355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шапошников » Ефимов кордон » Текст книги (страница 9)
Ефимов кордон
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 19:30

Текст книги "Ефимов кордон"


Автор книги: Вячеслав Шапошников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

– Ну, как тут поживает мой кинешемский брат?.. Как его успехи? – еще в тоне веселой возбужденности спросила она и осеклась, словно вдруг обожглась об его резкий короткий взгляд…

Из студии они вышли вдвоем. День был по-апрельски хорош, свет слепил отовсюду, и легкий ветер дул со стороны моря. Ефим жмурился и молчал. Анна шла рядом тоже молча, как будто оба в напряжении ждали; кто заговорит первым.

– Ну, так как вы тут без меня?.. Рассказывайте!.. – Анна тряхнула Ефима за локоть.

– Похвастать нечем… – откликнулся Ефим. – Плохо. Так плохо, что хоть все бросить и бежать…

Он долго рассказывал Анне о своих последних неудачах. Ему надо было выговориться, носить все это в себе он устал. Анна выслушала его с живым сочувствием. Рассказала о себе.

За месяц ее затяжного молчания она много поездила, много повидала. Была и настоящая цель, о которой говорила Ефиму и раньше: она готовилась к преподаванию в школе крестьянского рукоделия. Надо было многое повидать, перерисовать. Побывала в деревнях Моршанского уезда Тамбовской губернии, в тамошнем селе Соломенка, где по рисункам художницы Давыдовой вышиваются изделия по холсту, батисту, кисее и шелку, заглянула в Клинский уезд Московской губернии – в школу рукоделия княгини Львовой, поработала (сама и вышивала, и рисунки разрабатывала) в вышивальной мастерской села Мураева Рязанской губернии, там обучалась «строчкам», съездила в Воронежскую губернию, в городок Усмань, где изготавливают редкой красоты вышивки шелками по холсту…

– В общем, объехала чуть ли не всю Русь-матушку! – улыбалась Анна, заглядывая Ефиму в глаза. – Насмотрелась, надышалась, наработалась! Знаете, какая это ценность – крестьянские вышивки?! Чудо! Настоящее чудо! Не зря и в Америке, и в Англии, и во Франции эти вышивки – нарасхват!

И самим деревенским – какое подспорье! Все недороды пошли, а тут крестьянам – верный заработок! Матушка моя уже несколько пунктов таких организовала. Вот в последнем письме пишет, что будет с княгиней Тенишевой открывать специальной магазин в Москве для торговли такими изделиями у нас, в России, В Москве уже открыт примерно такой магазин в Петровских линиях, так он и называется – «Магазин русских работ». Торгуют там керамикой Абрамцевского заводика, столярными изделиями, вещицами вышивальной мастерской Марии Якунчиковой. А Тенишева с мамой хотят наладить дело с размахом!

В общем, и я теперь тут при этом деле! Мама с княгиней имела насчет меня разговор. Княгиня подыскивала человека, который взялся бы за обучение ее талашкинских крестьянок рисунку и всему прочему, что связано с вышиванием. Вот я и была предложена ей. Так что мне предстоит, наверное с осени, жизнь в смоленских владениях Тенишевой… Я и тут оказалась в связи с этим: мне надо для нового дела иметь свидетельство на звание учительницы рисования в средних учебных заведениях. Мы тут вдвоем с Зоей Алафузовой (это моя подружка еще по училищу Штиглица), готовимся теперь держать экзамен по рисунку в Академии для получения такого свидетельства…

Потом Анна говорила о своей предполагаемой летней поездке в Новгородскую и Вологодскую губернии вместе с Евгенией Эдуардовной, женой дяди, записывать крестьянские многоголосые песни.

В задуманную поездку Анна собиралась со своей целью – посмотреть русский север, зарисовать все, что будет в пути интересного для будущего дела – вышивки, одежду, избяную резьбу, крестьянскую утварь…

Уже в сумерках Ефим проводил ее на Третью Рождественскую, где не бывал больше года.

Словно задавшись целью развеять Ефима, встряхнуть его, Анна часто ходила с ним на всевозможные литературно-музыкальные вечера, лекции, выставки, чтения, собрания. Ефим был благодарен ей: слишком уж он замкнулся в самом себе, в своих терзаниях и переживаниях. И вот Петербург, словно бы заново, открывался перед ним.

В эту пору достигла своего расцвета поэзия символизма. Среди весны вышел альманах символистов «Северные цветы», сразу же много нашумевший. По вечерам Анна читала Ефиму в своей комнате при свечах стихи из этого альманаха.

В Петербурге были основаны «Религиозно-философские собрания». В числе организаторов и весьма ревностных участников этих собраний были не только лица духовного звания, были и светские, в основном – литераторы, так называемые «неохристиане», люди «нового религиозного сознания», как они сами себя называли. Их проповедь выходила за рамки организованных ими собраний, они действовали широко, действовали всюду, где только было возможно, особенно же успешно – в кружках религиозно настроенной молодежи.

Проповедь «неохристиан» состояла из апокалипсических основ и теократических фантазий. «Конец уже близок. Нежданное сбудется скоро», – пророчествовал в своих стихах Владимир Соловьев. Конец разумелся всемирный… Атмосфера духовной жизни столичного общества была насыщена всем этим до предела. Модными были воззрения Платона, проповедовался его дуалистический идеализм, противопоставлявший живую действительность тому, что истинно есть и должно быть, утверждавший: в телесной, практической жизни нет ничего подлинного и достойного, все подлинное и достойное пребывает в своей чистой идеальности за пределами этого мира.

Многие круги столичной интеллигенции были увлечены живописью и поэзией прерафаэлитов, еще в средине завершившегося века проповедовавших идеализацию старины, мистическую экзальтированность. Данте Габриель Россети, Гольман Гент, Берн Джонс, художники этой школы, стали излюбленными фигурами для интеллигентской молодежи Петербурга. О них немало говорилось и в тенишевской мастерской, даже и называли себя тенишевцы Братией в подражание прерафаэлитам. Берн Джонс для многих в студии был величайшим художником всех времен и народов.

В живописи – переломный период. На смену искусству реалистов пришло искусство мечты. Тут и тихая нестеровская экзальтированная Русь, и широкая, масленичная Русь Кустодиева, а рядом – версальские мотивы Бенуа и Сомова, небесные мечтания о земном Борисова-Мусатова, картины-видения Рериха, космические прозрения Чюрлениса, Врубель с его тоской по ненайденному Демону…

Все искусства дышали воздухом чрезмерной сказочности. Большие художники – Валентин Серов, Константин Коровин, Виктор Васнецов обращены к мысли «о художестве и его творящей жизнь красоте», о радости сознания красоты, которая противопоставляется уродливой действительности, потому частое обращение к образам античной и христианской мифологии, народных сказок, к фольклору, к мотивам русской древности…

И рядом с этим небывалый размах приобрела мистико-религиозная и явно порнографическая литература.

Одни, как Владимир Соловьев и Дмитрий Мережковский, твердили в своих стихах о божественном и вечном, другие, как Бальмонт, воспевали не вечность, но миг, отвечающий страстям и влечениям человека, живущего, не думая о предстоящем, не гадая о будущем. Такой Петербург этой весной впервые открылся перед Ефимом и открылся по-настоящему…

Ефим посещал вместе с Анной всевозможные весенние выставки, концерты, собрания, лекции. А как-то, в начале мая, они вдвоем, благодаря знакомствам Анны, побывали даже на «радениях» у Мережковского. О нем Ефим уже был наслышан, даже и его самого слышал на одном из религиозно-философских собраний, на которое попал, опять же, вместе с Анной.

Этот вечер, проведенный у Мережковских… Выйдя от них на волю, Ефим и Анна долго шли, не разговаривая друг с другом, чувствовали себя так, будто в обыкновенную жизнь вечернего Петербурга вернулись из какого-то дурманного сна на закате…

Ефим все оглядывался на скалообразный массивный чопорный дом Мурузи, где жили Мережковские, словно на какой-нибудь призрачный замок, который вот-вот растает на глазах…

Дух чопорной, чуждой всему простому, естественному, жизни обитал в этом доме: ливрейный швейцар в вестибюле, широкие лестницы, устланные ковровыми дорожками… А сама гостиная Мережковских с ее завсегдатаями… Пренадменно посматривающий вокруг себя Философов («Дима»), нервно мечущийся из угла в угол, со вздернутыми плечиками, бесконечно спорящий Карташов («Антон»)… Сама хозяйка – Зинаида Гиппиус с тонкой язвительной улыбкой, с каким-то леденящим стеклянным взглядом зеленоватых глаз… А эта суетня Мережковского, мелькание его черных туфелек с помпонами… Будто полночный ежик бегает взад-вперед…

Просто так в гостиной Мережковских, видимо, и не говорят, все какие-то рыканья, взывания, глаголенья!.. Особенно же выделяется сам хозяин. Говорит он с выпученными глазами и как-то сатанински склабится при этом и вдруг расхохочется и ревнет, обращаясь к своей по-королевски восседающей супруге: «А, Зина! Ты слышишь? Каково?!» И замечется, запляшет его волоокий взор… И эти его почти детские туфельки с помпонами, в которых он мечется по коврам перед полукружьем гостей, маленький, всклокоченный, в восторге от собственного же хохота…

Ефим поежился, представив себя снова в квартире Мережковских, пропахшей дорогими сигарами и духами, представив полукружье собеседников, лениво рассуждающих у камина, сидящих и полулежащих на коврах, устилающих весь пол, представив всех их, словно бы опутанных самой атмосферой гостиной Мережковских, вовлеченных в нее, затонувших в ней, будто в неком омуте с коричневатой застойной водой…

Вроде бы и ради чего-то единого собираются там все эти «Димы» и «Антоны», а между тем меж ними невидимые, но так остро ощутимые перегородки, каждый там – сам в себе, а на виду, за компанию с прочими, – всего лишь двойник…

Из всего-то услышанного за вечер лишь одна мысль, высказанная Мережковским о том, что надо ввести внутренне пережитое в мельчайшие частности жизни, увлекла Ефима, но и она была высказана все с теми же ужимками, все с той же позой…

Выношенного, выстраданного душой, по-настоящему обеспокоенной проблемами жизни, по-настоящему связанной с ней, вот чего Ефим так и не смог почувствовать там…

Он не заметил, как они оказались у Фонтанки. Вечер был по-весеннему светел. По Фонтанке проплывали низко сидящие в воде барки, нагруженные дровами. Такие барки стояли под разгрузкой во многих местах и тут, на Фонтанке, и на Неве.

Ефим замедлил шаги, наблюдая за работой снующих грузчиков. Сладковатые запахи древесины напомнили ему вдруг кологривские леса. Ему даже захотелось поверить, что все эти плывущие и стоящие барки – из его родных мест…

– Как странно… – заговорил он. – Вот сейчас мы с вами слушали человека, пророчествовавшего конец мира, говорившего о всяких там предощущениях нашей близкой гибели… А вот, неподалеку, простые люди разгружают барки, готовят для этого огромного города дрова к будущим холодам… Все тут просто и трезво! И какая же чушь в сравнении с этим те, болтающие!..

Они свернули к самому берегу, остановились у чугунной ограды, глядя на темные и золотистые отражения в воде.

– Да, самая настоящая чушь! – сказала Анна. – Наваждение какое-то… И все эти разговорцы вокруг Бога, Христа, Голгофы, Веры, Святого духа, вокруг Заветов… Какая-то бледность, слабость, пустынность за всем этим… Это не рождено неукротимым сильным духом, от этого слишком ощутимо попахивает обыкновенной болтовней. Тут, скорее, мода какая-то, некие болезненные веяния, чахоточные сквозняки… Будто кончилось время цельных крепких людей и наступило время суесловных нервных людишек… Да, салонный Петербург болен. Я это просто ощущаю! Душа отсюда рвется на простор жизни! Хочется поскорее бежать от всего этого!..

Понимаете, Ефим Васильевич, мне как-то больно за тех, кто не чувствует того, что растворено теперь в самом воздухе… Ведь не просто век сменился!.. Сменился именно сам воздух! В нем – дух неясных еще, но больших перемен! В нем пахнет какой-то великой весной! Просто нельзя не уловить этого!.. А они… Они не смогли перешагнуть границу отжившей эпохи, не почувствовали этой огромной атмосферной перемены!.. Вовсе беспочвенные какие-то!.. Эгоизм, себялюбие, самолюбование, вялые схемы вместо мыслей… А ведь мнят себя большими реформаторами!.. В них какое-то активное сопротивление доверию жизни, поэзии жизни, живому в ней! Все у них какое-то надуманное, комнатное… Заметили: у них даже в квартире воздух такой – мертвый, неживой?..

Ефим в растерянности покивал: да, да – это так!.. В нем остались слова Анны: «Душа отсюда рвется на простор жизни! Хочется поскорее бежать от всего этого!..» За этими словами четко увиделась новая скорая разлука с ней. Петербургские дела ее уладились, вот-вот она должна получить свидетельство в Академии художеств на право преподавания рисования в средних учебных заведениях. В Петербург из Москвы уже приехала Евгения Эдуардовна, через неделю-полторы они отправятся в свое путешествие…

А как же он? Что у него?.. Неопределенность!.. Опять – она!.. В Академию поступить этим летом вряд ли удастся. Все так сложилось, что на поддержку Репина, на которую он так рассчитывал, надеяться теперь было трудно. Репин неожиданно оказался таким далеким, недоступным, непонятным…

Занятия в студии окончились как обычно. Ефим ждал на последнем экзамене: Илья Ефимович подойдет, скажет ему об Академии, мол, теперь можно, пришло время… Но Репин не подошел, слов таких не сказал, он был по-прежнему сух и неприветлив…

Небольшая группа тенишевцев после окончания занятий в студии осталась в Петербурге – готовиться к вступительным экзаменам в Академию, занималась самостоятельно, собираясь поочередно на квартирах друг у друга, в складчину нанимали натурщика. Ефим остался с этой группой, не испытывая никакой уверенности в себе, в своих возможностях. Он и не остался бы, уехал бы сразу же в Кинешму, но Анна пока была здесь…

Она уехала с Евгенией Эдуардовной в середине мая. Ефим провожал их, затерявшись в целой толпе знакомых Евгении Эдуардовны. Проводил и почувствовал: остался совсем один в огромном каменном городе, душном, сером от пыли, живущем тревожной жизнью. В Питере было неспокойно. Несколько дней бастовали рабочие казенного Обуховского завода, к которым присоединились рабочие завода Берда и Карточной фабрики.

Из последних писем Николая Благовещенского Ефим узнал, что и в Вичугском углу, и в самой Кинешме тоже неспокойно.

На другой день после отъезда Анны Ефим места себе не находил. Утром должны были собраться, порисовать у Юлии Поповой, но ему не хотелось туда идти, оставаться в одиночестве, на квартире, покинутой уже и Чехониным, и Шестопаловым, тоже было нестерпимо. Он прихватил этюдник и отправился в сторону Охты, где ему давно хотелось побывать. Он до полудня бродил по охтинской окраине. Пытался сделать несколько набросков, но ничего путного не получилось, не мог сосредоточиться на работе. Усталый и голодный, добрел до берега против Калашниковской пристани, перебрался с Охты на перевозном пароходике на другую сторону. Под Смольным забрался на второй этаж конки, чтоб дать ногам отдых. Ехал, не сознавая: куда, зачем… Чувствовал только слабость и разбитость, хотелось ехать, ни о чем не думая, долго-долго…

На квартире его ожидало заказное письмо от Саши, из Шаблова:

«Милый и дорогой мой крестный, здравствуй! – писала сестра. – Посылаем мы все тебе низенький поклон. Почему ты так долго не пишешь нам? Мы ждали, ждали да уж послали вот тебе заказным письмом. Мама и тятя сумлеваются об тебе, думают, что ты жив ли? Если можно, то скорее приезжай домой. Мы ждем и не можем дождаться, как услышим, что едут с колокольцами, так все – к окошку и смотрим: не ты ли едешь. Мы было ждали тебя в николин день…»

Саша писала, что без экзамена переведена в следующий класс, что дома в общем-то все благополучно. Защемило на сердце от ее бесхитростных строчек:

«Тятя еще не уплыл с лесом, в это воскресенье отвалит. Сад весь распустился, черемухи и смородины ноньча еще больше стали, черемуха уж расцвела, ветки большие, красивые… На плотах тятя пойдет с Матреной дядюшки Семена. Так смотри, крестный, приезжай домой непременно, мы ждем тебя с нетерпением. Николай Семенович приехал, только не надолго, на один месяц, а потом уедет уже на новые места, в приют. Нам велела учительница летом-то наблюдать за природой, а я без тебя не знаю, как наблюдать… Мама вицы вертела на сплотке, они тяжелые, и убила руки…»

Ефим долго сидел у окна с этим письмом в руках, Шаблово, родные окликали его… А с чем он приедет туда?.. Что скажет о своих делах, успехах?.. Неопределенность дел… Опять – она… Отцу с матерью ничего не объяснишь, не поймут они, как непросто ему выбраться на путь, который для себя избрал, сколько тут всего нетвердого, смутного… Если б даже и предположить, что вот он поступил в Академию, так опять же – что впереди?.. Долгая дорога… Четырехлетним занятиям ученика в индивидуальной мастерской профессора-руководителя предшествуют целых два года работы в общих классах рисования с натуры… А всего – шесть лет… И сколько тут неясностей, которых не понять родителям, даже и при его удаче. Но удачи-то пока не предвиделось… Стало быть, и не с чем было ехать в Шаблово… Незачем было оставаться и в Петербурге. Надо было ехать в Кинешму.

Для своих кинешемских доброжелателей Ефим на днях попросил Щербиновского написать отзыв. Дмитрий Анфимович относился к нему с самого начала с явной симпатией, отзыв он написал тут же:

«По возвращении моем из-за границы преподавание в студии княгини Тенишевой профессором И. Е. Репиным поручено мне. Ефим Васильевич Честняков занимался под моим руководством и ближайшим наблюдением профессора Репина от 1-го октября по 1-е мая 1901 года. Успехи Честнякова прекрасны, И. Е. Репин признает в нем талант, вполне заслуживающий поддержки на поприще искусства; совершенно разделяя мнение профессора, подтверждаю также самое серьезное и деловитое отношение Е. В. Честнякова к занятиям».

Щербиновский расписался, поставил число, с улыбкой протянул отзыв Ефиму:

– Прочтите. Подходяще ли написал?..

Ефим прочел, покраснел:

– Да вот вы тут насчет… Репина… Вроде бы не все так…

– Все, все именно так! – рассмеялся Дмитрий Анфимович. – Я не сочинитель, пишу, как есть! С Репиным я о вас специально говорил. Он именно такого мнения о вас!..

– А… об Академии он… ничего не сказал мне?.. – с надеждой спросил Ефим.

– Сказал. Он считает, что вам все-таки надо преодолеть срыв, еще поработать в студии. Думаю: он – прав…

Через несколько дней, простившись со своими соучениками, пожелав им удачи, Ефим выехал из Петербурга.

14

Студия на Галерной просуществовала лишь до ноября. Репин вовсе охладел к тенишевцам, к тому же он был погружен в огромную работу над картиной «Государственный Совет». Тенишевцы жили предощущением ее закрытия. Однако духом не падали. В студии участились шумные вечеринки. Братия справила подряд две свадьбы: Василий Тиморев женился на Юлии Поповой, Иван Билибин – на Маше Чемберс. Шутили: наконец-то у студии появились с Академией родственные связи!..

На вечеринках разыгрывались шумные шарады «в картинах». Одна из таких «картин» и приблизила ожидаемый конец… Братия разыграла землетрясение. Оно удалось на славу: под мастерской, в покоях княгини упала люстра…

Тенишева уже давно ждала случая выставить Братию за порог своего дома. И вот рухнувшая люстра поставила эту точку…

Княгиня прислала наверх своего служителя, который объявил Братии твердую княжью волю: все они должны были немедленно покинуть мастерскую навсегда…

Ефима это объявление будто громом поразило: что ему теперь делать, куда деваться, как быть?!

Товарищи его между тем послали к Тенишевой депутацию, которая заявила ей, что Братия, как бы там ни было, не распадается и просит у княгини, хотя бы во временное пользование, мольбертов и стульев. Депутация вернулась с отказом. Кто-то в общем возбуждении крикнул: «А мы и без разрешения все растащим!..» И растащили тут же.

Через несколько дней им посчастливилось найти подходящую квартиру на Васильевском острове, сложились, снесли туда все, что удалось утащить из бывшей студии. На шумном общем сборе было провозглашено начало новой студии. Решили назвать ее «Первой свободной мастерской».

Все представлялось им довольно простым: мастерская держится на самоуправлении, без руководителя, даже натурщиков решили не нанимать, позировать стали сами, поочередно, нанимали только натурщиц.

Энтузиазма сначала было много. Собирались и работали с воодушевлением. Еще более частыми стали вечеринки с чаепитиями, шумными спорами, разговорами. Работы свои оценивали сами, порой в горячке, в молодом задоре разнося друг друга в пух и прах. Случалось, дело доходило до больших ссор.

Ефим с тяжелым сердцем переживал свое новое положение: чувствовал себя так, будто каким-нибудь слепым вихрем его внезапно зашвырнуло на какой-то необитаемый остров, хоть и был этот «остров» посреди огромного столичного города, кричи тут он, зови на помощь, никто не отзовется, не поможет…

По возвращении в столицу Ефим снова поселился с Чехониным и Шестопаловым и снова на новом месте. На этот раз квартира оказалась на Первой линии…

В отличие от Ефима, Чехонин с Шестопаловым после изгнания Братии с Галерной не унывали. Чехонин в студии отзанимался целых пять лет, набил руку так, что иные его рисунки вполне могли сойти за репинские. Академия его не манила. Он застал еще то время, когда Репин часто рисовал и писал в студии вместе со своими учениками. Вот ту наглядность он и ценил в Репине, как в учителе.

– Я научился у Репина главному, как сам считаю, – умению видеть натуру и передавать ее. Что мог, я взял у него тут, в студии. Чего же ради мне идти в Академию?! – сказал он Ефиму еще прошлой весной.

Шестопалова мечта об Академии, похоже, тоже не очень мучила. Ефим же, кроме поступления в Академию, иного пути для себя не видел тут, в Питере. Он искал выход из создавшегося положения. Выход виделся ему только в одном – если бы Репин снова протянул ему руку, вытащил бы его опять на заветную твердую дорогу, принял бы в свою академическую мастерскую…

Он долго не решался написать Репину, но что было делать: не мог же он надеяться на то, что Илья Ефимович сам вспомнит о нем и позовет… Решился, написал.

Каждый день его теперь начинался с надежды: Репин ответит, напишет, чтоб он пришел в Академию для разговора. Но письма ответного все не было. Среди декабря Ефим написал второе письмо…

«Многоуважаемый Илья Ефимович!

Простите меня, ради Бога, что вот опять набрался храбрости обеспокоить Вас. Опять вслух перед Вами пою «На реках Вавилонских тамо седохом и плакохом…» Со мной неразлучно сознание, что без Вашего руководства я пропаду совсем. И среда так много значит. Уже одно то, что постоянно торчит перед глазами низкий уровень работ, нехорошо настраивает и должно вредно действовать на художественное чутье.

А годы идут, и все лучшие годы… Куй железо, пока горячо… И каких усилий стоит мое проживание здесь!..

Простите ли меня, Илья Ефимович, что опять обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой: примите меня как-нибудь частным образом в Вашу академическую мастерскую, хоть временно, на месяц, на испытание, в уголок куда-нибудь.

Я только и жил этой надеждой. Вы бы этим воскресили меня. Ведь я изведусь совсем, Илья Ефимович, если Вы не спасете меня. Дайте мне хотя бы перышко из тех крыльев, которые взяли обратно. Не сочтите меня ханжой и навязчивым выскочкой. Боже мой! Боже мой! Что же мне делать, что?..

На смену моей восторженности возникает хаос какой-то, холодный, безотрадный, пропитанный недоверием, тоской и горечью. И так как идеалы свои и стремления не могу я менять, как сапоги, то теперь для меня свет клином сошелся. Все, чем жил, чем горел, угрожает уйти от меня. Но, Господи! Ведь это – сама смерть для меня!..»

Отправив это письмо, Ефим долго мучился сомнениями: пожалуй, слишком жалобно оно написано, слишком много всяких восклицаний в нем!..

Репин молчал. Ефим переживал, вся его жизнь превратилась в одно ожидание хоть какого-то ответа, неизвестность томила, никакая работа не шла на ум.

В минуты одиночества он вслух заговаривал с Репиным, убеждал его, объяснял ему себя. Несколько раз садился за писание нового письма, но получалось все еще более жалостно, и он рвал исписанные листы. Надо было найти какие-то самые необходимые, самые убедительные слова для такого письма.

Ефим слышал и сам догадывался, как много Репин получает подобных писем: желающих учиться у него – не счесть… Как, должно быть, одинаковы все эти умоляющие письма!.. Ведь каждый, берущийся за писание такого письма, думает про себя, что именно он имеет основания претендовать на место в мастерской самого Репина…

В новой мастерской, так громко названной Братией, Ефим чувствовал себя все хуже. Тут все строилось на всевозможных веяниях, споров и разговоров было куда больше, чем дела. В конце минувшего года в Петербурге прошла выставка, названная довольно громко: «Современное искусство». Она была устроена во славу «нового стиля», «стиля эпохи», во славу воцаряющегося модерна, культа ломаной линии. Уже Всемирная художественная выставка в Париже, позапрошлого года, продемонстрировала влияние этого стиля. Среди товарищей Ефима по новой мастерской много говорилось, хотя и понаслышке, о венском и мюнхенском «Сецессионах», о Дармштадтской выставке прошлого года, где новый стиль весьма громко заявил о себе. В минувшем году и в России была осуществлена подобная выставка, прошла она в Москве и называлась довольно длинно – «Выставка архитектуры и художественной промышленности нового стиля». Ефим слышал: на той выставке была представлена и русская деревня работами так называемого «неорусского стиля»…

Многие товарищи Ефима по мастерской ударились в «новый стиль». Среди всей этой сумятицы, суетливой погони за «новым стилем» Ефим пытался работать спокойно, не сбиваясь, хоть и не давало ему покоя молчание Репина. Он уже не был прежним тихоней в окружающем его водовороте страстей и мнений, нередко вступал в спор, как верный «репинец», пытаясь объяснить товарищам, «зарывшимся в стиль», что идея их новой мастерской осталась прежней: они – ученики, им надо как следует овладеть сначала основами, азами рисунка и живописи, а потом уж… Споры ни к чему путному не приводили…

Репин между тем не отвечал… Ефим написал ему еще одно письмо.

15

В ожидании ответа прошла вся зима. Началась весна.

Весна в Петербурге – пора художественных выставок. В начале марта в залах Пассажа открылась новая выставка.

На этой выставке Ефим побывал не один раз. Подолгу простаивал он тут перед «Демоном» Врубеля. Чудилась ему в этой картине великая мечта о прекрасных недосягаемых мирах, виделась неизъяснимая мука, которую сам он давно носил в себе, и все это так перекликалось с его теперешним состоянием…

Открыто было еще несколько интересных выставок: Весенняя Передвижная, Петербургских художников, Акварельная, немало было других, менее значительных.

Вслед за этой волной выставок открылась в Таврическом дворце Всероссийская кустарная промышленная выставка.

Ефим оказался на этой выставке. Тут явно афишировался национальный экзотизм: изделия богородских резчиков соседствовали со связками обычных лаптей, крестьянские вышивки – с конской сбруей, крестьянская всамделишная утварь была породнена с современными резными буфетами, табуретами и скамьями. Странным образом все вместе это выражало уже известные Ефиму приметы модерна, национальная экзотика была тут явно казовой, театральной. Получалось так, что, обращаясь к своей собственной старине, желая подчеркнуть свой национальный колорит, художники, принявшие участие в устроении выставки, выразили всего лишь общую черту «нового стиля»…

Было тут немало талашкинских изделий, выдававших причастие неорусского стиля к стилю модерн, Ефим морщился, разглядывая дуги и сани, расписанные по эскизам княгини Тенишевой, хмуро смотрел на балалайки, по которым прошлась кисть Врубеля, Головина, Малютина…

Разглядывая эти балалайки, он услышал разговор двух дам, остановившихся неподалеку:

– Ах, милочка, какая все это прелесть!..

– О, да! Восхитительно! Просто – возрождение истинно русского крестьянского искусства! Княгине Тенишевой надо отдать должное: она делает чудеса! Просто – ренессанс русской самобытности!..

Ефим поспешил отойти от них подальше: ему тошно было слушать это сытое квохтанье…

«Ренессанс русской самобытности!..» – угрюмо усмехнулся он про себя. – Княгиня-энтузиастка возрождает русское деревенское искусство и без сомнения изгоняет вместе с другими начинающими художниками его, сына русской деревни, так много думающего о родном искусстве, так много мечтающего сделать для него, для самой деревни…

Неожиданно Ефима окликнул знакомый голос. Он оглянулся. Перед ним стояла Анна. От растерянности Ефим не мог ни слова сказать, ни с места сдвинуться…

Он так и не воспользовался ни разу оставленным Анной адресом. Летом не писал из-за ее путешествия, потом из-за своих новых тревог и волнений. Причин для молчания у него хватало в минувшем году… Анна тоже ему не писала. На Песках Ефим не побывал ни разу, потому и не знал о ней ничего. Ему уже казалось, что с Анной он больше не увидится никогда, и вдруг вот такая внезапная встреча!..

– Анна… – наконец будто просыпаясь, проговорил он. – Как вы тут оказались?..

– Очень просто! – Анна, рассмеявшись, подошла к нему, взяла за руку, обвела взглядом белоколонный зал дворца. – Очень, просто, мой кинешемский братец! Я же одна из устроительниц этой выставки! Мы здесь вдвоем с Евгенией Эдуардовной! Она заведует музыкальной частью выставки. У нее тут, знаете, какой прекрасный оркестрик владимирских рожечников?! Заслушаетесь! – Она потянула Ефима за руку: – Пойдемте к ним! Они вот-вот должны заиграть! Пойдемте! И Евгении Эдуардовне надо вас показать! Мы вас в своем путешествии по северным деревням часто вспоминали!..

– Да?.. – спросил Ефим и потупился. – Вы надолго в Питер?..

– До пасхи пробуду! – улыбнулась Анна.

Как раз в это время под высоким дворцовым сводом запел рожок, видимо ведущий основную мелодию, в нее вплелись один за другим остальные. Публика прихлынула к небольшой эстраде. Ефим и Анна оказались тесно прижатыми друг к другу. От ощущения такой внезапной близости с Анной, от многоголосой, громкой, поначалу кажущейся какой-то разнобойной, нескладной, музыки у Ефима голова пошла кругом. А тут еще Анна отыскала в тесноте его покорную руку и стиснула ее, прошептав в самое ухо: «Правда – здорово?!» Он только головой мотнул, даже на ответный шепот его не хватило.

Рожечники исполнили несколько народных плясовых мелодий. Ефим, придя в себя, слушал их с удовольствием. Оркестриком управлял простой крестьянин, да и все рожечники были обыкновенными крестьянами.

После этого диковинного концерта Анна подвела Ефима к Евгении Эдуардовне. Та сразу же узнала его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю