355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шапошников » Ефимов кордон » Текст книги (страница 2)
Ефимов кордон
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 19:30

Текст книги "Ефимов кордон"


Автор книги: Вячеслав Шапошников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

Он стоял так, смотрел, почти не мигая, в глаза парящего под самым потолком грозного и печального бога, пока дед Самойло не окликнул его во второй или в третий раз:

– Ну, чего ты?! Запирать, говорю, надо!..

На воле, стоя за спиной у деда, возившегося с тугим замком, Ефим спросил:

– А ты помнишь Силу-то Иванова?.. Какой он был?..

– Да какой?.. Как не помнить-то!.. Важный был человек! Как барин! Да-а… – И дед Самойло махнул рукой в сторону горы Шаболы. – Вон там его хоромы были заместо барского терема!..

Дед был в добром расположении духа, словоохотлив, потому не заторопился домой, принялся тут же, на рёлке, рассказывать:

– Он, Сила-то, долго жил в Питере, художеством там занимался, храмы все больше расписывал. А потом, сказывают, с большими деньгами приехал в Шаблово. Вот и построился на отшибе от деревни, чтоб Унжу было видно из окошек-то. Никто тут таких теремов и не видывал дотоле! А над теремом-то он башенку воздвигнул, навроде каланчи, чтоб с нее всю округу ему далеко было видно. А над башней-то он поставил высоченный шпиль, и на нем долго красовался такой большой цветок золоченый, он его еще «репьем» называл. Этот «репей» из Кологрива за пятнадцать верст было видно! Так и сиял! Особливо вон когда на закате или на восходе! Потом уж кологривский полицмейстер приказал Силе тот «репей» убрать… Зачем?.. Да ведь оно какое дело-то?.. Бывший крепостной… и – на-поди – с таким дворянским размахом жить захотел! Этот «репей», может, кологривской знати глаза колол… Вот и было приказано… Ну, Сила-то осерчал, обиделся и опять укатил в Петербург, там потом и умер… Тут, в Шаблове, у него никакой родни не осталось, хоромы его долго стояли заколоченные, а потом молния в них ударила и спалила, а может, кто и поджег… А человек был хороший, Сила-то! Важный барин! Да-а, курево-марево, хороший был человек! И еще жил в те поры, в Крутце, живописец Лука! Вот они вдвоем тут с ним и водились. Тот тоже большой мастер, но, понятно, не то что наш Сила! Они вот и для часовни постарались, и вон – в Илешевской церкви есть их живопись.

И словно бы в согласии со словами деда Самойлы, в Илешеве, у Николы, отчалил от колокола гуд вечернего благовеста и доплыл до их слуха. Дед закрестился, спускаясь в овраг по тропе.

Колокольный звон бился о дальние лесные увалы Заунжья, чуть подбагренные низким осенним закатом. Возвращающиеся из-за реки отгулы словно бы спорили слабо с каждым новым ударом… Этот приглушенный сдвоенный звон доходил до очарованного услышанным Ефима, как из далекого прошлого. Он не пошел за дедом, ему надо было побыть одному: перед глазами все вставал диковинный терем Силы Иванова, сиял Ефиму над горой Шаболой в лучах закатного солнца золоченый цветок «репей». И сам загадочный Сила Иванов являлся ему в воображении, и незнакомая, недетская засела в голове мысль: оказывается, вот из этой обыкновенной лесной жизни можно выйти в какую-то другую, как вышел когда-то художник Сила Иванов…

Он не умел думать вскользь, с самых ранних лет внимание его останавливалось на всем, ему надо было искать какие-то неясные связи, темное пугливое сознание, как зверек из норки, совершало вылазки в окружающий мир, чтоб обознать его не только зрением и слухом…

Ефим имел еще короткую память, но память его становилась огромной, когда он думал о том, что его окружало, когда прикасался к самым обыкновенным вещам, все для него с самого начала имело глубокие корни, уходящие в загадочное прошлое. Сам свет окружавшей его жизни был светом щемящей памяти о чем-то давно минувшем…

Светом той памяти светилось лицо бабушки Прасковьи, когда они вдвоем, перед осенью, возвращались из соседней деревни Бурдово. Солнышко тогда закатилось чисто, ни одна тучка не помешала ему на виду у окрестных деревень и лесов спокойно сесть за дальними ельничками. «К вёдру! – улыбалась бабушка Прасковья. – Воробышки вон в лужах полощутся, ворон весь день молчал… К вёдру!..»

– Баушк! А что это вон там за бугор, ровно как насыпал кто?.. – спросил Ефим.

Бабушка пожмурилась, помолчала и, словно в самой тишине того золотого вечера расслышав начало своей лесной сказки, начала:

– В стародавние времена, сказывают, жил здесь царь Фестифиль. И вот на том самом месте был у него распрекрасный дворец. И ровно бы на том самом месте зарыты его заветные клады. Только их просто не откопать, надо слово знать!..

– А какое бы слово-то?..

– Да какое?.. Кабы кто знал, так давно бы уж и раскопали!.. Ну, дак вот… Сказывают, были тогда в небе два солнышка и три месяца, и ходили они друг за дружкой по небу. А еще появлялась большая звезда. Люди на нее глядели – наглядеться не могли: вот какая была краса! И когда та звезда появлялась, начинался тут годовой праздник!.. Ох, много, Ефимко, рассказывают стары люди про те времена, де было тепло, а не жарко, светло, да не ярко, и не холодно, и не оводно! Вот как!.. А солнышки-то были разных цветов! И месяцы-то подходили близко к земле, на них и горы были видны, и всякие камни драгоценные… А потом опять отходили далеко…

Слушал Ефим по-вечернему ясный голос бабушки, глубоко западало в него каждое слово, и вечернее поле ржи, залегшее среди хвойной рамени, обдавало его тайным шепотом. Каждый день у него в родной округе – встреча с необъяснимым и таинственным, и от взрослых только и слышит он о пугающих встречах в лесу, то с водяным у болота иль у ручья, то – с лешим…

Бабушка умолкла. Близко уж было и Шаблово. Избы, показавшиеся впереди, померещились Ефиму, после услышанного в дороге, какими-то незнакомыми, только послышалось, как проскрипел колодец очепом, как кто-то кашлянул громко, да еще дрозды что-то вдруг растрещались в елошниках в овраге, да донесся со стороны леса какой-то страшный утробный рев коровы, видно, отстала, отбилась от других… И сразу вспомнилось: третьего дня отец с дедом с Илейна вернулись перепуганные, медведь к ним на кулигу вышел…

Молча подошли к деревне. Бабушка нараспев заговорила:

– Вот и солнышко уже укоротило ход! И не заметишь, как подкатится осень! Застонет под ветром-непогодой земля-кормилица, застелют небо вороны… – и вдруг спросила: – А ты чего ж это, Ефимко, попритих?..

Не ответил Ефим. Перед тем как спуститься в овраг около деревни, оглянулся: желтым пологом облегло деревню ржаное поле, в загустевшем над ельничком воздухе померещились ему два разноцветных солнышка, три наплывающих месяца… Да и не ели увидел он позади – многобашенный дворец царя Фестифиля!..

Это уже потом, осенью, дедушка Самойло рассказал ему о Силе Иванове, о его диковинных хоромах, и Ефим тогда долго жил мыслью, что, может быть, неизвестный ему шабловский живописец уже нашел здесь клад царя Фестифиля… «А может быть, и тот золотой цветок «репей» был из открытого Силой клада?.. – думалось Ефиму. – Откуда тот мог взять такой большой золотой цветок, что его аж из Кологрива, за столько верст, было видно?! А может, и тот цветок, и весь клад Сила никуда не увез из Шаблова, а зарыл где-нибудь тут?.. Может, под своими хоромами, может, в горе Шаболе?.. Уж Сила-то наверняка знал то заветное слово: вон он как умел рисовать!.. Мне бы узнать такое слово!..»

4

В Шаблове взялся обучать ребятишек грамоте по буквослагательному способу дядюшка Фрол Матвеев. Ефим запросился к Фролу в обучение. Родители отпускать его не хотели, но дело дошло до слез. Семилетнего Ефима отпустили к Фролу, шутя, ничего-де – пройдет это с ним!.. Ефим, однако, остался у дядюшки Фрола учеником да так прилежно учился до самой весны, что по окончании обучения получил от своего учителя рукописный похвальный лист!

На следующий год в версте от Шаблова, в деревне Крутец, открылась земская школа. Ефим стал ходить туда. После окончания школы учительница посоветовала ему учебы не бросать, а поступить в уездное училище. Ефимовы родители тут уж обеспокоились всерьез: единственный сын, будущая опора в крестьянствовании и… вдруг… Они и слышать ни о чем не желали. Пришлось Ефиму остаться дома…

Как-то, уже среди отгоравшего октября второй его свободной от ученья осени, он стоял на горе Шаболе. День был – дымчатое растворение лесов и увалов, мглистое свечение Унжи. Несколько кустов рябины красно горело в той дымке, тихо пересвистывались за оврагом в Пихтином логу какие-то предзимние тоскующие пичуги. Вслушавшись, вглядевшись в тот день, Ефим вдруг почувствовал до острой тоски: он замкнут тут, в своей деревне, со всей своей будущей судьбой, со всеми своими мечтами, он – всего лишь малая, живая частичка здешней глухомани, сам он – все та же глухомань, нечеткая, размытая…

Остаться в ней или как-то выбраться к свету другой манящей жизни, найти в ней свое, что едва лишь приоткрылось перед ним впереди?..

На другой день, еще при темне, он улепетнул из родительского дома с горбушкой хлеба за пазухой. Уже прошел месяц от начала занятий в уездном училище, но смотритель, добрый человек, принял Ефима без экзаменов.

Через два дня пришел в Кологрив и отец – с провизией для беглеца. «Ну, чего же, этта… учись, коли…» – опечаленно развел он руками.

В Кологриве Ефим до того бывал всего несколько раз: дважды родители брали с собой на ярмарку (один раз – в ануфриев день, среди лета, второй раз – глубокой осенью, на федосьин день), а то еще раньше ездил он с дедом Самойлом на моленье в Пустынь – дальнее заунженское село, останавливаясь в Кологриве проездом.

Уездный городишко, со своими тремя церквями, базарной площадью над Унжей, с товарными складами и лавками, с каменными двухэтажными домами купцов и господ, с темнохвойными островами обступивших его сосновых лесов, каждый раз казался Ефиму каким-то особенным, иным миром, в который он лишь заглядывал мельком, так и не разглядев, не обознав как следует, только растравив свое любопытство.

Однако, попав в него надолго, Ефим вначале тяготился своей новой жизнью, тосковал по родному Шаблову, по знакомому деревенскому миру, голосами которого была переполнена вся его память.

Трудно далась Ефиму его настойчивость: до прихода отца как следует набедовался. Сколько раз в те два дня он поглядывал в сторону родного Шаблова, уходя на берег Унжи, с какой тоской смотрел даже на осеннюю воду, думая о том, что она пробегала мимо его родной деревни, мимо его мест… И поднимал взгляд от воды, а снова смотрел на север, и сиял ему там, над далекими увалами, невидимый никому другому, золотой цветок «репей» Силы Иванова, сиял словно бы из навсегда затонувшего, потерянного для него мира…

На первом году учебы Ефима в уездном училище семья в Шаблове пополнилась: родилась сестрица Александра. Через год вновь крик новорожденной раздался в родительской избе. Девочку нарекли Татьяной. Так и суждено было Ефиму остаться единственным сыном у родителей – честненком, честняком, как называли таких по кологривским деревням. Единственным сыном у родителей был и его отец. Того по-уличному в Шаблове с малых лет называли Васькой-честненком.

О ту пору многие деревенские жители, обезличенные «крепостью», и тридцать лет спустя после ее отмены не имели еще устоявшихся фамилий, их меняли легко и по разным случаям, они не переходили от отца к сыну, а до того их вообще заменяли прозвища да отчества. Прадед Ефима прозывался Федором Осиповым, дед – Самойлом Федоровым, Самохой Федоровым, отец стал прозываться Василием Самойловым, Василием Самохичевым, а чаще – Василием Честняковым, либо Василием Честненковым. Он-то и стал основником фамилии, Ефим был Честняковым уже по отцу, хотя мог выбрать себе какую угодно фамилию. Так эта фамилия и пошла с ним в Кологрив, где она потребовалась ему впервые, и когда надо было записать ее на казенной бумаге, так и записали: «Ефим Честняков».

