Текст книги "Ефимов кордон"
Автор книги: Вячеслав Шапошников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
– Ну как вам все это?! – Она повела рукой, как радушная хозяйка всего, что было вокруг. На ней был просторный расшитый русским жемчугом сарафан, косы были уложены на голове короной.
– Да не все тут по мне… – замявшись, ответил Ефим. – Но вот рожечники ваши – хороши! Это – настоящее! Пока слушал, подумал: «Вот бы в Шаблове такой оркестрик создать!» Это же – часть нашей настоящей деревенской культуры! Это – по-настоящему народное!..
– Ну, Ефим Васильевич сел на своего любимого конька! – улыбнулась Анна.
С выставки они вышли вдвоем. Анна предложила погулять по весеннему Петербургу. В столицу она приехала всего несколько дней назад, еще нигде не успела побывать, все время забирала выставка. Кроме выставки, на днях открылся съезд, устроенный министерством земледелия. Поводом для съезда как раз и были проблемы кустарной промышленности. К съезду Кустарную выставку и приурочили. Анна ежедневно бывала и на съезде, и на выставке.
Она принялась рассказывать о своем летнем путешествии с Евгенией Эдуардовной по новгородским и вологодским глухим углам.
– Оставили за собой полторы тысячи верст! Где – на лодке, где – на пароходе, где – на телеге! И ночевать приходилось как удастся: и на полу – в избе, и в телеге – под открытым небом!.. – рассказывала Анна. – Ах, Ефим Васильевич! Зато сколько встреч запомнилось! Вот где впервые я увидела цельные настоящие русские натуры! Частенько я вас там вспоминала, наш давний тот разговор – помните?! Да, для тех людей надо работать! Так они и стоят перед глазами! И какие все песельники! Какие образы! Не забыть Аскирида Федоровича Малыгина из деревни Нестеровки Кирилловского уезда! Высокий старик, суровый!, Хоть пророка с него пиши! А Степан Китов – из деревни Новая Старина Белозерского уезда!..
– Как?! Как вы сказали?.. Новая Старина?! – неожиданно воскликнул Ефим.
– Да… – Анна посмотрела на него в недоумении.
– Вот! Вот оно имя-то тому, о чем я не раз думал! Новая старина! Как это точно! Именно так – Новая старина! Но – это я так: мысль! Рассказывайте, рассказывайте! Мне это все очень интересно!
– А трое братьев Глуховых из деревни Хмелина-Уломы Череповецкого уезда! А старики Коротковы из Смешкова Андогской волости того же уезда!.. Самому молодому из них, братьев, – за шестьдесят! Старший, Зиновием звать, – слепец, ему за восемьдесят, его остальные зовут «дедка»… – продолжала Анна. – Слушаешь их песни – душа возрождается! Словно сама ты из какой-нибудь чудной глубины с этими голосами поднимаешься! Словно при рождении собственной души присутствуешь! Да, Ефим Васильевич, как вы правы: именно там – все основы наши и все корни! Там, там духовную-то работу надо начинать, где еще все крепко, не испорчено, – в северной деревне, вы правы, правы!..
Каких я песен наслушалась! Ах, Ефим Васильевич! И как радовалась я, что все это живо в людях! И какое уважение находила я в этих людях к старинным, «досельным», как они говорят, песням! А теперешние песни там забавно называют, с явной издевкой: «туртырки», «вертушьи», «частушьи»…
Я ведь там свою старину искала. Нашла и купила хорошее старое тканье, старинные новгородские кружева, вышивки. Меня мама просила приглядеться в этой поездке: нельзя ли ей в тех местах устроить пункт по скупке крестьянского рукоделья, у нее их несколько в разных губерниях. Кроме того, я много наделала зарисовок и фотографий. Едем вдоль какой-нибудь деревушки, и я иногда прямо на ходу соскакиваю с телеги и зарисовываю то окошко, то ворота, то трубу какую-нибудь интересную. А останавливаться надолго нельзя: тогда пришлось бы ездить не недели, а месяцы!..
Но сколько встреч интереснейших! Ах, сколько встреч, Ефим Васильевич! Как запомнилась одна из них… Это было неподалеку от Ухтомы, на берегу Белого озера, в деревне Липин Бор. Мы там отыскали добродушнейшего славного старика Лаврентия, бедного-разбедного… Сначала он стеснялся, но потом, когда понял, зачем его разыскивали, весь просиял от удовольствия, как же: люди ехали в такую глушь его послушать!.. Он пригласил нас в свою лачужку, стоявшую на самом берегу озера. В избушке у него – шаром покати! Только одна его больная старуха. Все извинялись оба, что никакого угощения нет. Сам Лаврентий все посмеивался, приговаривал: «Беден добром, да богат песнями!»
Милый, милый Ефим Васильевич! Какой это был чудесный вечер! Эта чистая добрая бедность, это стариковское, какое-то святое, пение в сумерках!.. Белая ночь была. И озеро рядом, и оно тоже – белое, и по имени – Белое!.. В полночь, когда старик уже устал, не пел, я вышла на волю… Тихо было, как не на земле… И что тут творилось со мной! Не передать! Хотелось обнять все! Все вобрать в себя до кустика! И озеро какое было! Именно – белое, спокойное!.. Не забыть мне этого вечера!..
– Я рад, – тихо сказал Ефим, – я рад, что вы все это наше северное, деревенское так почувствовали! Я всегда знал, что именно там, у нас, можно найти человеку для себя самое главное!..
– Да, много говорили об этом с Евгенией Эдуардовной. Она все это глубоко понимает! После того как мы вернулись, она выступила на втором Всероссийском съезде сценических деятелей с весьма широкой программой организации народных хоров по всей России! Хоры должны создаваться не только в городах, но и в селах, деревнях!.. Понимаете?!
Ефим улыбался: как ему не понять, это же его собственная давняя мысль – народные, деревенские хоры, деревенские театры!..
– Евгения Эдуардовна не только высказала идею, она уже организовала здесь, в Петербурге, хор рабочих Шлиссельбургского района, этот хор уже выступает с концертами, в программе у него – и русские народные песни, и хоровые вещи Серова, Мусоргского, Чайковского, Бетховена… Мы как-нибудь сходим с вами послушаем…
– Я рад, что у вас все хорошо… – сказал Ефим.
– А как тут ваши дела? – спросила Анна. – Студию, я слышала, закрыли и вы теперь организовали новую… Мне Юлия Попова рассказывала… Я ее тут позавчера повстречала…
Ефим поведал ей о своих злоключениях, о новой «свободной мастерской», о своих безответных письмах Репину…
– Так как же вам помочь?.. Нельзя же еще, бог весть сколько, терпеть всю эту неопределенность!.. – Анна, задумавшись, шла какое-то время. Вдруг тронула Ефима за рукав: – Знаете… Я попробую действовать через Юрия Репина. Мы с ним были в хороших отношениях… Как-нибудь на днях побываю в Академии, повидаюсь с Юрием Ильичом, поговорю. А вы, пожалуйста, держите меня в курсе всего, не пропадайте, приходите к нам на Пески!..
После этой встречи Ефим не виделся с Анной несколько дней. В Петербурге снова было неспокойно. 2 апреля был убит министр внутренних дел Сипягин. Через день на его место был назначен Плеве. Город был полон тревожных слухов.
Ефим чувствовал себя угнетенно: письма от Репина так и не было. В страстную субботу он отправился на Пески, к Анне.
Она сообщила, что с Юрием Репиным разговаривала. Тот, хотя и обещал при случае напомнить отцу о Ефиме, но больших надежд на успех своего протежирования не подал. По словам Юрия, отец его давно «не в духе», в Петербурге бывает нечасто, наездами, больше живет в своей усадьбе, в Куоккала… Может, потому и письма Ефима до сих пор оставались безответными…
– Я оставила Юрию Ильичу ваш адрес, он обещал сообщить вам, как только будет какой-нибудь результат, – сказала Анна, – надо еще потерпеть.
16
Прошла еще неделя. Ни от самого Репина, ни от Юрия Ефим не получил никакого известия. Дни его тянулись в бесконечном опустошающем душу ожидании.
Анна между тем собралась уезжать из Петербурга на все лето в Калугу, к матери, дела ее здесь завершились.
Ефим побывал с ней на закрытии Кустарной выставки. Был он на этой церемонии хмурым, морщась, как от боли, слушал словообильных ораторов. Много тут было сказано громких слов, часто упоминался русский народ, его великие творческие силы… Ефима все эти речи лишь угнетали. Его подмывало выступить, высказать все, что он думает и о выставке, и о самой публике, пришедшей в этот роскошный дворец поговорить о деревенском искусстве…
Все это прорвалось через несколько дней, после отъезда Анны, когда он снова остался один. Ефим решил написать Репину еще раз.
Письмо получилось чрезмерно длинным. Ефим с сомнением смотрел на исписанные листы: вряд ли Репин будет читать такое… И все же он отправил это письмо.
На третий день, вернувшись после занятий на квартиру (была она теперь на Галерной), Ефим увидел на своем столе конверт. Он бросился было к нему с надеждой, но увидел, что это письмо из дома.
«Сын наш дорогой! Посылаем мы тебе по низенькому поклону! – писал отец. – Я пришел с плотов. Ноньча плохо, лес больно дешев. Таких годов давно не бывало дешевых. Много народу только у Макария живут, не продав лес. Мы таперича пока живы и здоровы. Ты нам не пришлешь ли сколь-нибудь по возможности своей денег. Мы ждали тебя домой, но ты, видно, не приедешь к нам повидаться. Ты нам ничего не пишешь, долго ли не кончишь учиться. Затем прощай. Остаемся живы…»
– «Долго ли не кончишь учиться…» – вслух повторил Ефим. Эти письма из дома… Они ни разу еще не приносили ему ни радости, ни облегчения. Только одни – укоры, жалобы, просьбы…
Еще через день, в понедельник, Ефим получил письмо, посланное Юрием Репиным:
«Илья Ефимович передает Вам, чтобы Вы пришли к нему в эту среду на его квартиру при Академии от 2 до 3 часов и принесли свои работы».
Наконец-то! Ефим смотрел на это коротенькое письмо, как на чудо, благодаря которому он вдруг заранее почувствовал себя спасенным. Репин приглашает его!..
В среду, около двух часов, Ефим отправился к Репину. С собой он взял все лучшее из работ последнего времени. По Николаевскому мосту шел, запинаясь на ровных местах: как еще Репин посмотрит на все наработанное им в «свободной мастерской»… Характер Ильи Ефимовича был теперь ему известен… Этот характер толкал Репина, и тот делал шаг в одну сторону, но затем, неожиданно, круто изменял направление… А эта его запальчивость, для которой две-три минуты – достаточное время, чтоб подменить одно мнение другим… Может быть, все уже переменилось в его намерениях… Все могло быть…
Репин обычно принимал посетителей у себя на квартире, при Академии, по средам. Ефим давно знал об этом. О Репине он знал многое, знал, что тот работает обычно у себя в мастерской с утра до завтрака и потом – до часу дня, и в эти часы его ни для кого нет. Знал Ефим, давно уже знал, и дверь рядом с воротами, выходящую на Четвертую линию, дверь, ведущую к Репину…
Перед этой дверью он теперь замешкался в нерешительности. Робея, ступил в холодный, плохо освещенный коридор, стал подниматься по каменной лестнице…
Перед дверью в квартиру Репина снова затоптался, не сразу, не вдруг поднялась рука – позвонить…
На звонок вышел служитель, спросил: «Из учеников будете?..»
Ефим замялся было, не зная, как ответить на этот вопрос, кивнул: «Да… скажите, мол, Честняков… по письму…» Служитель ушел, не закрыв двери. Ефиму, был четко слышен каждый шаг. Он расслышал, как служитель негромко назвал его фамилию, и тут же раздался знакомый голос: «Пусть войдет!..» Голос этот всегда удивлял Ефима. Красивый, наполненный силой голос. Если не видеть Репина, а только слышать, можно подумать, что голос этот принадлежит могучему крепкому человеку. Репин же был невысоким и щуплым. Ефиму всякий раз бывало неудобно, когда приходилось стоять рядом с ним, смотреть на него, великого художника, сверху…
Услышав этот низковатый густой голос, Ефим вздрогнул: как это он, вот такой неуверенный в себе, такой растерянный, предстанет сейчас перед Репиным, как заговорит с ним?! Да еще эти сумбурные жалобные письма, которыми он, наверное, надоел Репину до крайности.
Служитель вернулся, кивнул: «Проходите!..»
Запнувшись о порожек, Ефим шагнул в прихожую, прошел за служителем дальше, оказался в большой светлой комнате. Репина он увидел стоящим у окна, негромко сказал: «Здравствуйте, Илья Ефимович!..» Остановился в нерешительности.
Репин сам подошел к нему, протянул руку. Ефим, как когда-то, в первый раз, торопливо пожал ее.
– Ну, показывайте: что вы там наработали… – с улыбкой сказал Репин.
Ефим молча развязал тесемки большой папки, стал раскладывать у ног Репина свои работы. (Опять же – как тогда, при первой встрече в студии на Галерной, только чувствовал он себя теперь куда неуверенней, чем два с лишним года назад…)
Репин смотрел на работы, помалкивал. Наконец тихо сказал:
– Понятно…
Ефим напрягся, не зная, какой смысл вложил Репин в это слово.
– Складывайте, складывайте! – услышал он. – Ну-с… что же… Давайте, пишите в Канцелярию Академии прошение о допуске к приемному испытанию… Я поддержу Вас…
Ефим едва прошептал «спасибо», воздуха не было в груди. Он почти не дышал все это время, пока находился здесь. Ему хотелось извиниться перед Репиным за свои письма, за свое надоедание, хотелось не так невнятно поблагодарить его, но сдержал себя: слишком сумбурным получилось бы благодарение…
Спустя три месяца Ефим был принят вольнослушателем в Высшее художественное училище, в натурный класс…
Академия не имела теперь общих рисовальных классов, в ней сохранился натурный класс, в котором учащиеся совершенствовали познания, приобретенные до Академии. Суть реформы как раз и была в том, что все художественное образование представлялось как единая школа, завершением которой являлась Академия, потому-то и был повышен специальный образовательный ценз для поступающих сюда, он стал равняться курсу художественного училища или шести классам реального училища. Учащийся уже должен был уметь рисовать с натуры. Поупражнявшись в течение года в натурном классе, он мог переходить в любую из мастерских по согласию профессора-руководителя.
Программа предоставляла учащимся натурного класса много свободного времени. Здесь рисовали и писали с живой модели, дежурство профессоров тут было помесячное, каждый из них делал постановки на свой вкус, у каждого были свои требования к учащимся. Но обычно они ограничивались самыми общими поправками, касавшимися пропорций и световых отношений, главным считалось живое, непосредственное изображение виденного. Замечания эти делались почти исключительно на словах, и Ефиму, не прошедшему настоящей школы, приходилось трудно. К тому же эта смена профессоров: то Савинский, то Ционглинский, то Мясоедов, то Творожников… Выходило так, что он вновь был предоставлен самому себе. В натурном классе не было последовательных заданий, проверочных испытаний, экзаменов по специальности. Учащийся здесь учащимся Высшего художественного училища пока не считался, здесь он проходил своеобразное испытание на одаренность. Высшее художественное училище было задумано как школа высшего мастерства, в которой совершенствовались и достигали полной творческой зрелости наиболее одаренные молодые художники. Оно было завершающим звеном для тех, кто окончил среднее художественное учебное заведение. В натурном классе будущий художник работал, чтобы быть зачисленным в ученики Высшего художественного училища, цель перед которыми – уже не ученичество, а самостоятельная, под руководством профессора, работа над картиной.
Ефим слышал: многие оказывались не в состоянии переходить после занятий в натурном классе к самостоятельной работе, сказывалось незнание анатомии, неумение строить фигуру… Для него, не прошедшего твердой предварительной школы, такая проблема существовала… Он ощутил это сразу же…
Начинать в натурном классе пришлось с гипсов. Предварительного ввода в живопись с натуры не существовало. Вскоре Ефим столкнулся с академическими требованиями к изображению человека: надо было проявить умение находить натуральный цвет и класть его на достаточно грамотный рисунок, надо было уметь писать цветовые отношения…
Ефим пал духом. Он почувствовал свою неподготовленность. Да и сама атмосфера натурного класса была довольно тяжелой: большинство занимающихся здесь видело в этом классе неизбежное скучное препятствие, преодолеть которое тем не менее необходимо, если хочешь оказаться в мастерской профессора-руководителя… Потому интерес к занятиям у многих выветривался на глазах…
Еще недавно Ефим чувствовал себя как на крыльях. О поступлении в натуральный класс Академии он сообщил всему кинешемскому кругу знакомых, написал об этом и домой, и Анне…
В сентябре Ефим получил письмо от отца, над тем письмом он даже рассмеялся наедине с самим собой: видимо, его поступление вольнослушателем в натурный класс дома было понято, как получение какого-то высокого художественного звания… Отец успел уже договориться с настоятелем Илешевской церкви о том, чтоб тот отдал Ефиму расписывать зимнюю теплую церковь…
«…Отец Иван рядит от себя написать живопись. С ево просили 600 рублей, он давал 400 рублей, а тебе, говорил, прибавлю и велел отписать тебе, в случае, ежели приедешь домой, мол, и зимой можно писать в церкви, она теперь теплая. Так согласен ли? Опиши нам. Или до лета ежели посулишься, опиши. Я объясню священнику. А ежели зимой работать, так у нас и лошадь есть порожняя, будет тебе издить на ей к приходу…» – писал отец.
Мысль о том, что Ефим распишет Илешевскую зимнюю церковь, видимо, не давала отцу покоя, в следующем письме ом опять уговаривал:
«…Уж ты пожалуста постарайся, как льзя, написать в церкви живопись, сам себя прославь и нас обрадуй, и для своего приходу постарайся, для Миколы-угодника…»
Ефим отказом отца не огорчил, написал, что авось и возьмется за эту работу, но не раньше лета.
Кинешемские доброжелатели не только поздравлениями откликнулись на его сообщение о поступлении в натурный класс Академии, в ноябре Кинешемская земская управа прислала ему сто рублей ссуды. Помощь из Кинешмы и Вичуги в основном шла теперь через Наталью Александровну Абрамову и Петра Александровича Ратькова. Дмитрий Матвеевич Кирпичников постепенно от обязанностей его добровольного казначея отстранился.
17
С Анной еще раз Ефим увиделся летом, в конце июля, после Кинешмы: заезжал к ней – в подмосковную Шереметьевку, где была дача ее дяди. Там он впервые увидел всю семью Анны – мать, брата Леона, сестру-подростка Машу, дядю – Александра Логиновича Линева.
В Шереметьевке Ефим прожил несколько дней. Анна много рассказывала ему о Талашкине. Княгиня Тенишева, по словам Анны, в своем смоленском имении хотела расширить и продолжить дело, начатое художественной мастерской в Абрамцеве, под Москвой. В Талашкине искали пути возрождения русской старины, народные художественные промыслы поселились там, вокруг имения Тенишевых, чуть ли не в пятидесяти деревнях, дело было поставлено необыкновенно широко. Тамошнюю деревенскую одаренную молодежь обучали рисованию, лепке, композиции, художественной вышивке, плетению кружев, резьбе по дереву…
Анна занималась с крестьянскими девочками по рукоделию в сельскохозяйственной школе, открытой Тенишевой на соседнем с Талашкином хуторе Флёнове, она же хозяйничала в талашкинской красильне. Жила Анна во Флёнове, при школе, вдвоем со своей няней Гавриловной. Эту добродушнейшую пожилую женщину Ефим видел в Шереметьевке, она гостила там вместе с Анной. Гавриловна тоже была из костромских крестьян.
О Талашкине Анна рассказывала удивительное, она словно бы поддразнивала Ефима, рассказывая ему о строящемся там самодеятельном деревенском театре, о тамошнем музее русской старины…
Слушая ее, Ефим подумал о том, что, может быть, слишком предвзято отнесся прошлой весной ко всему талашкинскому, представленному на Кустарной выставке… Ему захотелось побывать в Талашкине, увидеть все, о чем рассказывала Анна, вроде бы явно перекликающееся с его собственными целями. Ведь об этом он столько думал, мечтал! Особенно же о деревенском театре! Именно с театра надо начинать культурную работу в деревне, именно с деревенского театра – искусства массового, рожденного народными древнейшими игрищами, обрядами!.. Да, деревня, породненная с искусством, с повседневным творчеством, – именно это было его давней мечтой! Только была тут одна немалая разница: не по княжьей воле должна породниться его деревня с искусством и творчеством, по другим, по другим мотивам… Вольное деревенское искусство, вольное деревенское творчество – вот о чем он думал!..
Анна, хоть и говорила о Талашкине не только лестное, своими рассказами подожгла его. Там, в Шереметьевке, к нему пришел замысел, которым он жил с тех пор. Он задумал написать большое панно: крестьянский темный, лапотный люд с пением и музыкой выступил навстречу радостному, хотя и далекому свету, деревня, возмечтавшая о прекрасном, стремящаяся к прекрасному, ступила на свою новую дорогу!..
Ефиму так вообразилось-представилось все это, весь этот небывалый многолюдный праздник-шествие! Он заранее увидел все так живо, так ярко, будто в самой его жизни уже был такой праздник, только теперь не вспоминалось: где, когда… На него надвигалась живая колыхливая стена знакомых, близких людей, радостно улыбающихся, поющих и смеющихся, светло глядящих перед собой. Впереди всех выступал дед Самойло, высокий, чуть торжественный, руки его лежали на гуслях, рядом с ним, весь словно бы светящийся, с глазами давным-давно прозревшими в этот праздник, шел Флавушко, по другую руку шла бабушка Прасковья, за ними шел отец с матерью, шли с радостным пением все шабловские…
Эта картина-видение не давала Ефиму покоя. Он написал к ней небольшой эскиз. Однако от эскиза до воплощения задуманного в картине было так далеко!
18
Со средины января преподавателем, помощником Репина в его Второй мастерской стал Дмитрий Николаевич Кардовский, совсем недавно окончивший Высшее художественное училище.
Принципы преподавания Кардовского сразу же стали заметно отличаться от педагогических приемов Репина. Он сразу же попытался построить преподавание на определенном педагогическом методе, создать школу, дающую знание пластических законов и техническое умение.
Репин мыслил Высшее училище как школу мастерства, как заключительное звено всего художественного образования, им предполагалось, что молодежь, поступающая туда, уже получила необходимую подготовку в средних художественных училищах, а потому зачем же ей повторение, зачем твердая академическая программа? Стоит лишь своим примером показать, как надо работать, чтоб молодые увидели, что путь перед ними он открывает широкий: не унылая штудия, но взволнованность, горение должны быть воздухом его мастерской…
Однако нужна была все-таки школа. И еще одно прочно укоренилось в Академии: из мастерской Куинджи выходили куинджисты, из мастерской Репина – репницы, баталисты воспитывали баталистов, жанристы – жанристов, пейзажисты – пейзажистов…
Кардовский хотел дать свободу индивидуальности, дать мастерство, твердое знание основных принципов изобразительного искусства, его техники.
Ефим мечтал именно о таком преподавателе. Ведь с самых первых шагов в искусстве он шел ощупью, почти не руководствуясь никакими правилами, почти не услышав ни от кого, как рисовать, как писать, с чего начинать, чем завершать. У него не было необходимейшего – грамматики живописного искусства… Умение надо было добывать, пробираясь вперед почти случайными путями…
В апреле Репин официально дал свободу действий своему помощнику, хотя Кардовский и без того был полноправным хозяином мастерской. Ему была предоставлена полная самостоятельность в преподавании, он не был связан никакими программами, никакими курсами.
С его приходом сам Репин во Второй мастерской почти не появлялся.
Перед весенними пасхальными каникулами Кардовский устроил для просмотра Советом училища первую выставку работ мастерской. После этого Совет предоставил ему право самому произвести строгий отбор лучших учеников для дальнейших занятий, так как мастерская была слишком перенаселена. Кардовский производил отбор строго, стремясь к тому, чтоб число учащихся не превышало тридцати человек. Многие, подготовленные даже лучше Ефима, имеющие среднее художественное образование, вынуждены были покинуть мастерскую…
Надежда Ефима попасть в нее после натурного класса также рухнула… А он-то было размечтался!.. Он уже видел, как приступает в мастерской Кардовского к задуманной работе!.. Даже написал Анне, в Талашкино, изложил свой замысел, что хотел бы исполнить панно для строящегося в Талашкине народного театра…
Ефим был уверен: идея задуманной работы совпадает с замыслами, владевшими самой Тенишевой. Он просил Анну ответить ему побыстрее: реально ли предложение, поддержит ли его в этом Тенишева. Спрашивал он в письме и о возможности летом посетить Талашкино, пожить там, позаниматься в тамошних мастерских.
Анна ответила быстро. Письмо ее Ефим получил сразу же после пасхи, послано оно было не из Талашкина, а из Шереметьевки:
«Как приятно было, Ефим Васильевич, получить письмецо Ваше на чужой стороне. Идем мы с Гавриловной с речки, холсты и пряжу полоскали, тяжело на горку взбираться с мокрой ношей, остановились передохнуть, я и спрашиваю: «Ты, Гавриловна, вспоминаешь когда-нибудь Ефима Васильевича?» – «Я часто думаю о нем. Хороший человек!» – говорит Гавриловна. Нам так было некогда, что до того мы ни разу о Вас ни слова не молвили. А тут вдруг – письмо! Ответить Вам пока ничего хорошего не могу. Княгиня Тенишева еще в Талашкино не заглядывала. Кажется: приедет числа 20 апреля. Не знаю, каковы будут наши отношения. Не думаю, чтобы могли быть худы, я нужна там, но сомневаюсь, чтобы они были слишком хороши. Во всяком случае хорошо, если бы у меня было что показать княгине, когда она у меня будет. Мы бы и поговорили. Не пришлете ли что-нибудь? Может быть, увижу ее и раньше, числа 15-го, здесь, в Москве, но она будет слишком увлечена открытием магазина с мамой. А самому Вам посетить здешние края не знаю: стоит ли… Устроиться – пустяк, жизнь дешева, но атмосфера для работы и вообще – это вопрос!..
Местность очень красива. Все холмы и холмы, и далекие виды, поля все, леса и лесочки, речки, долинки, болото, заросшее густым лесом, и – с островком!..
Но то, что в Талашкине и во Флёнове, – гадость. Это в миниатюре самодержавное государство со всеми подробностями. Даже все ближайшие деревни вокруг испорчены, нищета, безобразие. Кабы не сношения с более далекими деревнями, мне бы тут не стерпеть.
Школа сельскохозяйственная, всякие ремесла, и т. п. – все это показное, один вид, но нет дела. Одна прекрасная слава, хотя, надо сказать, что все это вытекает из добрых намерений Марии Клавдиевны… Однако факт таков, что ближайшее население несравненно в худшем положении, чем более отдаленное. Ну, а побаловаться-то во всех тамошних мастерских – интересно! Ужасно интересно! Столярная, кузнечная, вышивальная, пчеловодство, садоводство, льноводство и мало ли еще чего…
Выдался у меня денек один свободный в Смоленске, провела его в майоликовой мастерской Баршевекого. Что это за штука! Знаете ли Вы, Ефим Васильевич, каковы бывают краски на глине?.. Полива эта дает глубочайший тон, какого не добьешься в масле или акварелях! Чего он стоит! Даже без рисунка! Признаться: я никогда не встречала достойного рисунка при столь чудесных тонах. Всегда они портили и обесценивали самый материал. Но я дерзнула-таки к ним притронуться и сделала головку на глине. Еще не обожжена, не знаю, что выйдет. Жду с трепетом.
О черной стороне Талашкина намекнула Вам (только Вам), чтобы Вы имели некоторые представления о действительности и знали, чего можно ожидать.
Кстати, о панно… Вы думаете, Малютин потерпит соперника? Он должен быть царем там по искусству. Довольно борьбы с Баршевским. Один – творец, художник, другой – техник, ученый… Представьте подобное столкновение!
Но, может быть, Вы стоите выше всего, что я тут сказала и найдете для себя небезынтересным посетить Талашкино. Мы с Гавриловной обрадуемся земляку…»
Дела Ефима были крайне неопределенными. Натурный класс обнажил его неподготовленность. Ему не только невозможно было перейти в мастерскую Кардовского, но и вообще – в чью-либо мастерскую. Оставалось одно – попытаться еще раз поговорить с самим Репиным: может, тот примет его в свою мастерскую… И хотя только от одной мысли об этом Ефиму становилось не по себе, он решился на разговор. Другого выхода не было…
К тому времени Первая, основная, мастерская Репина перебралась в главное здание Академии – во вновь построенное помещение над «конкурентскими мастерскими», Ефим отправился туда после пасхальных каникул. Поднялся по каменной винтовой лестнице к дверям мастерской, потоптался: так хотелось повернуться, уйти… Пересилил себя, вошел…
В мастерской работали ученики. Было там довольно просторно, и Ефим сразу же подумал, что если бы Репин согласился принять его сюда, то он никого бы тут не стеснил… Поежился: и мысли-то какие-то нищенски-жалкие…
Ефим спросил у одного ученика, будет ли Репин сегодня в мастерской. Ученик кивнул: «Должен быть! Вот-вот должен…»
Ефим вышел на лестничную площадку, тут без посторонних глаз ему легче было поджидать Репина.
Перед дверью в мастерскую находилось небольшое окно, полуприкрытое ставней, оно выходило на крышу Академии. Через него с воли широкой полосой лился свет, в котором вяло клубились мириады пылинок.
Глядя на их дымное клубение, Ефим ушел в себя… Он вздрогнул, услышав рядом знакомое густое покашливание.
– М-мм… Честняков?! – удивленно посмотрел на него Репин. – Что вы тут делаете?..
– Я… Я вас поджидаю!.. – тихо сказал Ефим. Он сбивчиво рассказал о своем положении. Репин, не дослушав его, заговорил:
– У меня вот какая мысль… Это надо было вам давно посоветовать… Я тут, пожалуй, тоже виноват… Вы бы вот как теперь поступили: у нас, по России, есть несколько неплохих художественных школ – пензенская, казанская… Это – лучшие провинциальные школы. Вот мой совет: вы теперь успокойтесь, а к осени поступайте в какую-нибудь… Думаю: лучше всего – в казанскую! За год вы получите там твердую необходимую систему. Ведь именно эти школы дают пополнение своими выпускниками нашему Высшему училищу! Вернетесь сюда через год, и я уверен, что тот же Кардовский примет вас! Думаю, что именно в этом для вас путь! Помогу и со своей стороны!.. Ну, не могу больше задерживаться: ученики ждут! Подумайте над моими словами!..
Ефим еще какое-то время стоял, глядя на дымный широкий луч. В себе самом в эти минуты он ощущал легкость и бессилие одной из пылинок, кружащих перед ним в незримых сквозняковых потоках…
«Репин, конечно, прав… – думал он. – Только почему он это мне сказал так поздно?! Три с лишним года упущено!.. Если бы он сказал об этом хотя бы год назад!..»
На квартире Ефима ожидало письмо от Саши, посланное из Кологрива. Сразу же бросился в глаза ее обычный вопрос: «Когда приедешь домой?..» Он не бывал в Шаблове уже давно, и вот опять все было неопределенно, ему снова не с чем было туда ехать… А голосок Саши звучал меж строк ее письма, звал издалека: