355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шапошников » Ефимов кордон » Текст книги (страница 11)
Ефимов кордон
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 19:30

Текст книги "Ефимов кордон"


Автор книги: Вячеслав Шапошников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

«Приезжай скорее! Дома у нас пока все благополучно. Плоты папа уже, наверное, пригнал под деревню и плотит. На пасху ездила домой и провела праздник хорошо. Всю пасху мы были втроем: мама, я и Таня. Папа из речки не выходил. С пасхой к нему Танюшка ходила…

Река ноньча очень сильно разливалась, под нашей деревней весь луг затопило. Пароходы ходят каждый день, и я все думаю: не приехал ли ты…»

19

Ефим пока остался в Петербурге. Он не знал, как ему быть, куда направиться, что делать? Ехать не хотелось ни в Кинешму, ни в Шаблово. От Анны пока не было никаких известий. Ефим написал ей письмо, в котором снова спрашивал о возможности приехать в Талашкино ради выполнения задуманной работы.

Как-то встретился с Чехониным. Тот с прошлой осени учился в школе Общества поощрения художеств, в Академию он по-прежнему не стремился. Он стал звать Ефима с собой в Киев, где они могли бы наверняка найти какую-нибудь работу. Были у Сергея виды и на небольшие заработки в Петербурге (чуть ли не сама принцесса Ольденбургская[5]5
  Ольденбургская Е. М. – принцесса, состояла Председательницей Общества поощрения художеств.


[Закрыть]
обещала ему помочь…). Чехонин не унывал и смотрел на Ефима не только весело, но и с какой-то цепкой дерзостью, для которой все на свете нипочем.

– А ты вроде бы опять в хандре?! – спросил он. – С чего это?..

Ефим рассказал о своих новых бедах.

– Брось убиваться! – Сергей махнул рукой. – Смотри на все проще! Я даже советую тебе уехать на годик в Казань из этого зачумленного Питера! Честное слово, так! Попробуй! За год там подобьешь все азы, успокоишься и вернешься!..

Сергей умел загораться от внезапно пришедшей к нему идеи, он уже верил, что именно так и должен поступить Ефим, наговорил в пользу Казани столько, будто имел в виду какой-нибудь город своей несбыточной мечты.

Как бы там ни было, а после разговора с ним на душе у Ефима полегчало, он решил ехать в конце лета именно в Казань.

Сергей взял у него адрес, пообещав, как только появится какая-нибудь работа, известить о ней. Ефим жил теперь снова на Васильевском острове.

Через несколько дней Сергей действительно зашел к нему сообщить, что работа им получена, правда, не очень-то интересная, почти малярная, но все же она могла дать кое-какие деньги.

В конце мая из Флёнова от Анны пришло долгожданное письмо:

«…Получила Ваши строки от 3 мая по возвращении во второй раз из Москвы. Очень нехорошо, что ничего не отвечала Вам, Ефим Васильевич: ни серьезного Вам писать нельзя было, ни шутя…

Вы мне задаете очень трудную задачу. Может быть, Вы слышали, что князь Тенишев умер. Княгиня только недавно приехала из Парижа, где лечился князь. 24-го его привезут сюда и будут хоронить под недостроенной церковью. Сейчас княгиня очень озабочена похоронами.. Средства ее хотя и не уменьшились, но она пока не может ими пользоваться, и дела ея еще не приведены в порядок.

Я боюсь, что это самый неблагоприятный момент. Княгиня еще занялась одним делом, которое требует немало средств, и это дело, и все другие дела терпят недостатки, благодаря этим новым обстоятельствам, не исключая и моих деревенских дел, которые тоже очень страдают.

Пока я видаю княгиню мельком, урывками, но когда все затихнет после траурных церемоний, мы займемся вместе рукоделиями в школе и при первой возможности скажу ей…»

«Вот все у меня так… – дочитав письмо, подумал Ефим. – Всюду на пути одни препятствия…»

Пока была в Петербурге работа, пока не получил от Анны нового, более определенного письма, Ефим решил никуда не уезжать. На всякий случай загадал, что если поездка в Талашкино не состоится, он снова отправится в Кинешму. Петр Александрович Ратьков писал из Вичуги, что подыскал для него на лето хорошую квартиру, удивлялся: почему он так долго не едет…

Ефим пока никому из кинешемских знакомых не сообщал о своем положении.

В середине июня Сергей Чехонин уехал в Киев. Работа ими была исполнена. Сергей звал Ефима с собой, но он отказался: все еще надеялся на поездку в Талашкино, ждал письма от Анны.

Проводив Сергея, он почувствовал себя одиноко и неприкаянно. Как потерянный шел к себе на Васильевский остров.

Летний Петербург, серый от зноя и пыли. Грохот ломовиков и конок, трескотня бензомоторов-омнибусав, шарканье, постук подошв бесчисленной публики по серым плитам панелей… Все казалось ему каким-то обессмысленным, ничтожным…

Рядом с Ефимом звякнул колокольчик конки: остановка… Он вошел в вагон, примостился на свободном краю скамейки. Хотелось просто ехать, не думая ни о чем… Но, словно бы по чьему-то умыслу, нарочно для него, рядом затеялся разговор двух старушек.

– Живу вот на старости лет на городу… А все думаю про свою деревню: хошь бы умереть господь привел там, успокоиться на нашем кладбище около тятеньки да маменьки, там дедушки, прадедушки, вся родня… А в городу-то что я?.. Хуже, чем в незнакомом лесу! Пра… Выйдешь на улицу: народу – туды-сюды, взад-вперед! И идут, и едут! А все – чужие, с тобой незнакомые… Не слышно разговоров, всяк про себя что-то думает. Только идут, потопывают, бредут во все стороны!.. – заговорила старушка, сидевшая как раз напротив Ефима, одетая во все черное, осенний гриб-дождевик лицом.

– Ах, да и в деревне ноньча не то стало! – вздохнула ее соседка по скамье. – Стоит кабачок, дымит табачок! Да-а-а… На слова стали хлестки, знай курят свои папироски! Да-а…

Старушка в черном, однако, вела свою линию:

– В деревне-то хоть в церкву сходишь. А в городу и выйти-то некуда: ни поля, ни леса… Только пивные да кабаки открыты. У нас в деревне в церкви-то гожо! Живопись от усердия писана! На иконы божий поглядеть – душа успокоится! Народ знакомый все молиться приходит. А тут войдешь во храм и местечко-то тебе не знаешь где… Люди все чужие, сурьезные. Золота много и огней всяких, да все не так… А дома ровно бы мому сердцу понятнее… Господи, прости меня грешную!.. – старушка перекрестилась, провела отечной рукой по темному подолу, подняла взгляд от пола.

Ефим поспешил отвернуться, словно испугавшись, что старухины глаза увидят его, со всеми его мыслями, со всей его тоской…

С того дня Ефим места себе не находил. Послал новое письмо Анне, рассказал в нем о своем положении, своей растерянности: «Нехорошие мысли приходят в голову, порой кажется: вот-вот дойду до крайности… Погибаю…»

Анна откликнулась быстро:

«Многоуважаемый Ефим Васильевич!