Уездное училище Ефим успешно окончил в 1891 году, ему опять было предложено учиться дальше – поступить в учительскую семинарию. Смотритель училища объяснил ему, что способные семинаристы содержатся в семинарии на благотворительные стипендии, так что он мог обойтись без родительской помощи. Ефим решил учиться дальше.

Но решить было просто, заговорить о решенном с родителями – куда труднее. Ефиму шел пятнадцатый год, он вытянулся, ростом стал почти с отца. Шабловские его ровесники уже во всех работах помогали своим родителям, отец с матерью и от него ждали того же… Было ясно, как они встретят его решение… Только дождались наконец-то помощника, а он – опять учиться!..

В уездном училище Ефим слышал о том, что за Унжей, почти под самым Кологривом, на том же берегу, что и Шаблово, в усадьбе Екимцево на средства какого-то Чижова строится низшее сельскохозяйственное училище с опытной фермой, в следующем году его должны были открыть, и тогда, на худой конец, можно было бы поступить туда, выучиться на агронома или ветеринара… Но Ефим чувствовал, понимал: это – не его путь. Тянуло совсем к другому. В уездном училище он еще больше пристрастился к рисованию, к чтению, появилось и еще одно увлечение… Он завел тетрадь, в которой пробовал выразить приходящие к нему невесть откуда мотивы, ложившиеся на язык склада и лада. От Деда Самойла перешло к нему это?.. Чудилось все глубже. Мотивы прилетали из такой бесконечности, в которой таилось начало той самой памяти, угаданной им однажды, еще в раннем детстве, среди ясного вечера на краю лета, когда он услышал от бабушки Прасковьи о царе Фестифиле, о его дворце и кладах… Потому, наверное, и написалось на первой страничке той заветной тетради:

«Литературные опыты Ефима Васильева и Василисина, внука Самойлова и баушки Прасковьи и правнука Федорова и прабаушки Марфы, и прадедушки Ивана, и прабаушки Одарьи – родителей баушки Прасковьи…»

Тут были упомянуты имена всех, кто составил два крестьянских рода, давших Ефиму жизнь. Чувство связи с целыми поколениями родных ему людей, словно бы накопивших для него все сокровенное, жило в его душе. Весь родной крестьянский мир захотел Ефим поселить на страницах своей тетради. Из конца в конец Шаблова прошлась его отроческая муза, всех домохозяев родной деревни складно упомянул он, а затем – и названия деревень, известных ему в своем приходе. Вся округа была для него единым родным миром.

И все же звал, звал Ефима к себе другой, далекий мир, на пути к которому всегда стояло родительское несогласие…

Тот год выдался на редкость засушливым. Уже среди лета было ясно: надо готовиться к тяжелой голодной зиме. Хлеба повыгорели, на полоски тяжело было смотреть, тощие колоски друг другу издалека кланялись… Отец с матерью и дедушка с бабушкой ходили тихие, будто перед неминучей страшной грозой, глаза прятали друг от друга. Как было заговорить с ними о продолжении учебы?.. Только тяжести добавил бы в семье такой разговор…

И опять выдался у Ефима какой-то переломный день, вроде того, осеннего, перед побегом в уездное училище. Видно, задуманное всегда ждет своего особого дня…

Запомнился Ефиму тот день в конце июня…

5

Ветер скулил в волоковом окошке, как будто все звучали чьи-то далекие призывные голоса, размытые летними сияющими пространствами. Ефим сидел за выскобленным добела столом, слушая ветер, и жизнь за стенами родной избы, на воле, казалась ему печальной и полной смутных, неразрешимых загадок.

Потом он долго стоял у крыльца, понимая лишь одно: этим сияющим днем ему дано какое-то новое зрение… Словно впервые перед ним открывались родные увалистые места, и он не просто видел их, а легко и свободно перелетал с увала на увал, а то вдруг замирал, вглядываясь в иззубренную черноту борового горизонта, в знойную глубину, где сомкнулся бело-голубой небесный свет с дымно-сизым краем земли. И вновь летал его взгляд, и расступались перед ним лесные чащобы, обнажая по угорьям избы самых дальних деревень, живущих так же тихо, как и Шаблово. И понималась, угадывалась взбугренная скрытая сила земли, ее упорный суровый характер.

Незнакомо узились глаза. А перед ними – напряженные, пружинистые, лукообразные контуры, острые стрелы елей, нацеленные в блеклое, выцветшее небо.

За огородцами разбрелись по гуменникам темные овины, соломенники, мякинницы, обкуренные дымом не одной осени, щетинились серой соломой крыш, и словно бы слышал Ефим, как увивался вокруг них южный упорный ветер…

Уйти, убежать, улететь в такой день, куда душа поманит!.. Какие дали вон там заступлены хвойными гривами?.. По небесному сиянию в той стороне, не потому, что наслышан, догадывался: дальше, еще за многими увалами, – бесчисленные реки, спокойные светловодные озера, там вечным сном спят болота, где-то там, к северо-западу – равнина Белозерского края… И на всем вокруг одна печать – бесконечность, немая бесконечность…

Память порождала печального светлоликого всадника, скачущего по холмам, виденного на донце старинной расписной прялки бабушки Прасковьи, вспоминались печальные слова, оставленные на том донце рукой неведомого Ефиму деревенского живописца:

«Сижу я на борзом коне и тот не обуздан по горам по холмам везде конь стрекает ум мой разбивает. Юность моя юность беспечальное время куда ты стремишься куда летишь? Скоро придет твоя старость будь поумнее живи поскромнее».

Ефим снова вглядывался в задебренные заунженские увалы, и светлоликий тот всадник, опечаленный, кроткий, хоть и «на борзом коне», замирал над дымно-сизым краем земли и не вдруг исчезал, растворялся… Оставались на пересохших губах живые слова: «Юность моя, юность, беспечальное время, куда ты стремишься, куда летишь?..»

К глухой забывчивости звал сухой широкий ветер, будто нашептывал: «Вон, смотри, – сама здешняя земля попробовала только пошевелиться когда-то, да лишь все сосборила, взбугрила на сотни верст и чутко задремала навсегда… Покой и безмолвие – над ней! Не в этом ли всё?!»

Направился Ефим в сторону горы Шаболы, чтоб с нее посмотреть на Унжу, а день все длил свое колдовство: так дохнуло в лицо из-за оврага Савашовское поле, тонко-тонко провеяло его дыхание… Наверное, есть в таких днях какой-то непостижимый закон: все неразрывно связано, переплетено…

Дохнувшее теплое поле заставило взглянуть в его сторону, в самый конец деревни, увидел; навстречу бредет спотыкливо старичок Флавушко – славный, кроткий, всегда и всему приветливо улыбающийся, словно он про все на свете знал только доброе и светлое. Постукивает Флавушко батожком перед собой, верно тропу боится потерять. Ветхий старичок, в чем душа держится, весь какой-то холщовый, портяной, лыковый, льняной. Не человек – тень от облачка или само облачко, спустившееся на землю. И откуда такие старички берутся?.. Сколько помнил себя Ефим, все этот Флавушко был как будто одним и тем же… И померещилось через этого старичка ответно заулыбавшемуся Ефиму древнее родство жаркого июньского дня с самыми далекими светлыми днями северной русской старины, и, странно, в самом себе, подростке, он вдруг ощутил ту же сокровенную, мгновенно угаданную древнюю связь…

Наверное, не мог не повстречаться Ефиму в такой день этот светлый старик. Флавушко явился, возник перед ним, как само благословение того полдня, благословение, которое вскоре Ефим увез с собой в далекое село Новое, где предстояло ему учиться в учительской семинарии.

Флавушко совсем немного сказал в ответ на Ефимов поклон и приветствие, руку поднес козырьком к белым кустистым бровям, поднял на Ефима ясные, не тронутые дымком старости глаза:

– Ты это, что ль, Ефимко?! Вон какой у Василья Самохичева сынок растет!.. Этта… училище, я слышал, закончил?.. Ну, давай тебе бог! Иди светлой дорожкой! Иди, не сбивайся!.. – и опять застучал батожок по тропе, побрел Флавушко дальше, улыбаясь чему-то далекому, радостному.

Все было в том полдне одно к одному. Побывав на горе Шаболе, Ефим спустился к Унже. Там, у воды, он и столкнулся с Марькой Веселовой. Весь день тот вдруг выпал из сознания, и только Марькино лицо, тронутое загаром, Марькины настороженные глаза видел он перед собой. То была необъяснимо-странная минута. Марька как будто не стояла на месте в замешательстве, а вроде бы отделилась от самой себя, незримым, но ощутимым существом из воздуха, из духоты, обтекла его всего, опахнула, как тот низинный сквознячок, неподалеку от них посеребривший вдруг елошины и оставшийся в успокоившихся вновь кронах.

Ефим покосился на деревню, словно она могла подглядеть эту встречу. Но наверху, над Шаболой, ни единого голоса не было слышно, только виднелись коньки выкрытых соломой и дранью крыш.

Эту встречу он ощутил так, словно где-то далеко-далеко носил душноватый ветер июня его и Марькину души, носил, пока они не одичали вовсе, и вдруг столкнул, свел их на береговой тропе, под родной деревней. Губы его были непослушны, он слова не мог сказать. Все было в необъяснимой связи и по какому-то замыслу, может быть, втайне созревавшему в здешних лесах, под здешним небом, только и ждало такого дня, чтоб вольно и свято войти в него…

Мягко блещущая рядом Унжа, окрестные молчаливые леса, ошпаренные зноем, пристальное солнце, чуть смутное то ли от того, что оно и не должно было в такой день сиять слишком ярко, то ли от того, что в округе курились пыльцой ельники, – все свелось для Ефима в один короткий миг в этой девочке-подростке. И он опустил взгляд, обошел ее, сел неподалеку, свесив босые ноги с обрывистого берега.

Марька не ушла, не убежала. О чем они тогда могли говорить?.. Ни о чем и не говорили, дичились, а что-то держало их друг возле друга. Иногда он украдкой косо взглядывал на нее. Она стояла на хоречке[1]1
  Хоречек – кочка травяная (местное).


[Закрыть]
, густо обросшем травой, и перебирала в горсти какую-то мелочь. Белый головной платок, загорелые лицо и руки, линялый голубой сарафан, светлые мягкие прядки выбились из-под платка… Даже высокое июньское солнце словно навсегда замерло над ее головой: так сосредоточилась она на чем-то невидимом Ефиму. Неожиданно подошла, протянула руку: «Погляди…» Пять маленьких грязно-серых горошин с белыми черточками кучкой лежали на ее ладони, ковшиком поднесенной почти к самому подбородку Ефима. Ладошка распрямилась, горошины одна за другой скатились по желобку меж сжатых пальцев, пали в траву, и в этом было для Ефима что-то чароносное, или все в том полдне казалось ему таким?..

И мгновенно увиделось давнее… Афанасьев день, У шабловских – престольный праздник. С утра была жара. Через овражек к часовне шли нарядные люди, свои деревенские и гости. Под открытым небом вставали вокруг часовни, широко крестились на нее… Вот тогда-то Ефим и увидел Марьку словно бы впервые. Она молилась рядом со своей матерью и меньшими сестрами, не озираясь по сторонам, как другие девчонки, и в ее побледневшем лице, в больших темных глазах было что-то недетское, какая-то большая печаль… Ефим невольно прикрыл глаза, будто ему побыстрее надо было спрятать в себе, в своей памяти, облик той светлой, чистой девочки, печально молившейся среди летнего раннего дня. Он попробовал так же поднять глаза к небу и так же, как она, шептать одними губами… И навсегда осталось в нем небо того светлого дня. Сияла высоко над ним тонкая скорлупа облачка, на малое время прикрывшего солнце, так что солнце в том облачке было, как желток, и облако было круглое, облако напоминало яйцо.

Тогда Ефим еще раз хотел посмотреть на Марьку, увидеть ее еще раз такой же, но из часовни стали выносить иконы и хоругви, все смешалось, люди с пением потянулись за овраг, в деревню, вместе со всеми ушла и Марька. Он остался один, как бы разъединенный тем мгновеньем, в котором такой необычной увидел Марьку, разъединенный со всей деревней, со всем вокруг. Он тогда вошел в часовню и долго стоял посреди нее. Пение крестного хода слышалось уже со стороны поля, а он все стоял, глядя в огромные глаза Саваофа, словно силясь найти в них то же, что неожиданно увидел в глазах Марьки…

Может, тогда пробудилось в нем впервые то, что потом стало любовью, или это случилось на берегу Унжи?..

После ужина, когда вся семья была в сборе, Ефим решился – сказал об учительской семинарии…

Отец и мать сначала оторопело молчали, потом заговорили наперебой. Все, что они могли сказать ему, Ефим знал заранее. Он упрямо стоял на своем. Начав чуть ли не с крика, родители сошли на тихий увещевательно-просительный тон, мать даже несколько раз принималась плакать. Закончил же весь спор дедушка Самойло: «Чего уж… Видно: кого чем бог поищет… Вон оно – как крестьянствовать-то! Все горит на корню… Как хошь ты тут… А – учитель?! Ему жалованье подай!.. Пусть едет, учится…»

6

В дорогу Ефим собрался среди августа. Ехать на этот раз надо было далеко – за сотни верст.

Бабушка Прасковья усердно шептала перед темной иконой богородицы: вымаливала для внука счастливой судьбы. Богородица, будто отстраняясь от ее горячего шепота, держала узкие ладошки перед собой, смотрела на нее укорно.

Отец, покряхтывая, подошел к Ефиму, достал из кармана несколько засаленных билетиков, пробормотал:

– На вот… Поберегай, смотри! Денежка – не бог, а полбога есть! После бога денежки – первые! Трудно они даются нашему брату! Дал бы и поболе, да нечего…

Пришло время прощаться.

– Ну, присядем… – сказал дедушка Самойло.

Все присели, чтоб крепко помолчать какое-то время перед тем, как Ефиму выйти за порог.

– С богом!.. – перекрестился, вставая, дедушка.

Ефим поднялся с лавки, тоже быстро перекрестился, надел было картуз, снова сдернул его, повертел в руках, словно что-то пристально разглядывая на его подкладке: не так-то просто было на этот раз переступить порожек родной избы…

И уже за порогом почувствовал: все привычное так вдруг изменилось, стало отчужденно-неузнаваемым. Какая-то ранящая острота поселилась во всем, о каждую пожелтевшую травинку можно было уколоться взглядом, каждое оконце родной деревни нацелило в него острые иглы незнакомой всепронзающей пристальности. В самом воздухе словно бы затаился, готовый мгновенно поразить, ослепить среди бела дня, молнийный высверк… Все показалось Ефиму отчужденно-замкнувшимся…

Накануне отец сходил в Илешево, принес оттуда выписку из метрических книг, которая должна была служить Ефиму документом:

«В метрических книгах Костромской Епархии Кологривского уезда Ильинской церкви села Илешева тысяча восемьсот семьдесят четвертого года в первой части о родившихся под № 47 записано так: «Декабря девятнадцатого родился Евфимий. Крещен двадцать второго числа. Родители его временнообязанный крестьянин г. Лермонтова деревни Шаблова Василий Самуилов и законная жена его Васса Федорова, оба православного вероисповедания. Восприемниками были: бывший дворовый г. Баранова сельца Лучкина Ефим Артемьев и крестьянка деревни Суховерхово Екатерина Никитина. Таинство крещения совершил священник Иоанн Кондорский с пономарем Федором Кирилловым Ильинской церкви села Илешева».

Приняв эту выписку из рук отца и прочитав ее, Ефим ощутил в своих руках не просто четвертушку бумаги, а обрывок связи со всем родным, здешним…

Он оглянулся на родную избу, на своих домашних, остановившихся у крыльца. Дедушка с бабушкой смотрели на него из-под ладоней, будто он был уже далеко от них, отец с матерью стояли с почужевшими лицами. Они-то на него глядели, как на потерянную надежду…

Ефим махнул рукой, поправил холщовую котому за плечами и пошагал прочь. Он уже не мальчик, он – человек, выбравший сам свою дорогу. И потому даже мать не кинулась к нему с прощальным причитанием, а так и осталась стоять, надвинув косынку на глаза, и бабушка Прасковья не сошла даже с места.

С утра гуляли по земле мелкие смерчи, вихревые скулящие воронки, будто оброненные с пепельного неба. Он видел, еще сидя в избе, как одна такая воронка косо пронеслась возле самых окон, заставив его содрогнуться от короткого жуткого воя, от шелеста песка и пыли, хлестнувших по старым бревнам избы, по стеклышкам окна… Дух бездомности скитался в тот день с утра по лесному захолустью, выманивая из-под отчего крова таких, как он…

С тяжелым сердцем Ефим шел вдоль деревни. Что-то случилось вокруг него. Помрачнели, потускнели листья на деревьях. Белесое небо все было в меловых разводах. Только одних ворон и было слышно… Перед спуском в овраг Ефим украдкой оглянулся на избу Веселовых. Померещилось ему: в боковом окне, будто мелькнуло Марькино лицо?..

За Савашовским полем Ефим еще раз оглянулся, увидел лишь крыши крайних изб и овинов, вспомнил, как накануне, вечером, ходил прощаться со своим овином, как бродил по родному гумну… Словно бы само собой вышептывалось:

 
Учиться завтра отправляюсь
Я на чужую сторону,
Со всем родным я здесь прощаюсь,
Хожу уныло по гумну,
Как бы в деревне я – один…
Прощай, прощай, родной овин!..
 

В полдень Ефим был в Кологриве. Там ему повезло: он нанялся гребцом на товарную лодку, тем же днем и отплыл на ней книзу.

Триста верст до Юрьевца-Польско́го по кривулям, по хабинам Унжи показались бесконечными. В Юрьевце-Польском Ефим перебрался на плывущий до Ярославля пароход. Только спустя две недели после отплытия из Кологрива он оказался в селе Новом.

Вступительные экзамены сдал успешно и стал стипендиатом Константина Абрамовича Попова, московского купца первой гильдии, выходца из костромского села Большие Соли, пожертвовавшего немалую часть своих капиталов на благотворительность.

Новинская учительская семинария, как и все подобные семинарии, готовила учителей для начальных народных училищ. После трех лет обучения в ней Ефима ожидало какое-нибудь сельцо или какая-нибудь деревушка в своей же губернии: семинария не давала ценза для другого пути. Кроме учительского служения в захолустье нечего было и помышлять о чем-то более высоком… Семинаристов, в большинстве своем вышедших из крестьянского сословия, готовили к маленькой незаметной работе в деревне.

Друг детства, двоюродник, Николка Скобелев годом позже, после окончания все того же уездного училища, тоже поступил в Новинскую семинарию. Они еще в Кологриве были неразлучны, хоть и учились в разных группах. Николка всегда был – само добродушие. Он и улыбался, как улыбаются наедине с собой очень добрые люди. С ним всегда было хорошо, он как будто уравновешивал Ефима, то вспыльчивого, то замкнутого.

У них была общая память, которая крепче прежнего связала их на чужой стороне. На первом году обучения в семинарии Ефим страдал от одиночества и от тоски по родному Шаблову. В своей заветной тетрадке он писал, обращаясь не к кому-нибудь, а именно к Николке, с которым были связаны все дни далекого деревенского детства:

 
Ах, другу ясных вешних дней
Сказать не знаю как привет
Тоскующей души моей!
Ах, дивен был нам белый свет,
Прекрасны были годы детства,
А мы с тобою с малолетства
Играли вместе и росли,
И по полям коров пасли…
 

Любая малость, уводившая в далекое шабловское детство, на чужбине согревала.

Часто посвящал Ефим свои складены отцу с матерью и бабушке Прасковье с дедушкой Самойлом. Все четверо с ранних пор погружали его память в самые животворные древние глубины деревенского лесного мирка, знакомили его детскую душу с душой деревни…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю