355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шапошников » Ефимов кордон » Текст книги (страница 13)
Ефимов кордон
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 19:30

Текст книги "Ефимов кордон"


Автор книги: Вячеслав Шапошников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

Минея Звонова Ефим увидел впервые в годы учебы в уездном училище. Тогда он был еще крепким зрелым человеком, перед которым во всем Кологривском уезде почтительно склонялись головы. Уже в ту пору целая слобода, почти половина Кологрива, называлась Звоновкой. Живет в ней бедный народец, почти даровая рабочая сила. Этого Минея так бы и на портрете изобразить, чтоб фоном ему была Звоновка – не местечко, не слобода, а некий хаос, вся нищета гиблого места, чтоб вилось позади Минея только рваное, черное и серое…

Ефим вспомнил: шесть лет назад, когда он приезжал в Шаблово из Питера, в Кологриве гостил художник Ладыженский, выходец из местных дворян. Тогда ходила по уезду историйка о том, как Ладыженский писал портрет Минея Звонова.

Звонов заказал Ладыженскому написать с себя портрет. Художника, видно, привлекла колоритная фигура купца. Звонов позировал, сидя в тяжелом дубовом кресле, на нем был темно-синий мундир с золотыми пуговицами, с расшитым воротом, орденская лента… Сановник сановником! В правой руке, для пущей важности, – тетрадь в сафьяновом переплете… Окаменело сидел Миней перед художником, потея в своем мундире. Лето жаркое выдалось. После очередного сеанса Миней подходил к портрету и раз от разу все недовольнее хмурился: не таким бы он хотел себя видеть на портрете, не мужиковатым, не упрятанным в дорогой парадный мундир неотесом… На портрете должен быть важный человек, ворочающий крупными делами! Не обыкновенного сходства с самим собой желал бы Миней. Он же и мундиром, и сафьяновой тетрадью, и дорогими перстнями на руке, и позой самой так ясно дал понять художнику его задачу… Наконец не выдержал, грубовато заметил Ладыженскому: «Ты тут неделю возишься, а толку что-то мало! Портрет никуда не годится!..» Ладыженский усмехнулся: «Портрет-то хорош, да вот ты плох!..» С этими словами он сложил краски и кисти, свернул почти законченный портрет и был таков. Остался Звонов без портрета…

«Видно, он не расстался с мечтой: вот теперь зовет меня… Только с Ладыженским-то, как с дворянином, еще церемонился, терпел, а мне, пожалуй, сразу же и укажет, как писать!.. А все же надо будет сейчас же ответить Невзорову, мол, соглашаюсь…»

Вскоре после отправки ответа пришло новое письмо от Невзорова:

«Уведомляю Вас, что с великого поста вполне можно рассчитывать на работу поясного портрета со Звонова. Работать будете в помещении Богадельни…»

Ефим усмехнулся. Понятно, каким теперь захочет видеть себя Миней Звонов: недалека уже старость, отстроена богадельня для спасения души… Вот посреди нее с возможным смирением на широком разбойничьем лице многогрешный Миней Звонов и воссядет, дабы быть запечатленным не купцом, не хозяином, но – смиренным старцем, творящим добро для ближних, помышляющим лишь о спасении души своей… И художник его будет писать подходящий – не дворянин-гордец, а тихий, из крестьян, млеющий под властным-то взглядом… И даже посредник меж ними вон какой – заведующий всей той же богадельнею, обходительный, тишайший, каким, наверное, сызмальства был… «Милостивый Государь… не соблаговолите ли Вы согласиться…» Так и чувствуется целиком принадлежащий своему хозяину слуга…

Через несколько дней после получения второго письма от Невзорова Ефим побывал в Кологриве. И без этого неожиданного повода ему хотелось туда наведаться, повидать Сашу, походить по улочкам городка: в Кологриве как-никак прошли годы учебы…

По зимам в Кологриве тихо. Основной кологривский обыватель, как и окружный люд, жив от реки и от леса. Одни заготавливают зимой дрова, другие – клепку, третьи – строевой лес… Глуховатый городишко, а между тем еще в пору Ефимова ученья имел уже земскую публичную библиотеку, небольшой любительский театрик, женскую прогимназию, уездное и приходское училище, церковноприходскую школу, земскую больницу, аптеку, почтово-телеграфную контору…

Однако городок был таким оторванным, таким глухоманным, что по-настоящему жизнь пробуждалась в нем лишь в дни ярмарок, которых в году было три, да в пору весеннего сгона наготовленного за зиму леса и барок.