Виновата я ужасно, что не писала Вам. Все ждала, когда будет определенный ответ, а его и сейчас нет. Вы, верно, не получили моего последнего письма. Я Вам писала, что княгиня Тенишева была все время в Париже, где лечился и умер ея муж, его привезли сюда и схоронили. Был большой переполох, и княгине было не до того. Теперь утихло все, мы стали с княгиней вместе заниматься кое-чем. Я сказала ей о Вас, но вопрос остался открытым. Вы мне задали претрудную задачу. Княгиня меня еще мало знает, не может иметь большого доверия. Люди ея положения очень недоверчивы, им делают так много всяких предложений, что невольно приходится отбояриваться. Если бы Вы прислали что-нибудь ей показать, и если только она будет тронута, я уварена: она все сделает. И время-то теперь скверное: после смерти князя дела в беспорядке, и княгиня некоторое время не может пользоваться своими средствами, так что и в хозяйстве, и во всем чувствуется стеснение, жалованья служащим, рабочим задерживаются и т. п. Но это ничего. Мне кажется: княгиня не принадлежит к числу иных героев Ибсена, она по душе очень хорошая, и самым искренним образом стремится к добру, но на свете такая куча недоразумений! В своих убеждениях она сделала большой шаг вперед, но в делах результаты получаются не всегда положительного свойства. Княгиня теперь задалась целью, насколько возможно частному человеку, поднять уровень знаний и образования местного крестьянского населения (в пику правительству), чтобы они сами могли понять и улучшить свое положение. Цель ее – учить молодых и помогать пожилым, давая работу. Из этого, кажись, само вытекает, что поддержать Вас именно и было бы в кругу ея планов, но надо суметь завоевать княгиню. Это довольно трудно. Приезжайте сами. Тут отдохнете, поправитесь и на зиму – с новыми силами… У нас тут найдется для Вас комнатка, где можно устроиться, как хотите. Если со мной поругаетесь, можете даже не видеться. Я познакомлю Вас с очень хорошим старичком-учителем и его женой, они Вас примут на хлеба и очень дешево, а денег можете брать у меня рублей по 20 в месяц во всяком случае, чтобы быть независимым. Это случайность, что они попадают ко мне, может быть, Вы имеете на них больше права, чем я. Итак, жду рисунков для княгини, а если Вы еще никуда не отправились, прикатывайте сюда сами. Вы тут прекрасно поправитесь. Это необходимо. Погибать нельзя Вам. Кто же тогда должен оставаться для дела и борьбы? Может быть, я?.. На земле так все глупо устроено, поддаваться этой глупости не стоит. Это позор, если так погибнуть для жизни, для земли и для всех, оставшихся в живых. Теперь ужасно мало людей на свете, которые что-нибудь понимают, а главное – хотят сделать! Они наперечет: один пропал – и пусто… И потому поскорее, поскорее надо Вам восстановить свое здоровье и силы. Хотелось бы побольше написать о здешней жизни, чтоб Вы имели представление о том, что тут делается, да не смогу.

Странно, Вы хоть и писали, а мне кажется, будто я ничего о Вас не знала. Это потому, верно, что я ничего не понимаю.

Сегодня тут был Дягилев[6]6
  Дягилев Сергей Павлович (1872—1929). Художественный и театральный деятель. Редактор журнала «Мир искусства», один из его создателей.


[Закрыть]
по делам журнала[7]7
  Имеется в виду журнал «Мир искусства», издававшийся на средства М. К. Тенишевой.


[Закрыть]
. Как вихрь питерский пронесся. А завтра – Энгельгарт – товарищ Министра…

Если понадобятся деньги на дорогу, черкните, во всяком случае пришлю.

А. Погосская».

Часть третья

1

– Станция Николо-Палома! Стоянка поезда четыре минуты! – объявил кондуктор.

Тут, на 794-й версте от Петербурга, Ефим сошел с поезда. Отсюда, через посад Парфеньев, через лесные глухомани, дальнейшая его дорога, зимний санный путь, – на север, за Кологрив, домой…

Поставив на притоптанный снег перрона вещи, Ефим огляделся в растерянности. Перед ним была маленькая станция, которую он видел впервые. Вологдо-Вятскую дорогу проложили тут, через Кологривский уезд, совсем недавно.

Сощурившись, Ефим посмотрел в ту сторону, откуда примчал его поезд. Взгляд остановился на узеньком зеркальном блеске рельсов. Этот железный путь Ефиму казался сдвоенной нитью, размотанной на сотни верст от великого города-клубка, именуемого Санкт-Петербургом, и пока что связывающей его с тем огромным городом, в котором он впервые оказался шесть лет назад…

Ямщика Ефим нашел за вокзалом и сговорился без труда: до Кологрива седок выгоден. И вот уже легонькая, с переборами побежка пары пофыркивающих резвых лошадок, урывистое звяканье шоргунца…

Ефим откинулся в задок саней, прикрыл глаза. Как тихо в полях и лесах после долгого грохотанья поезда… Сама тишина уже была своей, родной. Только шоргунец позвякивал в ней, пофыркивали лошаденки, да повизгивали и постукивали на ухабах полозья, да комья снегу били в передок саней. Не железный, не жесткий, не оглушающий путь… Другой, совсем другой – мягкий, бережный…

Поле оборвется, проплывет перелесок, потянется настоящий лес, лишь чащобная тьма направо и налево, опять откроется поле, словно бы ссутуленное от усилия противостоять темному надвиганию лесных дебрей… Чем дальше, тем глуше, будто путь пролег не к уездному городу, а к лесному кордону, забытому и людьми, и богом…

Заплетается, заплетается язычок шоргунца, будто тот опьянел от бессчетных кривулин санного пути, от его бесконечности. Треплется, треплется шоргунцовый звон, захлестывается, закручивается на ветру и вдруг врывается в сознание чересчур громко, и вновь отлетает вдаль, пересыпается где-то в стороне, под стеной темного леса…

Два с половиной года минуло с того лета, посреди которого Ефим остался в полном одиночестве и растерянности…

Из Петербурга тогда выбрался лишь в июле, после телеграммы Анны: «Уезжай Москву».

Он заехал в Шереметьевку, где Анна ждала его. Почти сразу же отправились в Талашкино. Анна хотела, чтоб он отдохнул там, пришел в себя, успокоился. Но душа его была не на месте. К тому же так и не удалось добиться согласия княгини относительно задуманной им работы для Талашкинского театра. Впрочем, и при ее согласии он, пожалуй, не смог бы взяться за свое панно: столь светлый и праздничный мир не в его состоянии было создавать…

Анна не могла понять, что с ним такое. Выходило, не на отдых пригласила его – на муки… Как ни уговаривала, ни удерживала, через неделю уехал в Вичугу. Оттуда отправился в Казань. Поступил вольнослушателем в тамошнюю художественную школу, в натурный класс. Общий курс занятий в школе был рассчитан на шесть лет, ему надо было за год взять главное.

Казанская школа возникла по инициативе многочисленной группы выучеников Академии, поселившихся в этом волжском городе. Школа не просуществовала еще и десяти лет, но в ней уже сложились крепкие традиции. Состояла она из нескольких классов: граверного, акварельного, натурного и архитектурного. Здесь регулярно читались лекции по анатомии, перспективе, истории искусств, и читались превосходно. Особенно же увлекали Ефима лекции по истории искусств, которые вел известный историк русского искусства Айналов..

Казанские педагоги стремились подготовить молодых художников к созданию самостоятельных произведений, к выработке собственного метода. Окончившие школу выпускались по двум разрядам: первый давал звание художника и учителя рисования, второй – только звание учителя рисования. Обладатели первого разряда получали право поступления без экзаменов в Высшее художественное училище.

Ефим начал с последнего, натурного класса, завершающего программу обучения, где преподавали Скорняков, Игишин, но посещал по возможности и другие классы – гравера Тиссена, архитектора Смирнова… Год в Казани прошел для него с большой пользой.

Осенью следующего года Ефим все-таки попал в Академию, стал учеником Кардовского, «кардовцем». Их мастерская на Литейном слыла в Академии местом чуть ли не таинственным, где происходит нечто новее, особенное. Мастерская была образцом дисциплины. Кардовский был тверд и требовал серьезного отношения к работе, там царил дух особенной сплоченности. Ефим радовался: наконец-то у него все налаживалось!

2

Однако и на этот раз недолго довелось Ефиму спокойно поучиться, всего-каких-то три месяца…

А потом наступило это страшное воскресенье…

В Академию в то утро никого не впускали, на улицах было пустынно, торговцы лавок не открывали, у ворот всюду маячили дворники.

Все началось неподалеку от квартиры Ефима, на соседней улице. Еще на рассвете там стали собираться рабочие со всего Васильевского острова. Ефим знал для чего, знал о плане, составленном Гапоном, по которому в то утро в разных концах Петербурга так же собирались тысячные толпы, чтоб в одно время встретиться на Дворцовой площади перед Зимним дворцом. Об этом весь Петербург знал.

В начале двенадцатого он оказался в толпе, запевшей «Отче наш». Выслушав последние наставления депутатов, все двинулись к Набережной. Там уже ждали их казаки и солдаты, выстроенные поперек улицы. Толпа приблизилась к ним и остановилась шагах в двадцати. Вперед выступили депутаты с белыми платками, они пытались что-то объяснить офицеру, передние рабочие показывали знаками, мол, мы безоружны, требовали, чтоб казаки и солдаты освободили дорогу.

Ефим находился сзади, довольно далеко от головы толпы, растянувшейся вдоль тесной улицы. Издали он увидел, как офицер махнул рукой и казаки, загикав, понеслись, врезались в толпу. В солнечном морозном воздухе заблистали шашки. Толпа дрогнула, бросилась на тротуары, часть ее была отсечена и загнана в переулки, остальные отхлынули, как волна, к Среднему проспекту. Ефим был увлечен этой волной…

Дальше Ефиму вспоминалась тьма среди солнечного зимнего полдня, именно тьма, в которой метались фигуры людей бьющих и избиваемых, убивающих и убиваемых, и лишь высверки шашек вспыхивали в этой тьме, да где-то неподалеку сухо потрескивали выстрелы.

Он ушел вжаться в какую-то каменную нишу, когда рядом звонко процокали подковы лошади, его опахнуло морозным вихрем, сама смерть пронеслась мимо… Она тут же нашла себе жертву: свистнул острый металл, всего в нескольких шагах от Ефима кто-то тяжело осел на камень панели и, хрипя, завалился навзничь, чтоб уже не подняться… Ближе загремели частые выстрелы. Ефим бежал и слышал жуткое пение пуль. Он остался невредим, но к себе на квартиру прибежал почти в бессознательном состоянии.

Охота на людей велась до поздней ночи, на улицах лежали убитые и раненые. До полуночи Ефим простоял у окна, не зажигая света. Голова его горела. Он смотрел на пустую холодную улицу без огней. Его мучило увиденное днем, он не мог владеть собой, мозг и нервы не справлялись с пережитым ужасом. От стен, окружавших его, от всего ночного города на него веяло жестокостью и холодом.

В ту же ночь он слег. Чувствовал сильную слабость и постоянное головокружение, из затылка не выходила тупая боль. Снова и снова у него на глазах убивали людей… Посреди огромного города, гордившегося своей красотой, своим величием…

Этот город словно бы вывернулся перед ним наизнанку. Разверзлись его площади и мостовые, взломались льды, и всплеснулись холодные воды, рушился крепко сцепленный гранит, отовсюду выползли древние болотные куренья, загнанные под камень. Он вдруг увидел совсем иной Петербург, не город, а огромная сырая могила, одетая камнем, зияла для него на месте прежней столицы.

Виделась ему то темная текучая толпа, окаймленная солдатами, то оказывался он в залах Академии, и перед ним было множество людей со свечами в руках, слышались жуткие крики…

Что случилось с ним тогда?.. Какая из многих туго натянутых в нем струн, не выдержав, лопнула?.. Сказались пять лет, проведенных в постоянных метаниях, в неуверенности, в тревоге, надрывах?.. Судьба все эти годы будто играла с ним, то приоткрывая манящие прекрасные картины, то воздвигая перед самыми глазами непреодолимые стены…

Он проболел около трех недель. К нему заходили товарищи, рассказывали о происходящем в городе, в Академии, о том, что руководил кровавой расправой великий князь, Владимир, президент Академии художеств… Говорили, что Петербург кипит, что арестован Горький и заключен в Петропавловскую крепость за выступление на собрании Вольно-экономического общества по поводу событий 9 Января, что занятия в Академии прекращены на неопределенное время, что многие академисты участвуют в демонстрациях и даже в вооруженных столкновениях с полицией, а профессора и преподаватели отказываются помогать администрации в принятии мер по подавлению студенческих волнений.

Чаще других заходил Василий Тиморев. Всякий раз врывался в комнату Ефима взбудораженный, шумный, с ворохом новостей. Почти каждый день наведывался я Сергей Чехонин.

В конце января из Кологрива пришло письмо от Саши, она писала:

«Почему ты нам ничего не пишешь? Мы все по тебе пропали с тоски. Что означает твое молчание? Здоров ли и все ли у тебя ладно? А то теперь в Петербурге идут такие смуты, мы уж и не знаем, на что подумать, просто с пути сбились. Мама так вся истосковалась, все ожидая твоего письма, а папа, как приедет в город, так и на почту идет, но все наши ожидания напрасны…»

После этого письма Ефим всеми мыслями перенесся в Шаблово.

Тяжелые сны все снились ему, а тут вдруг пригрезилось, будто глаза ему промыла невидимая рука, зачерпнув воды из ясного утреннего родника, или сам он в тот родник заглянул и увидел его чистоту до самого дна, до шевелящихся золотых песчинок на дне…

Ефим проснулся на январском рассвете и лежал с широко открытыми глазами, чувствуя, как разрастается в нем заново давний свет, и не потолок был над ним – ясные чистые небеса…

С утра пораньше заглянул к нему Василий Тиморев.

– Ну, как тут наш болящий?! – начал он с обычных своих слов. – Да ты сегодня, смотрю, весел!..

Ефим и впрямь улыбался.

– Ах, какой я сон видел! – заговорил он. – Вот сейчас еще чувствую себя так, будто я упал с какой-то светлой высоты, откуда видел свои родные места… Так прекрасно там все было… И как-то странно я мог все слышать… Слышал, как деревенские баушки баюкают маленьких, пастушеские рожки и дудки слышал, и колокольчики на коровах звякали… И все там сливалось для меня в какой-то небесной гармонии… Как хорошо мне было!.. И все так было ясно, чисто… Какая-то прекрасная, добрая другая жизнь, далекая от всякой жестокости и тяжести, снилась мне… Так вот и слышу, как голоса детей ко мне приближаются, такие чистые… И какой свет был вокруг меня! Если бы ты только знал!..

Тиморев похлопал его по накрытой одеялом груди:

– Я рад! Дела твои, вижу, налаживаются! Молодец! Трагедии, они, брат, всегда приводят к катарсису! Они просветляют!.. В этом, Ефимушко, главная сермяга! Иначе человеку давно бы крышка была! Это ты выздоравливаешь! – и Тиморев расхохотался неожиданно. – Даже в знак твоего исцеления на Фонтанке обрушился Египетский мост под тяжестью Его императорского величества кавалерии! Сорок всадников у царя-батюшки как не бывало! Вишь, какой символ!..

Через несколько дней Ефим поднялся. Однако его снова ожидала неопределенность: Академия была закрыта. 3 февраля студенты Горного института и ученики Высшего художественного училища на своих сходках постановили: занятия прекратить до сентября…

Осенью революционное брожение в Академии художеств стало почти всеобщим. В коридорах, в аудиториях организовывались сходки, стихийно возникали митинги. Учащиеся собирали деньги на оружие для боевых дружин, завладели ключами от всего здания. Движением учащихся руководил совет старост, установивший связь с бастующими студентами Университета, Горного института, Консерватории, с рабочими организациями. Кто-то водрузил на шпиле Академии красный флаг.

Августейший президент Академии приказал: «Подобным безобразиям в стенах Академии положить конец! Академию закрыть и даже наглухо заклепать!..» Здание Академии оказалось под охраной казачьего полка. Среди студентов начались аресты.

Ефим решил совсем уехать из столицы, к себе, в Шаблово. Он увидел, убедился: народ созрел для чего-то нового, народ хочет перемен, жизнь темна и груба, так она не может длиться. Не в Петербурге, не в имении Тенишевой, а у себя, в родной деревне, он приступит к большой работе!

Пришло, пришло время, думал Ефим, для такой глубокой, подвижнической работы в народе! Только искусство с его вечными поисками доброго и прекрасного было для него той великой силой, которая сможет все одухотворить и изменить в самой основе!..

Из Петербурга ему удалось выбраться лишь в конце декабря. Были собраны кое-какие средства, вновь помогли кинешемцы и вичужане. Он написал Наталье Александровне Абрамовой о своем решении, объяснил, как мог, свой отъезд, поделился планами на будущее. Теперь неизвестно: мог ли он рассчитывать на прежнюю поддержку?..

3

Ефим глядит на мелькающие темные деревья. Ямщик все покашливает: надоело ехать молчком…

– На побывку едете?.. – наконец спросил он.

– Да… как будто… – неопределенно ответил Ефим.

– Откудова?..

– Из Питера…

– Вона!.. – оживился ямщик. Пристально посмотрел на Ефима, как бы соображая, с кем завел разговор. – Ну, и как там?

Ефим стал рассказывать. Ямщик сидел уже боком к нему, на дорогу почти не глядел и только все хлопал рукавицей по колену, врастяжку повторял: «Вона какие дела!..»

– А у нас тут как?.. – спросил Ефим в свою очередь.

Ямщик покрутил головой, поперебирал вожжи в руках, хитро глянул на Ефима:

– Сполошны слухи пошли! Считай, с самого лета неспокойно! Вон в Спасской волости, в деревне Подвигалихе был большой бунт в июне, а потом в Маловасильевской… Тут много шуму и страху получилось!.. Туда пристав второго стана Прозоровский прибыл со стражниками да урядниками – производить обыск у студента, проживавшего в доме своего отца. Ну, мужики и нагрянь, человек с полсотни, и потребуй, мол, прекратите обыск! Вот! Да еще пригрозили приставу-то, мол, в хлев посадим! Тот было на них с угрозами, а они ему бока-то и намни, да и посади в хлев!.. Плохо само собой кончилось… – вздохнул ямщик. – Вызвали солдат из Парфеньева… Солдаты-то с песнями и музыкой шли! Да еще и ночью шли-то! Все деревни на пути дрожали! Ну, стало быть, и была расправа… А вот совсем недавно разгромили мужички усадьбу Кузьминку помещика Мехалкова. Больше чем двести человек, слышь, сбежалось, н-да…

Слушая ямщика, Ефим кивал не столько его словам, сколько своим мыслям: да, надо, надо, не откладывая, показывать людям свет впереди, будить их мечты и надежды! Время пришло!..

В Шаблово он приехал на другой день, к обеду, В Кологриве заезжал к Саше, в гимназию – повидаться. Гимназисток еще не отпустили на рождественские каникулы. Сашу он видел в последний раз девочкой-подростком, а тут к нему выбежала, прихрамывая, рослая девушка… Пять лет не бывал он в родных местах, не виделся со своими…

И Танюшка без него стала почти невестой… Дома с Таней была одна мать, отец с небольшой артелью своих же, шабловских мужиков пилил по подряду валежник и сухостой на дрова в казенном лесу, за Илейным, должен был выбраться оттуда к рождеству.

Мать заметно постарела за годы разлуки, заговорила укорно: «Да, дома ты давно не бывал… Уж и не верилось письму-то… Думали, опять обманешь… Мы уж со всех мыслей тут сбились, извелися оба с отцом…»

Не вдруг, не сразу спросила:

– Ну, а как твое дело, сын?.. Ты ведь никогда нам ни об чем своем не напишешь…

– Да как… – Ефим пожал плечами. – В Питере неспокойно, не до учебы… Вот пока приехал – дома поработать, а там видно будет…

Мать вздохнула, поняв его по-своему: дело его из налаженной было колеи опять выскочило, не выплясалось…

Первый день прошел суматошно: заходили то одни, то другие, весь снег у крыльца притоптали, хоть и подсыпало его с самого утра. Как же, из Питера приехал Ефим, где теперь не поймешь, что происходит!.. Здоровались кто за руку, кто поклоном, крякали, не зная, как лучше подступиться со своими расспросами. А были они одни и те же: как там да что там?.. И между прочим вставится обязательный вопросец: «А сам-то на побывку вроде бы али еще как?..»

Ефим терпеливо рассказывал, объяснял, о себе говорил скупо: все равно теперь в Шаблове о нем будут думать всякое, мол, все не ехал, не ехал столько лет, а тут объявился посреди такой смуты!.. Не иначе как замешан в каком-либо политическом деле!..

К вечеру Ефим вышел на волю – подышать, пооглядеться. Сыпал редкий снег, вместе с сумерками слегка затуманивая округу. Шаблово словно бы задумалось долгой, уже вечерней думой… Ефим потоптался под окнами избы, направился на гумно. Остановился там среди соломенных валов, забитых снегом. Долго глядел, как в стороне, на меже, пошатываются, клонясь на слабом ветру, метелки полыни, будто кланялись они ему, приехавшему, наконец-то вернувшемуся издалека…

Вроде бы так недавно был тот летний суховейный день, в конце которого он вот так же одиноко стоял тут, прощаясь и с гумном, и с овином перед своей первой дальней дорогой, бормоча:

«…Прощай, прощай, родной овин…»

Вот он вернулся, вернулся, может быть, навсегда…

Ефим поднял лицо навстречу хлопьям, летящим из свинцовой пустоты неба. Прикрыв глаза, стоял и слушал шорох хлопьев по вороху соломы. Какая-то унылая растянутость дум и времени вдруг овладела им, в шорохе хлопьев, окутавшем соломенный ворох, засквозил, замерещился шепоток, будто отлетающий от чьих-то губ:

«Слушай, слушай!.. В этой жизни, окружившей тебя тут, нет и не может быть иного течения!.. Посмотри сам, ты, увлекающийся своими светлыми химерами, всей душой торопящий приход какого-то светлого будущего, посмотри: далеко ли ушла эта жизнь за многие-многие годы?.. Она течет ровно так, как ей надо течь!.. Она и знать ничего не захочет о том, что давно уже не дает тебе покоя!.. Она сама подчинит тебя, дни пойдут здесь у тебя за днями, будут слагаться в годы, но все будет, как было, ничего, ничего не изменить тебе…»

Ефим даже вздрогнул и так огляделся вокруг, будто здешний горизонт был какой-нибудь круговой стеной, навсегда замкнувшей его тут… Этот угол, заваленный снегами, так остро ощутился вдруг со всей своей тишиной и глухоманностью… В Барановском конце Шаблова, видимо дурачась, заорал какой-то парень… По душе резанул этот лесной разбойный крик… Так кричат в лесу, когда валят дерево…

Ефим неожиданно представил, как где-то в казенной Шартановской даче, за Илейным, в тесной темной избушке-зимнице теперь собралась вокруг вечернего огня отцова артель… «Я вот приехал, а он там и не знает об этом… Если снег не разойдется, на рассвете отправлюсь туда…»

Этим же вечером он сходил к деду Микуле, шабловскому охотнику, взял у него лыжи, решил наутро отправиться в лес.

4

Поднялся Ефим рано, увидел за окном звезды, стал собираться. Поплескал на лицо холодной воды «для свята», как говаривала бабушка Прасковья. Позавтракал. Из дому вышел, едва стало светать.

Мать говорила ему с крыльца:

– Смотри, Ефим, снежно было, ходоков туды мало, пожалуй, и собьешься! Поприметливей будь! До Илейна-то все же дорога, а там – лесная тропа, валежины да кочерпажины!.. Ах, не задавала бы я тебе туда ходить! Сидел бы дома, не выгонка, чай!

Ефим только рукой отмахнулся: с малых лет он запомнил дорогу, знал ее до малых подробностей…

Шаблово вскоре скрылось за окиданными снегом ельниками. Ефим ступил в лес, где еще держались сумерки. Постепенно он стал распознавать знакомые приметы. Вон темнеется старый визирный столб, над вырубкой его «лица» – высокий снеговой клобук, будто какой-нибудь лесной отшельник-карлик стоял в стороне от дороги. Рядом со столбом стеснились на маленькой кулижке мелкоиглистые кустики можжевельника, над ними тоже – снеговые заячьи шапки. От столба в обе стороны пересекла квартальную грань узенькая визирка – одной лошади с дровнями чуть протиснуться по ней…

Тут Ефим сошел с дороги на едва приметную тропу-прямку, которая вела на Илейно через Микулину кулигу, через Быково, косогор Дердь, речку Варзенгу, оставляя справа Нехорошие лога, а слева – Спиринские поля-новочистки.

Тихо кругом. Только изредка кто-то невидимый бросит сверху мелкой пылью снежинок, всем лицом ощутится холод пролетающих бирюзовых искр… Вон что-то зашуршало в вершинках елей, качнулись белые лапы, сыпанули на тропу снегу, мелькнули в сумерках крылья, возник и тут же растаял свист рябчика…

Ефим скользит на лыжах по едва угадываемой тропе, присыпанной ночным снегом, озираясь и прислушиваясь. У спуска к Варзенге приостановился…

Лет двенадцати он оказался вот тут же, об эту же пору: на лыжах убежал по следу зайца, не охота была – игра в охоту, однако добежал до самой Варзенги. Вдруг глянул перед собой, обмер: как раз у спуска к речке вроде бы пенек моховой курится… Подъехал ближе, разглядел – шабловский охотник Савостьян Сергиев! Сидит себе, синенький дымок от трубки повивает, а рядом убитый заяц лежит, может, тот самый, по следу которого Ефим и бежал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю