетело оно, как футбольный мяч, и брякнулось далеко от картофельной кучи.
– Вот какая ты скряга! – жаловалась Михайловна Зинке Губаревой и показывала раненую ладонь. – Об твое ведро размахнула!
Трескотня умолкла, женщины таращили глаза.
– Ай, смотри, кровь!.. Да как хлыщет-то, царица небесная!
– Об такое-то и руку изувечить недолго…
– Уж скупее Губарихи нашей не найдешь, право слово!
Соседка Михайловны Анна Волосова нашла у себя за пазухой комок небеленой марли. Перевязывая руку, сказала Губаревой:
– Вот и мужики тебя за жадность боятся!
– Ах так! – взвизгнула Зинаида, белолицая, с прищуристыми глазами молодка. – Накинулись, осы, одинокую жалить! Вы попробуйте-ка на нашего председателя налететь… Есть на складе специальные корзины для картошки, а он нас со своими ведрами заставляет выходить!
– Ой, правда, есть корзинки, своими глазами видела! – воскликнула, удивляясь собственной беспамятности, Чижова, жена кладовщика. И тем помогла Губарихе отбиться. Стали бабы припоминать другие грешки председателя, выговаривали за не скошенный для личных коров клевер, ругали, что не дает лошадей картошку на огородах выкапывать, Михайловна давно успокоилась и успела тем временем еще одно ведро набрать.
В тени грузовика спал на ботве шофер, прикрыв лицо засаленной кепкой. Разбуженный гвалтом, он поднялся и, зевая, скребя ногтями небритую щеку, полез на ступеньку, чтобы заглянуть в кузов.
– Эй, тетки, вы бы меньше языками трепали… Вон еще машина подъезжает.
– Напрасно торопится! Нам, дай бог, твою бездонную до обеда нагрузить, – ответила Мочихина, пожилая женщина с сердитыми, в белых ресницах глазами.
– Вот бы водички догадался привезти! – мечтала румяная девушка Надя, которая относила наполненные картошками ведра к машине.
Губариха ругалась:
– Мы проклятые, что ли!.. Третью машину без роздыха насыпаем!
Подъехавший грузовик был чистеньким, совсем новым. Из голубой его кабины выпрыгнул парнишка в брезентовой робе и берете, из другой дверцы степенно вышел мужчина средних лет в шуршащем плаще из черной болоньи.
– Здравствуйте, товарищи! – поприветствовал он колхозниц. Смело подошел к ним, поднял с земли бело-розовую, не меньше молочного поросенка картофелину, пощупал тупыми пальцами и бросил.
– Молодцы, хорошая продукция, – сказал, отряхивая кончики пальцев. – Гнить зимой не будет, как полагаете?
Женщины пока молчали, насматривались. Хорош был уполномоченный: телом крепкий, лицо гладкое, начальственное. Одна только Губариха не пялила на него глаз. Мгновенным пронзительным взглядом охватила всего мужчину и потупилась; губы ее изображали таинственно-нескромную полуулыбку. Уполномоченный решил, что со вступительной частью покончено, и перешел к делу:
– Через полчасика нашу начнете грузить?
– Через полчаса, мил человек, обед, – ответила Волосова, подняв осыпанное мелкими оспинами лицо.
– Сколько же времени вы обедаете?
– А вот, – подмигнула товаркам Губариха, – пока в сельмаг за вином съездите да картошек на закуску напечете, мы и вернемся. Может, как раз угостите. Люблю, грешница, красное винцо!..
Заготовитель подозрительно взглянул на Зинаиду.
– Дорогие женщины, я к вам не за шутками приехал! Из-за дождливой погоды у нас на базе план под угрозой срыва, в этом году мы должны завезти не менее…
– Что это вы все про план! Неужели вправду такой сурьезный? – прервала его Губариха. Облизнула яркие губы и заманчиво улыбнулась.
Женщины смеялись.
– Ну и Зинка! Ох, бесстыжая!
– А что, женишок ей подходящий!..
Подошел шофер машины. У него были нежные щеки и карие глаза с длинными загнутыми ресницами; под брезентовой курткой угадывалось худое и угловатое мальчишеское тело.
– Вот и еще кавалер! – обрадовались женщины. – Красивый какой, прямо девка!
Взлетела неизвестно откуда картофелина и ударилась парню в плечо. Он поймал ее, замахнулся и стал искать взглядом задиру. Конфузясь, расцветал в румянце… Так и не бросил. Надя давилась от смеха, закрывшись концом зеленого головного платка.
– Итак, договорились!.. Нагрузите нашу машину, а потом идете обедать, правильно? – сказал уполномоченный, опасаясь смотреть в сторону Губаревой. Женщины зашумели…
– Хватит! – вторгся он в их разноголосье зычным митинговым басом. – Неужели вы не осознаете, какое важное государственное дело мы выполняем? Для нас каждая минута дорога, трудящиеся города ждут картофель, а вы мне рассусоливаете про какие-то домашние шуры-муры… Ничего с вашими поросятами не станется, если часом позже их накормите! Просто вы явным образом демонстрируете свою гражданскую несознательность!..
– Мы с самого утра без воды здесь сидим! – крикнула Надя.
– Ребятишки из школы прибегут, а у меня печка холодная, – волновалась Волосова.
– Да что без толку спорить, – решительно заявила Мочихина. – Догрузим – и айда по домам! Раньше надо было являться, товарищ начальник, коли, говоришь, спешка!
– Нет, как тебе это нравится? – обратился уполномоченный к шоферу. И, не дожидаясь ответа, крикнул: – Вы знаете, товарищи колхозницы, во сколько обходится каждый час простоя государственной автомашины?.. Валентин, ты скажи им, пусть они почувствуют!
– Я не помню… Мы это не проходили, – тихо признался парень.
– Так вот, большие деньги, товарищи! – уверенно продолжал мужчина в плаще. – Оставьте свои разговорчики, будем работать как полагается…
Но женщины и не думали сдаваться.
– Нас, гражданин, агитировать – только время терять! – веско заявила Мочихина.
– Лучше бы за водой съездили, – поддержали ее остальные. А Зинаида Губарева, покосившись на плащ, сказала разочарованно:
– Стоит тут – только на нервы действует!
Однако уполномоченный оказался человеком упорным.
– Вот что, бабы, раз добром не хотите, буду действовать по-другому. Никто не позволит, чтобы из-за ваших причуд государство терпело убытки!.. Короче, Валентин, езжай в правление и вези сюда председателя!
– А что нам председатель, коли обед по закону! – храбрилась Мочихина.
Парню ехать не хотелось. Чувствуя на себе пытливый взгляд Нади, он бил каблуком, как копытом, землю и боялся поднять глаза. Уполномоченный раздраженно повторил приказ:
– Заводи и езжай, иначе с этим народцем не договоришься!
…Шофер первой машины подал команду:
– Кончай грузить!
Он славно выспался в холодке, на картофельной ботве. Высунув из кабины небритую физиономию, игриво подмигнул Губарихе, а уполномоченному пожелал:
– Счастливо загорать!
Рванув с места, машина поскакала перекопанным картофельным полем. Женщины с оханьем поднимались, растирали намятые колени, морщась, хватались за поясницы.
– Клавка, отдай мое ведро!
– Как же твое!.. Или не видишь завязку: еще утром лоскуток подвязала, чтоб с чужим не попутать.
– А где же мое?
Они одергивали юбки, встряхнув, заново повязывали на простоволосые головы треугольники платков.
– Ну, что, бабоньки, по домам?
– Кого ждать-то?
Михайловна и Мочихина тронулись первыми, повесив ведра на согнутые в локте руки.
– Нет, подождите! Эй, назад! – засуетился уполномоченный. – Не расходитесь, кому говорю!.. Видите, наша машина идет, там председатель… Вам что, очки дать?
В самом деле, на краю поля показался грузовик с голубой кабиной. Михайловна остановилась. Не ушла и Мохичина. Зато Губариха, зло прищурившись, крикнула заготовителю:
– Видали мы таких командиров! Пошли, бабы, нечего слушать этого петуха!
Женщины стояли в нерешительности; только одна молодка в оранжевом платке двинулась за Зинаидой. Однако перед ними, растопырив руки, встал уполномоченный.
– Ай, неужто обнимаешь! – расцвела было Губариха, но красное, потное лицо горожанина было так свирепо, что она струсила и повернула назад.
Грузовик медленно приближался.
– Должно, нашего председателя боится растрясти, – гадали колхозницы. Мочихина угрюмо сказала:
– Вот будет собрание, мы его не так потрясем!..
– Ох и люди! – ворчал уполномоченный. – Сознательность… Да с такими, как вы, не коммунизм строить, с вами… – и, не найдя подходящих слов, он махнул рукой.
Машина подъехала и остановилась. Однако сквозь лобовое стекло виден был только молодой водитель.
Открылась дверца, и парень задом полез из кабины. Его брезентовая роба была расстегнута, обеими руками он прижимал к животу что-то тяжелое, закрытое полами куртки. Когда шофер утвердился на земле и повернулся, все увидели большую стеклянную банку, до верха наполненную водой. Охваченная растопыренными пятернями шофера, она сияла как глыба льда.
– Вот, пейте, – негромко сказал парень, протягивая женщинам жемчужно запотевшую посудину.
– Где председатель? – набросился на шофера уполномоченный.
– Я не знаю… Не нашел. Был в правлении, сказали, что в бригаду уехал, не то в третью, не то…
– Сам ты «не то»!
Женщины роились вокруг банки.
– Ох, холодна, аж зубы ломит!
– Не проливай ты, худоротая!
– Начальник! Иди, попей, а то не достанется!
Мужчина в плаще принял наполовину опустевшую банку, изрядно слил через край – для гигиены, потом приложился. Женщины смотрели, как дергается на его шее кадык, и у тех, кто еще не пил, на лицах показалось беспокойство.
– Ну вот, дорогие товарищи! – отдавая воду, дружелюбно начал уполномоченный. – Мы вам сделали доброе дело. Значит, и вы должны уважать. Давайте все-таки нагрузим!
Женщины отирали губы и подбородки концами платков.
– Молодец, сынок, дай тебе господь всего лучшего, – помаргивая белесыми ресницами, в первый раз за день улыбнулась Мочихина.
– Благодарствуем! – сказала Надя и с шутливым выражением поклонилась парнишке.
Волосова позавидовала:
– Банку-то какую разыскал! Вот бы в ней грибков на зиму замариновать!
А Михайловна, с жалостью посмотрев на уполномоченного, сказала:
– Вот ты человек городской, одежду чистую носишь… А понятия человеческого не имеешь!
Она первой пошла к картофельной куче. Опустилась на колени, и замелькали ее высунутые из подвернутых рукавов старые руки, одна из которых была замотана грязной марлей.
Обида
На выгоне, полого спускавшемся к ручью, бродили две лошади. Они были темно-бурыми, почти шоколадного цвета. Не связанные и никем не охраняемые, лошади то сближались, то расходились и с хрустом выщипывали сочную июньскую траву.
У Игнатьева на коленях лежала папка, белевшая прижатым к ней листом бумаги. Сидя на кочке и поглядывая вдаль из-под козырька полотняной кепки, Игнатьев рисовал. Лошади сошлись, скрестили шеи. Пушистыми шарами скатывались к ручью ракиты. Дальний берег золотился в лучах солнца травяным ворсом. Карандаш Игнатьева оставлял на бумаге уверенные линии и штрихи.
Утренние лучи богаты ультрафиолетом. Кожа покрывается испариной, стягивается. И, конечно же, приобретает столь ценимый горожанами коричневый цвет. Они, горожане, лежали возле заброшенной сеялки, расстелив на траве куртки и рубахи. Ругали совхозное начальство, нажимая на такие слова, как «наряд», «аванс», «растаривание» или даже «АВМ». Это прежде неведомое сочетание букв теперь понимал каждый. Агрегат витаминной муки – вот что они значили.
– Ежли бы я был тут директором, я бы до такого не допустил! – заявил Горохов, седоватый щуплый мужчина в куртке из военного сукна. Он лишь расстегнул на ней пуговицы, но не снял. Зато расшнуровал и сбросил кеды с белыми литыми подошвами, вынул из них стельки и разложил сушиться. – Я бы, во-первых, что… Обязательно, чтобы каждый знал свой участок работы. Ежли ты жатчик, то коси. Ежли тракторист, то вози траву. И уж за технику отвечай мне, как перед богом!.. А тут что ни утро, то базар у конторы, ждут: кого куда. Главный агроном за голову хватается… Нет, ежли б я был директором, я бы женщину главным агрономом ни за что не взял бы!
– Ежли бы да лезли бы! – насмешливо откликнулся Жаркин, мужчина лет тридцати, мускулистый, чернокудрый, с обильной растительностью на груди. – Чего же ты не стал директором – время-то было!.. Вон Федоров, здешний босс, лет на десять моложе тебя. А ты, Алексей Иваныч, только языком тарахтеть: я бы, я бы… Иди вот и добивайся, чтобы нас обеспечили работой – ты же над нами директор!
– Не надоело вам брехаться? – вмешался механик Мокроусов. – Вчера силосную яму кончали, не до муки было… Привезут скоро траву. Вот роса чуть протряхнет – привезут зеленку!
Механик был местным: жил в совхозе. Он и сидел особняком, на раме сеялки, упираясь локтями в колени и сцепив кисти рук.
– Вить, а ты же сам недавно брехался! – ласково напомнил Мокроусову Алексей Иванович Горохов. Он был назначен старшим в группе горожан-шефов, поэтому бывал каждое утро в кабинете главного агронома. Вера Васильевна, маленькая невзрачная женщина с сорванным голосом, главный агроном совхоза, подолгу разбиралась с кладовщиками, механиками, шоферами и трактористами. Горохов терпеливо дожидался своей очереди в углу тесного кабинета и только головой насмешливо покачивал: ну и порядочки! Например, сегодня утром он был свидетелем того, как непочтительно спорил с Верой Васильевной этот механик Мокроусов. Главный агроном предложила ему взять несколько человек из шефов (кивнула при этом в сторону Горохова) и заняться чисткой клеток на птичнике. Алексей Иванович любил сырые куриные яйца, обрадовался. Но Мокроусов вдруг уперся, сказал, что надо травяную муку готовить. «Да ведь дождь был недавно, жатки траву не поднимут!» – сомневалась Вера Васильевна. «Это как за дело взяться! – стоял на своем Мокроусов. – Лишь бы жатчики не придуривались, а косить вполне можно». – «Ну, тогда на птичник не надо, там сами управятся, – хриплым, почти мужским голосом распорядилась Вера Васильевна. И, разыскав взглядом Горохова, сказала: – Значит, вы, как старший группы, выделите пять человек в помощь товарищу Мокроусову – для работы на агрегате витаминной муки».
– Выходит, все-таки придуриваются жатчики! – снова обратился Горохов к механику.
И опять Мокроусов не ответил. Широкогрудый, крепкий, с прилипшими к высокому потному лбу волосами, он только терпеливо посмотрел на Горохова. Неторопливость взгляда его глубоко спрятанных серых глаз выдавала в нем человека основательного и неговорливого.
Горохов и носки снял, аккуратно расстелил их на траве рядом с кедами; осторожно ступая белыми ногами, подошел к занятому рисованием Игнатьеву, заглянул через его плечо. И застыл в неловкой позе, подавшись вперед, вытянув шею, так что высунулась из ворота куртки незагорелая ее часть. Смешно и странно выглядел Горохов – как гончая в стойке. Заинтересовались, подошли остальные.
У каждого из стоявших за спиной Игнатьева пейзаж с конями, с деревьями над ручьем вызывал то неосознаваемое обычно чувство оторванности, которое оживает в редкие моменты, когда душа бывает разбужена красотой. От этой глубинной муки не избавиться возгласом: «Ах, хорошо-то как!» Да и неприлично взрослым людям ахать. Но выходило так, что на виду у всех Игнатьев, этот тишайший и скромнейший человек лет пятидесяти, прибирал к рукам нечто в высшей степени ценное, брал даром, брал, сколько хотел – и никто, кроме него, взять не мог…
Только Мокроусова художник не интересовал – остался сидеть на раме сеялки; озабоченно щурясь, посматривал на бегущие по небу кучевые облачка.
– Чувствуешь, Витя, какие люди приезжают к вам на помощь из города! – со значительностью произнес, обращаясь к механику, Горохов.
Мокроусов только плечами чуть шевельнул. Всяких горожан он видывал. Его и самого фотографы снимали, и киношники, и для телевидения. У каждого своя работа. Художникам платят за картины, а ему, Мокроусову, за тонны приготовленной и упакованной в бумажные мешки травяной витаминной муки. И давно уже убедился механик, что получает он за свою работу вовсе не меньше, чем городские фотографы, кинооператоры или художники…
– Вам, сельским, все нипочем, – криво улыбаясь, сказал Горохов. – А вот Павел Петрович, видишь, человек искусства. Что хочешь может изобразить… Хочешь, с тебя портрет нарисует?
– Да на кой он мне, портрет-то? – спокойно спросил Мокроусов.
– Эх ты, на кой! Не на кой, а зачем, – воодушевленно повел Горохов. – Это же память будет! Вот живешь ты в деревне, кто тут тебя нарисует? А Павлу Петровичу ничего не стоит. Раз-два – и готов!.. В хате повесишь. – Подмигнув своим, Горохов прибавил: – А то небось в дому одни иконы по углам!
Икон у Мокроусова не было: когда женился, получил в совхозе отдельную двухкомнатную квартиру, и тащить в нее разных богородиц и угодников ни у него, ни у его жены Татьяны охоты не было. Картин, правда, тоже не имелось – вместо них висели собранные под стекло, в темных деревянных рамках, фотокарточки.
Шутка Горохова насчет икон понравилась – горожанам приятно было хотя бы в этом почувствовать свое превосходство: в их городских квартирах, хоть и тесны они, хоть и оторваны от земли на высоту этажей, икон и вовсе не водилось. Потому все смеялись: и похожий на цыгана Жаркин, и старый почтовый работник Семен Семенович, и мускулистый спортсмен Коля Лукьянов, и удалившийся от общества Хорев. Только Игнатьев не засмеялся. Оторвавшись от этюда, он серьезно спросил:
– Правда, у вас есть иконы?
Исподлобья взглянув на Горохова, механик резко воскликнул:
– Откуда у меня иконы, ты их видал?
– Ну, может, и нет, – сдался Горохов. – Все равно злиться не надо. Я ведь к тебе, Витя, по-хорошему, с уважением. Чтобы Павел Петрович тебя изобразил. Ты вот упрямишься, а после сам же спасибо скажешь!.. Ну, в самом деле, посиди чуток спокойно, а Петрович тебя срисует. Это же память какая будет – и задаром!
– Мне и задаром ни к чему! – отказался Мокроусов, скосив взгляд на художника: обижать его не хотел.
А коллектив уже завелся. Так бывает за праздничным столом, когда хозяин заметит, что кто-то из гостей не пьет, а только пригубливает. И если станет такой гость отнекиваться, компания до тех пор не уймется, пока не вынудит осторожного гостя на виду у всех испить свою чашу до дна.
– Рисуй его, Петрович! – басил Семен Семенович.
– Давай, давай, изобрази шаржу! – подначивал лукавый Жаркин.
– Он боится, что на Витькину личность бумаги не хватит, – кричал издали Хорев.
– А потом меня нарисуете! – предлагал Лукьянов, по молодости лет не совсем точно угадавший ситуацию.
– Пожалуйста, я с удовольствием. – Игнатьев так спокойно и доброжелательно произнес это, что Мокроусову стало неловко за свое упрямство. Заметив, что художник уже спрятал законченный рисунок и заложил новый лист, он, не меняя позы, махнул рукой.
– Валяй, рисуй. Все равно простаиваем…
Игнатьев уселся напротив и стал пристально, снизу вверх, вглядываться в лицо Мокроусова.
Народ притих. Все следили за движениями руки Игнатьева, которая после недолгого промедления двинулась к бумаге и повела четкую живую линию. Один только Хорев оставался в стороне: он устроил в бункере сортировальной машины гнездо из сена и не пожелал оставить уютное местечко.
Губы Мокроусова сжались в усмешке знающего себе цену человека, но в глазах была тревога. Слишком необычно, как-то пронзительно поглядывал на него этот странный дядька с седыми бакенбардами и в пляжной кепке с целлулоидовым козырьком.
«Интересно, каким он меня видит? – думал Мокроусов. – Они, горожане, нашего брата чаще всего на базарах встречают…»
Мало свободных часов было в жизни Виктора Мокроусова: работа в совхозе, работа дома – на приусадебном участке, возня с ребятишками – их у него было двое. И когда задумывался он о самом себе, становилось терпко на душе оттого, что в однообразии забот жизнь необратимо утекает. «Так ли надо было бы мне жить?» – думал он, вспоминая мечтания юности.
Хотелось когда-то и путешествовать, и жить в больших городах, и выучиться какому-нибудь прибыльному и почетному делу. Но все его путешествия ограничились дорогой к месту армейской службы, которую нес он в Заполярье, в темноватом и холодном, с чужой природой, краю. Демобилизовавшись, вернулся на родную сторону – своих стареющих родителей пожалел. А там уговорили его жениться. И понеслась жизнь по накатанной дорожке. Колька, старший сын, уже в третий класс перешел, а давно ли подзывала жена пощупать, как неугомонно ворочался у нее первенец!
Так ли надо было жить? Вспоминал Мокроусов тех, кто, по общему мнению, жил хорошо. Совхозному начальству не особо завидовали: доставалось крепко и директору, и агроному, и заведующему птицефермой. Эти работали на износ: каждый день с утра до вечера бой и крик, а совхоз все равно оставался в средних, даже ближе к отстающим. Но среди рядовых были в селе такие, кто жил побогаче и директора, и его ближайших помощников. Умели некоторые направить денежный ручеек к своему дому! Все у них имелось: и машины, и ковры; и цветные телевизоры. Сочно жили, да только Мокроусов и этим не завидовал. Верил он: где украл человек что-то, там часть совести оставил. А совесть – не безразмерная штука, быстро идет на убыль. Можно, конечно, и без нее жить. Говорят, даже легче. Только Мокроусов считал, что человек до тех пор человеком остается, пока совесть не начнет в расход пускать.
* * *
Из-за огороженного березовыми жердями загона, где на вытоптанной дочерна земле плотно сбились голодные телята, показался трактор с тележкой, нагруженной травой.
Издали заслышав трактор, Мокроусов встрепенулся, однако встать не посмел. Но смотрел уже на художника с досадой, в мыслях ругал себя за сговорчивость. Трактор завернул с дороги на площадку, где стояли агрегаты. Теперь уже Мокроусов поднялся, но Горохов опередил его: тоже вскочил, торопливо надел куртку, кеды обувать не стал.
– Ты, Витя, сиди, сиди! Видишь, Петрович еще не дорисовал. А я трактором покомандую, разгрузим как надо!
По-бычьи наклонив голову вперед, весь напряженный, Горохов двинулся навстречу трактору. Тракторист даже остановил машину, испугавшись такой стремительности. Горохов что-то крикнул ему и попятился назад, раскинув руки. Трактор развернулся и стал двигаться, толкая впереди телегу. Горохов свирепым голосом кричал: «Правее, правее!.. Да куда, к чертовой матери, левее давай!» – и рубил воздух то одной, то другой рукой. Высунувшийся из кабины тракторист, молодой лохматый парень тоже что-то кричал, а трактор ревел во всю мочь и ревом перекрывал голоса людей; телега двигалась рывками, рыскала и совершенно очевидно ехала не туда: вкатилась на бетонную площадку перед транспортером слишком близко к краю, одно из колес соскользнуло и вмялось в землю, телега опасно накренилась.
– Ах, балабон! – зло воскликнул Мокроусов, вскочил и побежал к агрегатам, где так неудачно руководил маневрами Горохов.
Игнатьев прибавил еще несколько линий, склоняя голову то вправо, то влево, посмотрел на свою работу и спрятал фломастер в карман. Портрет оставил там, где сидел Мокроусов, и придавил лист камешком.
Следом за первым трактором прибыл еще один, тоже привезший зеленку – скошенную и изрубленную травяную массу. Пока Мокроусов командовал разгрузкой второй телеги. Горохов успел обуться и расставил людей по местам. Жаркина и Семена Семеновича назначил на приемку муки из агрегата, сам вместе с Хоревым взялся завязывать бумажные мешки с мукой и носить их к весам, а Лукьянова и Игнатьева поставил на подачу зеленки. Еще распорядился, чтобы натаскали поближе к агрегату, пустых мешков, и сам принес из кладовки пару вил и пучок нарезанных бечевок. Вилы с шершавым, новым, не залапанным еще черенком вручил Игнатьеву.
Тот справился насчет рукавиц.
– Какие, к чертям, рукавицы, – сказал, кривя губы, Горохов. – Хорошо, хоть вилы нашлись. Сам видишь, нету порядка. Безответственность!..
Коле Лукьянову всякая работа была в удовольствие – лишь бы на свежем воздухе, в лучах солнца, богатых ультрафиолетом. Он всего два месяца как демобилизовался из флота, а плавал он на подводных лодках. Коля схватил вилы, повернул зубьями вверх и ухнулся в кучу травы. Зарылся в ней с головой и вынырнул уже на вершине, облепленный зеленкой, стройный и сильный, как молодой морской бог.
Игнатьев раздеваться не стал, опасаясь обгореть. Остановился у другой кучи и стал потихоньку разгребать вилами траву. Заметил голубые звездочки васильков, охристые соцветия пижмы, молочно-розовые шары клевера и усатые колоски молодой ржи. Изрубленная жаткой, зеленка была влажной, душистой.
Механик Мокроусов обошел агрегаты, проверил натяжение ремней, постучал молотком по каким-то шестерням, а затем двинулся к пульту управления. И вот огромные барабаны агрегатов ожили, с тяжелым гулом и грохотом завертелись – вспорхнула стая воробьев и голубей, подбиравших с земли семена трав и зерна. Мокроусов принес в поднятой руке зажженный факел – тряпицу, намоченную в солярке и прикрученную к толстой проволоке. Горохов едва поспевал за ним, мелькая белыми подошвами кед.
Увидев механика с факелом в руке, Игнатьев подумал: «Вот он каков, этот Мокроусов, весь открыт, озарен огнем, смел и свободен!..»
Мокроусов отвернул кран подачи топлива и сунул факел в горелку. К рокоту вращавшихся барабанов прибавилось низкое гудение пламени в топке.
У ног Игнатьева заскрипели вальцы, ожила и поползла вверх брезентовая лента транспортера, загребая зеленку приклепанными металлическими лопастями. Он обхватил покрепче черенок вил и начал подбрасывать траву на ленту. Замахал вилами и Лукьянов. Пошла работа!..
…Два десятка лет Павел Петрович Игнатьев отдал школе, был учителем рисования. Работу свою любил, потому что больше всего ценил в людях естественность и талант, а дети всегда естественны и почти все без исключения талантливы.
После смерти жены город, в котором они, так и не дождавшись детей, прожили двадцать лет, стал невыносим. Игнатьев, бросив все, переехал на родину, где доживала век старуха мать.
Здесь Игнатьеву долго не везло с работой. Он пытался устроиться в школу, или во Дворец пионеров, или хотя бы в какой-нибудь ЖЭК, где существовала изостудия. Но места не находилось, а без работы (Павел Петрович не состоял в Союзе художников) жить было невозможно. Скрепя сердце Игнатьев вынужден был пойти в оформители.
Едва он чуть-чуть освоился на новом месте, подсобрал кисти и плакатные перья, обзавелся красками и ватманом, как ему предложили на месяц поехать в село – для оказания шефской помощи совхозу в заготовке кормов. Игнатьев развел руками – и согласился. Краски остались засыхать без дела в шкафу, а Игнатьев попал под начало к Алексею Ивановичу Горохову. Первые дни работал на зерноскладе, затаривал овес в мешки. Овес был протравлен ядохимикатами, у Игнатьева першило в горле, свербило в носу, он чихал и мучился от головной боли. А по ночам не мог уснуть оттого, что в комнате допоздна играли в карты, не гасили свет; когда картежники наконец расходились и свет выключался, нападали комары, пронзительно, злобно звеня то у одного, то у другого уха.
Сегодня утром возле конторы Горохов сказал Игнатьеву, что переводит его на другую работу – на приготовление травяной муки. Это распоряжение старшего Игнатьев воспринял как весть о спасении – овес бы его совсем доконал…
Однако и новая работа оказалась не легче. Скоро Игнатьев стал думать о транспортере, на который бросал траву, как о живом существе. Он казался ненасытным чудовищем. Игнатьев поддевал вилами и бросал на ленту тяжелые охапки травы, трава уползала вверх, а взамен являлись пустые, сверкавшие голодным блеском лопасти. Да еще черенок вил, шершавый и толстый, вращался, вырываясь из рук, и ладони, натертые им, уже горели. Подчинившись ритму, который задавал транспортер, Игнатьев боялся остановиться, распрямиться, чтобы смахнуть натекавший в глаза пот да осмотреть ладони – должно быть, уже набил мозоли.
– Ничего, ничего, – приговаривал Павел Петрович. – Авось до костей не сотрутся!..
Ему и в голову не приходило, что здесь, на обслуживании агрегата витаминной муки, у кого-то полегче обязанности, чем у него. Поэтому Игнатьев старался заглушить в себе все чувства, сделаться как бы машиной: махать и махать вилами…
И вот тогда в поле его зрения попал движущийся ворох зеленки. Эта куча приближалась к Игнатьеву, хотя сама собой она перемещаться не могла. Действительно, сзади, ее подталкивал деревянный, похожий на большие грабли без зубьев, скребок. А древко скребка направлял механик…
Каждый раз, когда Игнатьев замечал приближающуюся к нему охапку травы, дрожащие от напряжения древко и багровое от натуги лицо Мокроусова, у художника возникало такое чувство, словно он полной грудью вдохнул живительного чистого воздуха. И терпение, к тому моменту вроде бы совсем истощившееся, вновь прибывало. Получалось так, что, подвигая ближе к Игнатьеву очередную груду зеленки, Мокроусов как бы вливал в самого художника новый заряд энергии.
И как ни саднили сорванные мозоли на ладонях, как ни ломило спину, Игнатьев все подбрасывал и подбрасывал корм в ненасытную пасть лязгавшего металлом чудовища.
* * *
В совхозе плохо было с мешкотарой, поэтому директор распорядился, чтобы и бумажные мешки использовали по нескольку раз. Их растаривали на складе птицефермы, привозили обратно и укладывали в кладовке, пока не завалили помещение до потолка.
Мокроусов нырнул в это шуршащее месиво, долго рылся в нем, весь обсыпавшись зеленой мукой, но все же нашел, что искал. Под верстаком, помнил он, должны лежать старые рукавицы. Найдя их, Мокроусов удивился, почему в свое время не выкинул такое добро: рукавицы были рваными, заскорузлыми, в пятнах высохшего удобрения. Но все-таки это были рукавицы!
Сунув их в карман, механик стал прорываться из бумажного плена к выходу и здесь наткнулся на Горохова, который пришел нарезать завязок для мешков.
– Ты записываешь вес и количество? – спросил Горохов.
– Записываю, а что?
– Ну, тогда ладно… Я ведь тоже фиксирую. Потом по моей тетрадке сверимся.
– Делать тебе нечего, – буркнул Мокроусов. – Ты бы мешки покрепче завязывал – вот и все, что от тебя требуется.
– Витя, ты это… не ерепенься! Дело серьезное, учет нужен строгий… Как думаешь, привезут еще зеленку? Этой-то нам и до обеда не хватит.