Все остальное время тут тишина застойного полусонного бытования.

В конце великого поста из окрестных лесов повылезут заросшие, одичавшие лесовики, прокоптившиеся в зимницах. Ходят по улочкам городка – руки-крюки, бороды во всю грудь, заново знакомятся с жизнью, напиваются, получив у хозяев расчет…

После «крепости» помещики свои владения по Унже пораспродали, хозяева тут появились новые: разбогатевшие кулаки с Мёжи – Звоновы, Дубровины, из Вятки – Сапожников, из недальней Чухломы – Юдины и Грачевы, Хихин аж с Волги… Народец оборотистый, прижимистый. Кое-кто из дворянства приноровился к новым временам: Перфильевы, Жоховы, Григорьевы, Поливановы, Жемчужниковы…

Источник наживы у тех и других один – сгон леса, торговля лесом.

Городишко мало изменился за минувшие годы. Разве что в его центре появилось несколько внушительных особняков местной знати, да на берегу Унжи, рядом с базарной площадью, достраивались Народный дом и чайная.

После свидания с сестрой Ефим заглянул на местный базар. Бывало, по понедельникам, после занятий, он сразу же бежал на базарную площадь. Тут можно было встретить кого-либо из шабловских, наслушаться громких разговоров об озимях, о скотине, о лесных работах…

Потолкавшись на базаре, Ефим отправился в звоновскую богадельню к Невзорову – договориться о предстоящей работе.

Невзоров держался услужливо, смотрел чуть, ли не заискивающе, на его бледном, но гладком лице так и светилось: «Как же-с! Из самого Санкт-Петербурга человек прибыл! Выученик самого Репина!..»

Ефим спросил, можно ли повидать Звонова, мол, надо бы присмотреться к натуре. «Они теперь нездоровы-с! Уж до великого поста, Ефим Васильевич! Я сообщу Вам незамедлительно!..» – рассыпался Невзоров.

9

В конце января дня заметно прибыло. В тихие ясные полдни солнце понемногу берет верх, в укромьях можно почувствовать, как оно перебарывает стужу. В такие дни и само время вроде бы иначе течет. Вчера еще оно еле тащилось, будто ондрец[9]9
  Ондрец – небольшая двухколесная повозка (местное).


[Закрыть]
с дровами по лесному проселку, и вдруг так ощутится его новый, иной ход над здешними глухоманными местами!..

В комнатушке Ефима уже стояли загрунтованные небольшие холсты под этюды к давно задуманной картине. Несколько дней подряд Ефим ходил с этюдником к Федору Ивановичу Скобелеву. Все в Шаблове называли старика просто дедушкой Федором, в больших он уже был годах. Скобелев, как натура для картины, – клад: широкоплечий, высокий, с большой белой бородой, с острым умным взглядом.

Позировать он согласился без уговоров, сидел прямо, спокойный, сурово-молчаливый, глядел на белый зимний свет, как хотелось художнику. Ефим всех так решил писать для этой картины, ведь на ней лица должны быть озаренными, поскольку люди пойдут к свету…

Изба дедушки Федора темновата, окошечки невелики, она – из немногих, уцелевших после пожара. Ефим еще мальчиком любил бывать в его избе.

На воле январский мороз, а Ефиму за работой вспомнился вдруг невозвратимо-далекий летний день, в котором он, мальчишка лет восьми-девяти, только что вышел из своей избы после завтрака и стоит у крыльца, прислушиваясь к деревне…

Посреди широкого подворья дедушки Федора захлопал, забил крыльями охристо-огнистый петух, прокричал заливисто, будто окликнул именно его… И надумалось Ефиму начать тот день с поисков переливчатой косицы из петушиного хвоста. От бабушки Прасковьи он слышал, будто счастье тому будет, кто найдет такое перо…

Солнце с утра пекло жарко. Оказавшись на соседском подворье, Ефим обошел деревянную соху и борону, с замиранием ступил под соломенную крышу двора… Ворота были распахнуты настежь, солнечный свет неглубоко врезался в сумерки двора. С затаенным дыханием Ефим обошел двор, пристально вглядываясь во все сумеречное, серое, немое. Заглянул в хлев. Все казалось ему: вот-вот синим огнем полыхнет в сумерках переливчатое перо-косица… На куриных наседалах, прикрученные лыками к прутикам, висят «куричьи боги» – камушки с природными дырками… Дедушка Федор привязал их тут, чтоб от кикиморы охраняли куриц…

Что-то таинственное ощутил Ефим, будто оказался он не под крышей, а в каком-то древнем курином храме…

На глаза вдруг попалась растреснутая липовая малёнка. Заглянул в нее. Солома там, пух, яйцо… И совсем неожиданно увидел то, что искал: вот она – переливчатая косица из петушиного хвоста!.. Схватил ее и – бегом со двора, будто кто-то мог отнять то перо…

Убежал на гуменники. Огляделся с громко бьющимся сердцем… Вон стоит раскрытый овин, подглядывает за ним черным окошечком, рядом с овином – соломенник, из-за него видна мякинница… Присел он на старую колодину, хотел, таясь от всего, получше разглядеть находку… Откуда ни возьмись – ворон… Сел на крышу мякинницы, каркнул… Ефим оглянулся испуганно. Будто затем и прилетел бог весть откуда тот ворон, чтоб спугнуть своим карканьем Ефимово счастье…

Побежал Ефим прочь. Заскочил домой, спрятал свою находку на мосту, в щели, прихватил кусок пирога, отправился на Унжу.

На реке – тихо. Слышно, как вода трется о берег. Пошел к лесу в сторону Илешева. Набрел на землянку, в которой барошники[10]10
  Барошники – строители барок.


[Закрыть]
по зимам греются. Заглянул в нее. И дверь, и проруб маленького окошечка – черны от копоти, и пахнет в землянке каким-то дымным холодом… Тут тоже не по себе стало Ефиму, выбежал вон.

У самой воды трясогузки молчком по сырому песку ходят, над обомлевшими под жарой елями другого берега канюк кружит, покрикивает пискливо. И опять где-то в стороне послышалось воронье карканье… Жутковато стало Ефиму. Он добежал до речки Чернявы, перешел ее по жердочкам. Жарко было. Стащил с себя рубаху, штаны, забрел в воду, накупался, долго лежал после на горячем белом песке.

Меж рекой и горой Скатерки много кислицы наросло и тиману. Поднялся, облепленный песком, так, голышом, и ходил в высокой прибрежной траве, рвал кислицу и тиман. И где-то снова каркал ворон, и видел и слышал Ефим, будто рядом с ним журчали лесные речки, лопотали осины, обступали его непролазные чащи, будто заблудился он, остался вовсе один… И поднимал взгляд от травы, озирался вокруг и смеялся тихо своему одиночеству. И так близко было небо! Он даже руку поднимал над головой – хотел потрогать ту близкую голубизну…

Вот то все и было счастье… Просто тогда он не знал, что это именно оно и есть…

Сидит дедушка Федор перед Ефимом, и невдомек ему, какими давними связями живет тот в его старой избе…

По Шаблову слух прошел: Ефим Самохичев всю деревню от малых до старых для какой-то картины хочет переписать. Малые Ефиму прохода не дают, кричат на улице, как те бурдовские ребятишки, попавшиеся ему на святки: «Сресуй нас! Сресуй!..»

Ефим не отказывает, он такой надоедливости рад. В его комнатушке всякий день – новые натурщики. За работой он старается, чтоб ребятишкам у него было весело. То что-нибудь припомнит интересное, то сказку расскажет, то выдумкой попотчует…

На воле морозно, солнечно. В его комнатушке-мастерской, на лавке у стены, напротив бокового окна, сидят очередные натурщики-малолетки. Ребятишки притихли, слушают его, на лицах – живое внимание. Не забывая о работе, Ефим рассказывает что-то вроде сказки не о чем-нибудь далеком – о ручейке, который течет между горой Шаболой и горой Скатерки:

«…от колодца почти до самой речки ручеек зимой протекает под снегом, но он ясно слышит, как говорят и смеются бабы меж собой да на лошадей покрикивают, которых пригоняют поить к колодцу… А дальше он, худенький да маленький, едва перекатываясь под снегом, чуть слышит, как ребятишки кричат на Хохолковой горе, на коньках да на санках катаются. Дальше он течет меж двух гор. На одной деревня стоит, на другой – старая часовня, вся занесенная снегом, и за ней поле под снегом лежит. Течет, течет ручеек… Вот встретились ему на пути какие-то колья: видно, изгородь, жердины конец лег поперек пути, некуда отворотить ручейку… Спустился к земле, подобрался под жердь и – дальше под снегом побежал!..

Но… что это?! Ручеек зажмурился вдруг от яркого солнечного света… Над ним – морозный зимний день, голубое небо, кусты стоят все заиндевелые… От деревни по крутому склону тропинка к нему спускается… А сам ручеек течет по обмерзлой большой лохани, по бокам лохани – лед, толстый да гладкий, намерзает все больше. И видит ручеек: баба с девонькой идут сверху по тропе, на плечах коромысла несут с сарафанами и рубахами. Пришли к лохани, размотали, что было на коромыслах, заткнули рубахой то место, где вода вытекала, и стали полоскать рубахи да сарафаны. Не показалось это ручейку. Метнулся он было назад, да там бегут его новые струйки, назад его не пускают…

Баба с девонькой наполосканное сложили на обмерзший край лохани и давай колотить по белью гладкими вальками, только брызги летят, да пыль водяная стоит!

Бежит ручеек все дальше оврагом, опять под снегом. Местность становится все ниже и ниже, камешков все больше на пути, попадаются коренья да ямины… Но вот под горой Шаболой выбежал ручеек опять на свет. Опять – голубое небо, солнышко, снег и мороз, и ветлины, покрытые инеем, с хрустальными да бриллиантовыми звездочками.

Опять засмеялся ручеек! Тут ему хорошо! Это место никогда не замерзает, и по зимам сюда прилетают пташки – попить воды, побегать по мокрой земле, поклевать ржавчинки…»

Тут Ефим поведал, как птицы, прилетающие к ручейку, разговаривают меж собой и с ручейком… Сколько раз и сам он, когда был таким же, как его слушатели, беседовал с ручейком…

Рассказывает Ефим, как ручеек втекает в Унжу, как принимает его маленькие струйки большая вода и уносит куда-то далеко… Но ведь, утекая, ручеек никогда не сможет утечь весь, он останется навсегда тут, где родится всякую минуту, пусть далеко убежали его вчерашние струйки… Без этого не может жить ручеек!..

У Ефима не только в том цель, чтоб задержать на лицах ребятишек живой интерес, чисто детское ожидание чуда… Ему хотелось бы, чтоб его слова пробуждали в них внимание и пристальность к родному, здешнему, чтоб каждый догадался, почувствовал: вокруг – живое, ко всему надо приглядеться, прислушаться… Не с этой ли догадки и начинается настоящая жизнь человеческой души?..

Задуманную большую картину он хотел исполнить почти как фреску. Заранее видел ее, воображал именно такой. Дети там должны быть на переднем плане.

На художественных выставках последних лет, в Петербурге, Ефим видел немало детских портретов, но почти все они были какими-то салонно-академическими, ребятишки на них выглядели рождественскими ангелочками: длинные локоны, блистающие глазки, румяные щечки… Какое-то живописное сюсюканье, да и только!

Крестьянских детей писать надо было совсем не так, с иной теплотой, с иным проникновением в ребячью душу, за их лицами должно угадываться все крестьянское, за каждым из них – дух избы, овина, поля, оврага, леса…

10

За работой Ефим и не заметил, как подошла масленица. Вся его комнатушка оказалась завешанной этюдами, рисунками, среди них чаще лица детей. Глаза их глядели на него отовсюду. На масленой неделе Ефим почти каждый вечер приглашал к себе по вечерам девочек с прялками. Они сидели и пряли, даже пели по его просьбе, а он стоял за мольбертом радостно улыбающийся, на душе у него был настоящий праздник.

– А ты, дядя Ефим, приходи на гулянок – масленицу провожать! Вот бы какую тебе картину-то написать: как ее провожают, как жгут… – говорили девочки.

– Обязательно приду! – улыбаясь, кивал Ефим. Проводы масленицы для него с самых ранних лет – лучший из праздников.

Масленицу обычно загуливали со среды. Ходили и ездили в гости, угощались блинами, катались на лошадях с бубенчиками на ожерелке, с гармонями, песнями, устраивали съездки – собирались в одну деревню в первый день, на второй – в другую… Съезжались только молодежь да молодожены. Все суметы примнут по округе, все дороги обгладят за неделю. Ребятишки и взрослые катались с гор на санках, ледянках, коньках-скамейках. По домам ходили ряженые. В каждой деревне мужики ставили качулю-махалку для взрослых, для детей – качулю-вертушку. С обеда там собиралась чуть не вся деревня. Бабы и девки пели песни, мужики раскачивали доску-махалку с катальщиками. В первую очередь качали молодоженов, а потом всех желающих. Парни купали в снегу девок. Озорства и веселья было много! В воскресенье, в последний день масленицы, с утра по избам ходили ребятишки с санками, выпрашивали соломы, старых веников, дегтярных баклажек, всякого старого хламу, который мог бы хорошо гореть. Собранное свозили на гулянок, сваливали в одну кучу, вокруг высокого кола, вроде стожара, к нему подвешивали сухие веники. Вечером, в сумерках, этот ворох поджигался, горело ярко, весело. Пламя хватало снизу веники и от них во все стороны летел рой искр. Настоящее зарево вставало над деревней, ребятишки, ошалевшие от восторга, сновали, вились вокруг жарко «сгорающей» масленицы. Бабы заводили песни. И тогда становилось как-то, необыкновенно грустно: и песни были невеселыми, прощальными, и остро понималось вдруг, что в этот вечер уйдет из деревни веселая масленица, наступит великий пост…

В воскресенье с утра вдоль деревни сновали парни и девки, ребятишки свозили к гулянку на санках солому и хлам. От гулянка доносился несмолкающий скрип качуль, визготня и крики.

К вечеру в деревне стало шумней, появилось несколько мужиков на лошадях, запряженных в выездные сани, послышались гармони и песни.

В оттепельных сумерках Ефим вышел на волю, постоял у двора, прислушиваясь к гомону деревни. На гулянке чернела шумная толпа, кое-где светились окна. На задах смутно виднелись овины, мякинницы, соломенники, за ними угадывалось поле… Заворожена погода, не шелохнет во всей округе никакой вихорек. Самый подходящий вечер для проводов масленицы!..

На гулянке Ефим увидел своих прежних дружков – Ивана Травина, Михаила Якунина, Алексана Семенова, Подходя к ним, заметил: многие в толпе смотрят на него, как на что-то непонятное, незнакомое, из какого-то другого мира, не знают, за кого и принять. Зато ребятишки, увидев его, завились вокруг: «Дядя Ефим! Сресуй нас! Сресуй!..» Ефим только улыбался растерянно. Последнее время он провел в затворничестве, поодичал, и ему было не по себе от любопытного разглядывания.

Но вот подпалили ворох хламу и соломы, к наволочному темному небу с веселым треском взметнулся золотой огненный столб, все попятились от жара и от ослепляющего, мгновенно разросшегося света, прикрываясь ладонями, загляделись на огонь. Стало шумно вокруг пылающего вороха.

В сторонке, отдельно, сгрудились бабы. Когда огонь стал утихать, высоко и печально вознесся голос одной:

 
Ах ты воля, ты воля!
Ты куда, моя воля, девалась?!
 

Песню подхватили другие бабы. Эту песню всегда пели на проводах масленицы. Ефим с замиранием вслушивался в голоса поющих. Они становились все согласней, пение разрасталось.

«Вот ведь песня… – думалось Ефиму. – Ее родила чья-то душа, а смотри – поют, поют и не знают: чья это песня, кто ее создатель, поют как о своем… Чья-то грусть, чья-то кручина стала грустью-кручиной всех поющих, словно каким-нибудь широким ветром была когда-то пропета, а не одним человеком!.. Ведь есть же, есть эта передача от одного многим! Стало быть, если к делу, которому ты хочешь посвятить себя, подойти с такой же вот беззаветностью, чтоб оно стало как песня, то и его подхватят и впустят в душу многие!.. Надо только запеть так, чтоб была настоящая искренняя песня – от всей сердечной глубины!..»

Ворох попрогорел быстро, от него вскоре осталась только груда рыхлого, золотящегося изнутри жара, и вроде бы попридвинулись к нему вместе с людьми оттепельные февральские сумерки и слушают песню. Слушают ее опустевшие темные избы, овины, амбарушки, мякинницы, житницы, бани, смутно белеющее поле и темный лес за ним…

И какие-то огромные очи, черно пылающие в глубинах позднего вечера, кажется Ефиму, смотрят в упор на него и на всю темную толпу однодеревенцев, сбившуюся вокруг малиновой уже, но еще жарко дышащей груды, и кто-то невидимый ему шепчет:

«Рядом, рядом с человеком живет ненасытная вечная ночь, ночь его постоянного погружения во тьму, звериная ночь одиночек… Вон они поют, слили свои голоса, глаза прикрыли… А ночь, что вокруг, неотделима от них!.. Это только на пока – весь их лад и согласие! Завтра снова начнется для них привычная схватка с жизнью за кусок хлеба, и они накрепко забудут колдовство вот этого часа, все это песенное единство. Их жизнь тяжела и груба, она ничуть, ни в одной малости не подобна искусству, которым живет твоя душа, с которым ты хочешь породнить и ее…»

Как внезапно окликнутый, Ефим оглянулся на мерклое, истемна-сизое разрастание ночи над недальними лесами и снова повернулся к поющим женщинам и стоял как очарованный. Если бы все тут прониклись случившимся, если бы посмотрели друг на дружку в удивлении и радости!.. Ах, если бы все они после этого пения поняли, что уже переступили ту четко прочерченную черту, разделяющую реальное и чаемое, если бы поняли, что в эти минуты случилось что-то, чего уже не изжить из сознания!..

Но все, все они знают, что с этим жить на земле нельзя, и оберегают себя от этого, все они зачурались от мечты, как от веры в невозможное, чтоб не растравлять зря душу… Есть, есть такая вот «мудрость» в каждом из них… А как ее преодолеть?! Как?!

С гулянка молодежь побежала на Шаболу – кататься на санках, озоровать, навеселиться на весь великий пост.

Ефим отправился туда вдвоем с Алексаном Семеновым. Дни, прожитые в Шаблове, почти все прошли у него в напряженной работе, и теперь ему хотелось поговорить с кем-то, отвести душу или хотя бы побыть у краешка ночного веселья.

С Алексаном Ефим виделся после возвращения из Петербурга несколько раз накоротке, лишь рассказали друг другу в немногих словах о себе.

Примерно в то же время, когда Ефим завершил учебу в Новинской семинарии, Алексан окончил Чижовское сельскохозяйственное училище, вернулся в Шаблово, увлекся агрономией, садоводством, пчеловодством. Мужики, слышал Ефим, шли к нему со всякими крестьянскими вопросами.

Алексан за годы, прожитые Ефимом на чужбине, из ершистого худенького подростка превратился в ладного, крепкого мужика. Лицом и всей статью он похож на своего отца – Алексея Ивановича (по имени-отчеству зовут того в Шаблове, с почтением к нему относятся). Не один год Алексей Иванович служил в Нижнем Новгороде доверенным кологривских лесоторговцев, а до последнего времени был шабловским старостой, попечителем Крутецкой школы. От Алексана Ефим слышал, будто в конторе у его отца, в Нижнем, служил писарем Максим Горький, знаменитый теперь писатель.

Старший брат Алексана Иван учительствует в Рыбинске. И сам Алексей Иванович, и оба его сына для шабловских – люди непростые, и отношение к ним особенное. Семеновы для деревни – не свой брат мужик, хоть и коренные они тут, не какие-нибудь пришлые.

Ефим с Алексаном какое-то время молча смотрели, как резвится молодежь. Для Ефима еще длилось колдовство, оставленное песней:

 
…Ах ты воля, ты воля!
Ты куда, моя воля, девалась?!
 

– Да… Алексан… – без веселости усмехнулся он, – только одни ребятишки да молодежь веселятся… Нет, смотрю, такого, чтоб вся деревня… А ведь, помню, было… Теперь – только мы тут с тобой…

– Эх, Ефим… – вздохнул Алексан. – Не до веселья людям: совсем нужда заела, одни нехватки-недостатки кругом… Только и радости – когда праздники! И то не для всех! Вон ведь еще до Зимнего Николы многие приели хлеб-то и теперь живут впроголодь…

Через минуту Ефим кивнул словно бы своим мыслям, повторил:

– Не для всех… А радость-то, Алексан, она ведь всем нужна! Она только тогда и радость, когда на всех она, а не только на отдельных людей… О радости да о правде и сказки-то все на земле! И жизнь надо, Алексан, такую устраивать, чтоб радость была общей. А когда только черная работа да нехватки-недостатки, человек и красоты не видит, которая его окружает… Красоте нужны незамутненные беспросветностью глаза, ей нужен чистый свет в глаза-то! Погибель это, когда человеку для красоты нет времени! Если люди радости не видят, изменяются у них глаза, скучно начинают смотреть на все вокруг, на весь мир… Темнота наступает в душах… Надо, Алексан, будить в людях с детства потребность жить не только ради куска хлеба!.. Ведь уверен: только там, где есть связь с красотой, с искусством, есть подлинная живая жизнь, там же, где она порвана – уже не жизнь, что-то другое, упрощенное, недостойное человека… Совсем, совсем не так должны жить люди, как живут они!.. Как хотелось бы, Алексан, чтоб мечта шла рука об руку с жизнью!..

Ефим посмотрел на друга:

– Тебе такое не приходило в голову?..

– Приходило… Тоже много думаю об этой жизни… Дика и черства она, Ефим… Мечтать деревне, видно, не дано… Слишком задавлен мужик… – Алексан махнул рукой. – Ты вот об искусстве да о красоте заговорил… А я вот о другом тут думаю… Деревня наша – как бедствующий человек, который при болезни, или при несчастье… Тут уж не о радостях речь… Быть бы живу!.. Крестьянину землю надо прежде всего сводить в один клин и быть ее настоящим хозяином. Надо здесь устраивать образцовые хозяйства, показывать мужику, как ему освободиться от пустого ломовизма! А при чересполосице это никак невозможно! Землю, землю мужику надо сводить в один клин! И хозяйствовать на ней по-настоящему!

Алексан уже не мог на месте стоять спокойно, он взял Ефима под локоть и повел назад, в деревню.

– Ты посмотри, – говорил он, – ведь нигде на свете не владеют землей чересполосно, только в России! Вон возьми иностранцев, у них все хорошо родится: зерно, овощи, фрукты… А мы подобны колобродам со своей чересполосицей, мешаем друг дружке. Опять же за границей человек, получивший, скажем, как вот я, сельскохозяйственное образование, приезжает домой и совершенствует свое хозяйство, заводит всякие улучшения… А у нас?! Что я тут могу сделать в этой колобродной жизни?!

Ах, Ефим, Ефим!.. Голова порой – кругом!.. Один этот наш «крестьянский мир», неподвижный, окаменевший к культурным-то новшествам, чего стоит!.. Вся его «философия» строится на заветах чуть ли не первобытных хозяйств, на дремучих обычаях и воззрениях! Попробуй тут кто-нибудь отдельный, частица этого «мира», пойти своим путем!.. Одно только и слышишь: «Лишка хорошо будешь жить! А майся-ка, как и все! Нам негде зерно сеять, а он про сады-огороды думает!..» Говоришь им: «Я свое требую! Если вы не желаете, так живите в своей чересполосице, а у меня нет такого лишнего времени, чтоб колобродить вместе с вами, искать по полдню свою лошадь или корову, ходить за несколько верст то к одной полоске, то к другой, не могу я заниматься вашим ломовизмом!…» – «Нет, – отвечают одно: – Живи, как все!..»

Алексан усмехнулся:

– А вон почитай, сколько в одной только нашей литературе этих поклонников деревенской общины!.. Их бы заставить похозяйствовать при этой общине!..

– Спасение, Ефим, тут одно… выход из общины! Она крестьянина испортила, стал он усидчивым, неизобретательным, суеверным. Общинник мало думает, как ему выйти из трудного положения, из голодовок… Он, посмотри, как работает: так же точно, как и его дед, как и его прадед, до большего не додумался!.. Заговоришь с ними о новшествах-то, об изменении этих безобразий, только и услышишь в ответ: «Мы и так добудем пропитание». Как будто человек – лошадь, и, кроме сена, корму, ему ничего не надо…

Домой Ефим вернулся уже в полночь, разговор с Алексаном взбудоражил его, он долго не мог уснуть, и мысли его обгоняли одна другую…

«Алексан – практик, – думал он. – Ему тут все по-своему видится. Нынешняя община, верно, устарела, но ее не разрушать надо (тут он не прав!), а создавать новую! Надо изменить жизнь, чтоб все стронулось с места, сбросило с себя оцепенение, чтоб люди почувствовали, что все они – братья и сестры, которые должны жить, как одна семья, которым только взяться дружно, и сгинет наваждение серости, оживут краски, наступит царство добра и справедливости!..

Таким практикам, как Алексан, объединиться с такими, как я, и мы должны, должны всколыхнуть деревенскую жизнь! Он покажет, как надо по-новому хозяйствовать, мое дело – через картины показывать людям свет впереди, дать им идею новой, иной жизни! Ведь с помощью искусства можно приблизить к людям самое отдаленное, уже сегодня многое показать наглядно! Я напишу картины, на которых наши деревенские увидят иную жизнь, а увидев, они полюбят ее, потянутся к ней!..

Надо с детства начинать! Приучать деревенских ребятишек к искусству, к красоте, развивать в них чувство прекрасного, чтоб они затем входили в жизнь с новым взглядом на нее…»

– Да, Алексан, – шептал Ефим, глядя в темноту, – у деревни должно быть свое родное искусство, своя особая, самобытная культура! Именно искусству должна принадлежать главнейшая роль в достижении гармонии жизни, в этом – единственная наипервейшая цель искусства! Я верю, люди искусства должны сделать невероятное усилие, все деятельные люди должны вместе с ними взяться за дело, и жизнь изменится! Люди просто потеряли духовные связи, надо вернуть им ощущение праздничной единости, братской близости! С этого надо начинать! Без этого никакие преобразования невозможны!..

11

В городе для Ефима почти все дни были на одно лицо, а тут, в деревне, у каждого обнаружилось и свое лицо, и свое имя: то – Герасим-грачевник (прилетели грачи), то Алексей – с гор вода (ростепель начинается, снимай, мужик, днем полушубок!), то – благовещенье (весна зиму переборола!), то – Федул (теплый ветер подул!)…

Весна выдалась ранняя, но затяжная, с частыми похолоданиями. Чуть пригреет, и опять тянется серенькое стылое второзимье… Не зря сказано: рано затает, долго не растает!.. Одиноко, тягостно Ефиму в такие дни. Какой-нибудь вихорек-проныра все стучит отошедшей доской на понебье, бранчливый вихорек, неспокойный, под его стукотливую музыку и в полдне – падевый сумрак. Деревня тиха, безлюдна, разве что промелькнет мимо окон, клонясь под ветром, какой-нибудь проходяга-мужичок, и опять – ни души… Вроде бы и не весна – глубокая осень… Стены теснят, потолок давит…

В полдень выйдет Ефим на Шаболу, постоит, всматриваясь в сумеречную округу. Взгляд остановится на холстах, расстеленных в низинке, под горой, для беленья. Почудится: это его собственные холсты, на которых он должен написать свои задуманные картины, лежат, серые и волглые, на снегу, на виду у такого же серого, набухлого неба… И где тут поверить, что когда-нибудь они станут живописными холстами?!

Ветреный никлый вечер опустится на деревню. С поля потянет сыростью, от леса шум доходит, там еще лежат черствые рассыпчатые снега, в снеговых пластах – чашки-подталины вокруг всякой лесовины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю