355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шапошников » Ефимов кордон » Текст книги (страница 8)
Ефимов кордон
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 19:30

Текст книги "Ефимов кордон"


Автор книги: Вячеслав Шапошников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

Как будто впервые Ефим вглядывался в родные места. В этом не по-весеннему, а по-осеннему темном океане всхолмленной, дико щетинящейся земли, омертвевшем под холодным северным ветром, в лицо ему дышали какие-то старые времена. Само будущее, казалось ему, было завалено ворохами выстуженных бездождевых туч, само время, мнилось, остановилось тут… Всей родной округой словно бы владела чья-то всеохватная бесплодная мысль о вечном холоде, о вечной печали…

Дома печального тоже хватало: отец и мать часто прихварывали, последние, «зеленые», как говаривала бабушка Прасковья, годы поднадорвали их… Тут же и начались их привычные сетования, что вот нет у них помощника, что времена пошли трудные, а надеяться им не на кого: сын вот снова подался учиться, дочери еще невелики, к тому же одна-то – калека, хорошо еще, что прошлой осенью удалось ей поступить в Кологривскую женскую прогимназию…

9

Под самый троицын день в Шаблово на побывку приехал Николай Скобелев. Лучшего праздника, чем приезд близкого друга, Ефим для себя не желал бы. Едва он услышал перед вечером от сестриц, что к дядюшке Семену приехал Николай, со всех ног кинулся бежать к избе друга.

Даже тот день, проведенный Ефимом на Илейном, на лесных кулигах, был какой-то особенный – ясный, без единого облачка. В конце дня шабловские понавезли из лесу березовых веток, которыми к вечеру были украшены все избы. А еще утром посреди просторного места, называемого в деревне Гулянком, мужики воздвигли «качулю» – огромные качели: поставили две надежные остойчивые опоры, по шести жердей в каждой; наверх втащили крепкую еловую перекладину, перекинули через нее снасть – толстую пеньковую веревку. Уже в полдень залетала вверх-вниз широкая доска с обмирающими, верезжащими катальцами!..

Ефим с Николаем, прислушиваясь к гомону родной деревни, в сумерках прогуливались по гуменникам, по-за дворами.

Николай рассказал о себе. Он учительствовал в Ефремовском начальном народном училище неподалеку от посада Парфеньева, в Кологривском уезде. Прошлым летом женился. Жена – тоже учительствует…

– Мне о себе что рассказывать! – как бы извиняючись, глянул он на Ефима. – Живу помаленьку… А вот ты-то у нас! Вон ведь куда махнул!.. В одно прекрасное время от Саши, твоей сестрицы, получаю письмо, в котором, между прочими сведениями, красуется и эта новость о тебе!.. Я, хотя и был к ней немного подготовлен прежними с тобой разговорами, но все же это меня сильно поразило: Ефим у самого Репина учится!.. – Николай слегка толкнул Ефима плечом. – Однако мне было не только радостно от этой новости… Почему-то казалось, что я тебя теряю уже навсегда… Так как это получилось-то у тебя?! На какие средства живешь? Каково? Долго ли протянутся занятия в этой мастерской? Потом куда, что в будущем?..

Ефим рассказал ему обо всем, не умолчал и о своих теперешних сомнениях и тревогах. Вздохнул, словно бы подвел черту под сказанным, добавил:

– И подготовки настоящей не получил, и средств нет, и ценз невысок… Не так-то у меня все просто…

– Да, – кивнул Николай. – Без ценза – никуда. Это – уж так!..

Ефим с любовью, пристально посмотрел на него. Николай шел, чуть полуобернувшись к нему, плотный, спокойный, рассудительный, крупная, коротко остриженная голова чуть наклонена вперед, светло-серые глаза смотрят ясно, с неизменной добротой, говорит Николай медлительно, веско, слова складывает раздумчиво… В нем крепко сидит крестьянин. Говорит так, будто сохой борозду проводит и в конце каждой своей мысли-борозды твердо и неукоснительно подчеркнем «Это уж так!..» И начнет новую борозду. Ефиму всегда так нравилась его манера говорить.

– Пишут: «Обучение народа!..» – повел Николай свою новую борозду. – А какое такое обучение, что сие означает?! Этого – не поймешь!.. Я так, Ефим, понимаю: на доктора, например, учиться, или, скажем, по адвокатской части, или по инженерной, как там будет тебе охота, так учиться – даром, за казенный счет! Вот это будет настоящее обучение народа! Есть у тебя сила-мочь вот тут, – он прикоснулся ко лбу, – достигай чего-либо! Нет такой силы-мочи – оставайся в прежнем звании! Мало, мало у нас образованных по-настоящему людей из самого народа! Это уж так!..

Ефим слушал эту медленно текущую речь. В который раз за вечер они подходили к избе Скобелевых, сворачивали к их овину, темневшемуся на северном краю деревни, останавливались там под большой липой и опять брели в сторону Савашовского поля, чтоб вернуться под липу…

В начале августа, простившись с родными и со своим другом, Ефим отправился в Кинешму. Хотя ему приходилось часто отвлекаться на всякие крестьянские работы, помогать родителям, из Шаблова он увез немало летних рисунков и живописных этюдов.

Время в Вичуге и Кинешме было хлопотным, Ефим устроил еще одну выставку в Вичугском училище. В Кинешме здешние Виноградовы сообщили ему, что Анна с монастырской жизнью распростилась и пока что живет у дяди на подмосковной даче, в Малаховке. Обрадовавшись этому известию, Ефим перед отъездом в Петербург написал Анне письмо. И первым письмом, полученным им в Петербурге, было ее ответное письмо.

«Вы очень милый брат, Ефим Васильевич!

Вашему письму я была очень рада. И вот спешу исполнить Вашу просьбу, нет – свое великое желание – пишу! Лето промелькнуло, как сон, и теперь мы точно просыпаемся. Вы, мне представляется, проснулись в ясное осеннее утро, солнышко светит так весело, и кругом все так хорошо, и хочется поскорее выпрыгнуть из-под одеяла и скорее-скорее – за интересные дела! Так ли?..

Ну, а мое пробуждение носит более грустный оттенок. Но, протерев хорошенько глаза, вспоминаю, что все не сон, а будто правда… Итак, не ждите меня в Петербурге, не судьба, знать, нынче! Но не потому не вернусь в мастерскую, что разлюбила свое дело или разочаровалась, а совсем по другим причинам.

Меня мучают разные вопросы, которые мешают работать и спугивают всякое вдохновение.

Так вот, значит, детки Репина начали собираться. Многие, верно, мимо меня промелькнут здесь, как и Вы… Случайно встретила Листнера и Альбрехта на Курском вокзале. Они звали к себе, да некогда мне было. Зайду все ж.

Как же Вы поживаете, Ефим Васильевич? Много ли кой-чего наработали, как идут краски? А что ж в Академию не идете? Впрочем, Вам и в мастерской хорошо будет – лучшего профессора там не найдете, чем Репин.

Ну, в добрый час начинать вам, братцы!

Не пишу Вам о своих планах и делах пока потому, что в, голове величайший сумбур, но буду очень-очень рада, если Вы напишете мне о себе, где были летом и о Тенишевской Братии, если уже собирается.

А жалко, что Вы мимо меня проехали! Как это Вы?! А уж я была бы рада! Потолковали бы!

Мои дядя с тетей в Париже, зато мама приехала, она очень была больна, теперь лечится в Крыму, после вместе жить будем где-нибудь.

Примите лучшие пожелания сестры Вашей Анны Погосской. Будьте здоровы, работайте за двоих, а еще совет… впрочем, совета на надо, простите…

Сердечный привет мой всем».

Вслед за этим письмом пришло еще одно:

«Многоуважаемый Ефим Васильевич! Мой путь намечается в Рязанскую губернию учительницей в кружевную школу. Оттуда пришлю письмо, я пока очень занята этим последние дни в Москве.

Прошу и Вас не забывать меня. Пришлите мне что-нибудь на память, хоть Вашу карточку. И я Вам пришлю.

Посылаю привет мой всей Братии. Остаюсь в ожидании весточки от Вас.

Ваша Анна Погосская».

Получив это последнее письмо, Ефим и радовался, и печалился: вот Анна все-таки ступила на ту дорогу, о которой говорила, но… ее уносило от него все дальше…

10

Занятия в студии начались в конце сентября. Тенишевцы понавезли много летних работ, все выглядели бодрыми и загорелыми.

У Репина на уроках живописи появился новый помощник – Дмитрий Анфимович Щербиновский, вернувшийся из Парижа. Нескольким тенишевцам удалось поступить в Высшее художественное училище: Алексею Третьякову, Юрию Репину, Ивану Билибину, Василию Тимореву, Альфонсу Жабе, Леониду Альбрехту… На их место были приняты новенькие.

С приходом в студию Дмитрия Анфимовича Щербиновского Репин стал бывать в ней гораздо реже, появлялся лишь ради того, чтоб вместе со своим новым помощником задать ученикам очередное задание. Щербиновский был аккуратен и точен. В студию он приходил два-три раза в неделю. Он просто и точно умел выражать свои мысли, даже сами жесты его были какими-то точными и изящными, и одет он был всегда со вкусом. Студийцы сразу же его полюбили и приняли как желанного наставника.

Щербиновский был из тех, кто шесть лет назад перешел из учеников старой Академии в ученики новой, его и Филиппа Малявина среди тех «старичков» выделяли как блестящие таланты.

Минувшим летом в Париже открылась грандиозная выставка современной живописи, Щербиновский много рассказывал тенишевцам об этой выставке. Слушать его было интересно и полезно: Дмитрий Анфимович не только мог живо передать свое впечатление и от всей выставки, и от отдельных полотен, представленных на ней, он давал ученикам понятия о современных европейских школах и направлениях в живописи, всегда умея подкрепить все это интересной живой подробностью.

Среди тенишевцев снова заводились разговоры и споры. Часто спорили о Толстом, особенно – по поводу его статьи «Что такое искусство?».

Многое в этой статье Ефиму было близко, как свое, особенно же мысль о том, что вся человеческая жизнь наполнена произведениями искусства, выработанными не профессионалами, а самим бытом простых людей. Он сам уже думал, мечтал о том, что все на земле должно быть устроено так, чтоб творчество и жизнь были едины, нераздельны. Эта мысль как будто и выросла вместе с ним самим, ведь еще в детстве он так глубоко чувствовал это, прикасаясь к домашней утвари, слушая песни, сказки, бывая на свадьбах и на гулянках, где все неизменно держалось на обряде, рожденном самим народом в незапамятные времена. Он чувствовал это на самых ранних порах, когда еще был просто малой живой частицей родного крестьянского мирка… Ведь уже тогда тот мирок искал в нем, малой частице, своего выразителя…

Ефиму было так ясно, что его собственное художественное начало всеми корнями живет в самом почвенном, простонародном слое искусства – искусства мужицкой Руси. Душа его вырастала из той почвы, из того слоя. Ефим догадывался, понимал, что его собственное творчество должно развиваться в духе крестьянских художников. Крестьянский художник никогда не ставил себе целью воспроизвести действительность с иллюзорной точностью, скорее он преображал ее, рисуя то баснословный, то идеальный мир. В самом себе Ефим угадывал как раз такого художника.

В своих живописных работах он всякий раз исходил из массы, из ощущения целого, может быть, пока интуитивно понимая, что мир, который владеет его душой, именно так надо выражать, тут навсегда для него должен остаться в силе закон живописного письма плотного, грубовато-цельного. Да, его живописные приемы должны быть очень просты, чтоб не было лжи против всего, что было для него изначальным, основой. Его приемы, техника живописи в своей цельности, нераздробленности должны быть сродни работе скульптора, да еще такого, чей излюбленный материал – глина.

Он показал Щербиновскому свои летние работы. Тот сказал как раз об этом: «Вы умеете использовать до конца самые простые материалы, самые простейшие средства. Это – неплохо! У вас есть очень важное для живописца качество – чувство целого!..»

После услышанного одобрения Ефим решился испытать свои силы в многофигурной композиции, хотелось, давно хотелось ему что-нибудь свое, не ученическое выразить на холсте, но сковывала робость. И наконец – решился… И замахнулся сразу на такое: душа художника!.. Ему хотелось показать все, что владеет ею, все ее борения и порывы, представить все это в образах, окружающих художника…

Реальной фигурой должен быть только сам художник, остальное – его олицетворенные порывы и стремления…

Эскиз был готов в конце октября. Ефим решил выставить его с другими работами на месячном экзамене. Октябрьского экзамена он ждал с нетерпением: что-то скажет сам Репин?!

Илья Ефимович, едва подошел к его работам, сразу же и увидел этот эскиз. Ефим стоял рядом, покусывая губы, искоса следил за лицом Репина: чего ждать – похвалы, разгрома?

Репин резко повернулся к нему, ткнул пальцем в сторону эскиза:

– Что это такое?.. – В тоне его слышалась раздраженность.

Ефим переступил с ноги на ногу, чувствуя, что бледнеет, пробормотал:

– Хотел попробовать…

– Что именно хотели?! – не дал ему договорить Репин. – Подскажите!..

– Это я… духовный мир художника хотел…

– Ах, эта символистика!.. – И тут же кивнул на рисунок обнаженного натурщика: – Кто это вам вот эту ручку нарисовал?! – и подчеркнул ногтем эту «ручку».

Ефим вдруг почувствовал какой-то провал, пустоту вокруг себя и в самом себе, растерянно, не видя ничего и никого вокруг, огляделся и неожиданно громко выкрикнул:

– Мне нарисовали?! Мне?!

Репин сердито посмотрел на него и стал советоваться с Дмитрием Анфимовичем, какими категориями оценить представленные Ефимом работы. Но Ефим уже не вслушивался в то, о чем они говорили, он стоял с опущенной головой.

Репин был явно не в духе. После просмотра он сразу же ушел. Дмитрий Анфимович остался в студии, ходил от ученика к ученику, показывая погрешности в рисунке и живописи, советуя, объясняя. Остановившись возле Ефима, еще раз оглядел его работы, спокойно, негромко сказал:

– А вот расстраиваться так не стоит! Это все – пустяки! Ученичество! А главные ушибы – впереди! Вот к ним и надо себя готовить! Такие ли трагедии бывают на пути у художника!..

Он отошел к окну, помолчал, глядя куда-то поверх крыш, повернулся к притихшим вдруг студийцам:

– Н-да… господа… Путь художника… Это такое!.. Вот на память сейчас пришло… Был такой живописец-мечтатель… Ганс фон Марэ… Немец. При жизни ему ни разу не улыбнулось счастье. И зачем? Он это счастье сам творил, счастье настоящее! Он его знал, что называется, в лицо! Пусть, кроме двух-трех друзей, его самого никто не понимал!.. Всего один раз, впрочем, судьба дала ему случай… Перед самой смертью… Он тогда жил в Риме… Туда приехал из Германии его друг, так он был потрясен увиденным в мастерской у Марэ!.. Каких трудов ему стоило уговорить Марэ отдать картины для выставки в Берлине, на родине. Марэ так свыкся с ними, что с лучшими просто не мог расстаться без слез… А выставка прошла без успеха… Так он и умер непризнанным вскоре же после выставки. Все его работы друзья перевезли в Германию, на родину, разместили их в старом доме, говорят, очень странном, темном, в глухой провинции, куда редко кто и заглядывает, разве что наш брат живописец… Вот такая судьба!.. Н-да… Трагедия – скажете?! Нет! Надо знать, как и чем жил этот прекрасный человек! Он видел счастливое Человечество! Он сам создал его в своих картинах! Вот это-то и есть счастье!..

Ефим поймал себя на том, что с крайней пристальностью и внимательностью слушает Дмитрия Анфимовича, будто тот рассказывал не всем, находившимся в студии, а именно ему одному о чем-то необыкновенно для него важном, что надо запомнить и сохранить в себе на всю жизнь, как некую святую правду о самом же себе… Он был словно околдован услышанным. Странно, необыкновенно странно подействовала на него рассказанная Щербиновским история…

– В живописи один путь, я думаю, – продолжал между тем Дмитрий Анфимович, – прийти к обобщенному образу! Только обобщение ведет к большой мысли и тайне!.. Да! Марэ это так понимал!.. Он творил прекрасного человека в окружении прекрасного мира! Он творил цельный единый ясный мир!..

Когда-то мне казалось чудом – создать что-то похожее на реальное!.. Ах, забава все это! Одна забава! – Дмитрий Анфимович даже рукой отмахнулся, как будто от кого-то невидимого, но явно присутствовавшего в студии. – Зрелого художника должна интересовать не проблема света и цвета, не случайный момент, не сюжетика всякая… Я это понял… Найти самое полное содержание формы бытия вещей!.. Вот что! Не рисунок отточенный важен, не эффекты живописные!.. Уловить форму своей мечты, не гнаться за контурами отдельных вещей, а вот одного, главного, попытаться достичь – овладеть общей красотой необходимого движения, твоего движения, найти свой идеал линий, именно тебя выражающий, твою собственную мудрость, твою муку, твою радость, твою печаль!..

Слушая со вниманием Щербиновского, Ефим в то же время как будто все еще слышал обидные резкие слова Репина, не мог стряхнуть с себя тяжести, оставленной ими…

Репин… Как надо было понимать его?.. То непомерные похвалы, то вот ушат холодной, чисто невской воды на голову… Чего Репин хочет от него?.. Что он в нем видит?.. Только задатки или что-то большее?..

Эта импульсивность, эта непостоянность в оценках, то чрезмерно восторженных, то уничтожающих…

Великий мастер не признавал узды на своем мгновенно воспламеняющемся темпераменте… «Полубог», само собой, имел право на такую свободу!..

Ефим был сердит и на самого себя: ведь знал же, что Репин презирал не только все «артистическое до манерности», всевозможные ловкие мазки, несмешанные краски, но и всяческую надуманность, «символистику»… Усмехнулся: вот ведь и не догадывался даже, что при писании своего эскиза был занят «символистикой»!.. Стало быть, это она и есть!.. А он-то думал, что выражает что-то свое, сокровенное!..

11

В конце дня Ефим вышел на набережную Невы вместе с Сергеем Чехониным и Николаем Шестопаловым, своими товарищами по новой квартире. Уезжая из Петербурга на все лето, он не мог сохранить за собой свое жилье на 7-й линий, надо было заплатить вперед за все летние месяцы, теперь он жил с Чехониным и Шестопаловым на 15-й линии. Так было несколько дешевле.

Оба его товарища были сторонниками мирискусников, поклонниками парижской живописной школы. Союзников в студии у них хватало, они яростно поносили Академию, под запал доставалось от них и авторитету самого Репина. Эта группа заявляла, что в Академию идти – позор. Мирискусники провозглашались ей, как художники нового направления, за которыми было все: высокая культура, развитый вкус, чувство современности…

Ефим, хотя и был дружен с самого первого знакомства с Сергеем Чехониным, стоявшим во главе этой группы, однако не считал себя его союзником: мирискусники, как ему представлялось, возводили некое миражное здание, по крайней мере он понимал для себя, что ему до этого здания не дойти, не потрогать его руками, корни не пустят, которыми он врос совсем в другую почву… На ней не вырастить призрачных версальских садов…

Стояли молча у гранитного парапета, жмурились на воду, бьющую в глаза резким холодным блеском, каждый в одиночку переживал минувший уже экзамен.

Первым заговорил Сергей, которому тоже досталось от Репина:

– Ох уж мне это «вдохновенное обучение»!.. Репин – учитель для хорошо подготовленных, а для неподготовленных он – беда!.. Будь ты тут хоть сто раз талантом!.. – Он поежился, глядя на пролетавшую низко над водой чайку. – Вон – птица: она не машет ведь крыльями постоянно! Она планирует, парит! Она разумно бережет силы, ведь нельзя только махать и махать, так надолго не хватит!.. А он?! – Сергей кивнул в сторону Академии. – Решил, что школу можно построить на одних вдохновениях, на порывах, на фейерверках!.. Фейерверки хороши к случаю, ими дорогу не освещают… Мне систему дай, настоящую школу! А вдохновение – это уж мое дело!..

Слушая Сергея, Ефим думал о том, что в его словах немало правды. Репин прививал большое трудолюбие, не уставая повторять: «И при гениальном таланте только великие труженики могут достичь в искусстве абсолютного совершенства форм!» Слова были высокими, ничего не скажешь, но… если бы они немного опростились, снизились до конкретного разговора о рисунке, о живописи!.. Ефиму так не хватало именно таких слов, конкретно руководящих, подсказывающих, постепенно направляющих… Он видел, что это необходимо большинству студийцев, именно это – простые и внятные слова о ремесле живописи, о рисунке, об этом в студии многие как-то забывали в общей погоне за внешним. Ведь учениками Репина в студии становились люди разного возраста, разной степени подготовленности, тут нужен был особый подход к каждому, тут в большинстве случаев нужна была просто настоящая школа рисунка и живописи, опыт многих студийцев был случайным и разрозненным. Репин демонстрировал свое мастерство, брал в руки кисти и начинал в окружении учеников прописывать чей-нибудь этюд. Тайна его мастерства оставалась для них тайной, оставалась лишь возможность подражания, и многие подражали маэстро, пытаясь освоить приемы его широкой, густой и как будто неряшливой живописи, многие вооружались длинными «репинскими» кистями, пробовали писать мастихином, в особой чести были большие грубые холсты. Во многих работах Ефим видел лишь усилие придерживаться живописной широты и свободы, но все это не было подкреплено школой. Большинство его товарищей сворачивало с полдороги и шло в другую сторону, забиралось в готовый стиль, не развившись, увлекалось «стильностью» и «настроением», стремилось постигнуть, как пишет Дега, Коро, Домье, не усвоив самого необходимого… Репин все больше отдалялся от студии на Галерной. Щербиновский в студии оказался, пожалуй, слишком поздно, тут уже все шло к завершению, к концу, о котором предупреждала Ефима Анна еще прошлой осенью.

Стоя на берегу Невы, Ефим не слышал Чехонина, продолжавшего говорить. Он вдруг отчетливо представил себе близкую реальность: студия закрыта… Что тогда будет с ним?!

«Одно ясно: надо работать и работать, чтоб к августу быть готовым!.. Только бы все продержалось тут хотя бы до весны! Только бы продержалось!..» – Он с тоской посмотрел в сторону противоположного берега, прямо перед ним было здание Академии…

Пока что у Ефима были крепкие надежды на кинешемских знакомых. В Вичугском углу у него теперь появилась еще одна активная помощница, или благодетельница, – Наталья Александровна Абрамова из Чертовищ. В августе он познакомился с ней в Вичугском училище, где была размещена выставка его работ. Можно было рассчитывать на поддержку Николая Благовещенского из Бонячек.

За себя Ефим не очень бы беспокоился, для художника, по шутке Сергея Чехонина, есть закон: «Чем легче в животе, тем выше воспаряется!» Надо было исхитряться – помогать родителям. Год выдался снова почти повсеместно неурожайным, отовсюду шли слухи о большом голоде. Отец писал в последнем письме:

«Сын наш, Ефим Васильевич, уведомляем вас: письмо ваше получили. Мы перемолотили все благополучно, только ноньча хлеба намолотили мало и все-таки, слава богу, не как у других прочих, а у других-то и сейчас есть нечего. А льну дак ноньча вовсе мало. Не знаю, как и пробиться, год-от ноньча тяжел. Здоровьем я таперича поправился, а сперва долго маялся, после тебя долго лежал, не ходил, матка и снопы возила, таперича ужас тосковала, захворала. Таня учится в Крутецкой школе, во втором отделении. Учится хорошо. Я вошел в две работы, а ведь вовсе плох. Работы взял на зиму за рекой у Перфильева, пилить горелый лес, и в Малой Унже. Три версты лес возить на Унжу… Милый сын, не пришлешь ли трешенку денег?»

Была еще Саша, учившаяся во втором классе Кологривской женской прогимназии. Надо было помогать и ей.

12

Перед последним месячным экзаменом в уходящем году Ефим жил словно в предощущении какого-нибудь важного для него события. Этюд, над которым он работал почти весь декабрь, ему явно удался. И вдруг накануне экзамена, когда осталось лишь еще раз приглядеться к сделанному, этюд его исчез…

Ефим метался по студии, заглядывал во все углы, спрашивал своих товарищей, не видел ли кто его этюда, не подшутил ли кто-нибудь над ним, пока наконец не понял, что и поиски, и расспросы напрасны. Ясно было одно: кто-то из своих же студийцев унес этюд… Кто?! Врагов среди них у него как будто не было. Он еще хотел надеяться, что, может быть, кто-то все-таки подшутил над ним, но этюд не вернули и в день экзамена… Кто-то подставил ему подножку перед самой чертой, к которой он так стремился, и он полетел вверх тормашками…

Такая надежда была у Ефима на этот этюд! Это было чем-то вроде экзамена перед самим собой, решающей пробой своих сил, возможностей, и все вдруг так нелепо обернулось ничем, пустотой…

Брала досада: Репин, редко теперь бывавший в студии, видел его этюд лишь в самом начале… Завершающий год экзамен оказался для Ефима так неожиданно больше чем неудачей. В нем вдруг словно бы что-то надломилось, между ним и остальными студийцами образовалась незримая стена, он был отъединен от них, на каждого из них теперь не мог смотреть открыто, с полным доверием, глаза сами собой искали в каждом возможного скрытого врага, того, похитившего…

Он замкнулся, почти ни с кем в студии не разговаривал. Приходили даже совсем крайние мысли: бросить все, хлопнуть дверью, уехать совсем…

Как-то, в начале нового года, Де Бове явился в студию с фотоаппаратом, предложил Братии сфотографироваться. Вместе с ним пришел бывший староста мастерской Иван Билибин, поступивший прошлым летом вольнослушателем в Высшее художественное училище.

Братия всегда была рада визитам своих недавних товарищей по мастерской. Появление в студии Билибина всегда сопровождалось особенным шумом: гостем был самый веселый тенишевец, пусть и бывший!

Билибин явился в странном костюме: такие нашивали Онегины и Ленские… Он лишь на днях сшил этот костюм и решил покрасоваться в нем перед Братней.

– Вот что значит придумать себе новый-то облик! Не успел я все это на себя напялить, как меня тут же ловит лучший ученик нашего Ильи Ефимовича – Борис Кустодиев и просит позировать ему! – говорил Билибин, с обычной усмешечкой оглядывая гогочущую вокруг него Братию. В студии он – частый гость: тут его невеста – Маша Чемберс. Потому и по поводу странного костюма сразу же начались шуточки: уж не подвенечный ли он?! Братия уже не раз спрашивала их обоих: скоро ли свадьба?

Шум. Смех. О натурщике и этюдах всеми забыто. Тут же принялись рассаживаться перед Де Бове, колдующим над фотоаппаратом. Билибина в его диковинном фраке посадили впереди: пусть покрасуется!..

Ефим при этом шумном веселье – посторонний: может быть, среди смеющихся и шумящих его соучеников смеется теперь и пошучивает тот, укравший… Мысль о нем – постоянна, неотвязна. Лишь ради того, чтоб не обращать на себя общего внимания, Ефим встал перед фотоаппаратом вместе со всеми, позади всех. Де Бове сделал несколько снимков, пошучивая: «Для истории, господа, для истории!..»

– А что, Братия? – усмехнулся Билибин. – Очень может быть! Я, кстати, пришел пригласить всех вас на свою первую выставку! Можете меня поздравить! Десятого числа прошу быть в Академии! «Третья выставка картин журнала «Мир искусства» – так это будет называться! У меня там – заставки и иллюстрации к сказкам!..

Ефим, слушая Билибина, невольно думал о том, что вот у одних так все легко и просто получается в судьбе, а у него – вновь просто скверно…

Новый год не задался у него с самого начала. Угнетало надвигающееся безденежье. От Дмитрия Матвеевича он получил письмо:

«Поздравляю Вас с Новым годом и с новым счастьем, если оно у Вас сбылось в Питере! Я послал Вам 25 рублей, как-нибудь получите их. Подписка идет очень туго. В настоящее время, за отсылкой Вам 25 рублей, осталось в Вашей кассе 26 рублей, да подписано 15 рублей, а всего – 41 рубль.

Ни от Ратьковых, ни от Львовых я в Вашу пользу не получил ничего… Как видите, первый год был урожайным, второй – втрое хуже, но, может быть, поправится, хотя я и мало рассчитываю…»

Однако в феврале Дмитрий Матвеевич прислал более утешительное письмо:

«Спешу порадовать Вас, что в Бонячках дан был спектакль у Ивана Алексеевича Коновалова и на Вашу долю через В. А. Полухина я получил 75 рублей, а всего в кассе на лицо 101 рубль и есть кое-где в виду еще около 50 рублей. Не было ни гроша, а вдруг нашелся алтын, чему я и порадовался. Вечер был с благотворительной целью. Как видите, вичужане Вас знают и выказывают участие…»

Странные бывают совпадения. Пожар Академии художеств случился в прошлом году 4 марта. Тогда была возбужденная толпа, сутолока, давка. И вот, ровно через год, в воскресный день, именно 4 марта Ефим снова оказался в такой толпе, на этот раз – перед Казанским собором. Тут были и другие тенишевцы, мелькали ученики Высшего художественного училища, особенно много было студентов Университета.

Перед тем состоялось определение Синода, опубликованное «во всеобщее сведение» через «Церковные ведомости»: Лев Толстой объявлялся врагом церкви и отлучался от нее. Это и стало основным поводом для демонстрации.

Она была разогнана солдатами и полицией. Было много избитых. Около двух тысяч студентов арестовали, среди них оказались и два прошлогодних тенишевца – Леонид Альбрехт и Алексей Третьяков. Вместе с семью другими арестованными учениками Академии они были отнесены к «опасным зачинщикам». В студии в следующие дни только и говорили об этом, волновались за судьбу арестованных товарищей. К общей радости, вскоре узнали, что ни один из них не был исключен из Академии или подвергнут какому-нибудь наказанию: говорили в студии и о хлопотах за арестованных самого Репина.

За всеми этими волнениями незаметно подошел мартовский месячный экзамен. Ефима снова постигла неудача. Репин на этот раз был еще более резок. «Плохо! Очень плохо! Совсем замазались!..» – с таких слов начал он, остановившись перед его работами. Дальнейших слов Ефим опять как будто не слышал. Он понуро стоял рядом с жестикулирующим и что-то громко говорящим Репиным, не произнося ни слова, просто окаменел, оглох вдруг… От надежды на поступление в Академию в этом году совсем ничего не оставалось…

13

Нежданно-негаданно в студии появилась Анна. Ефим не переписывался с ней с самой осени, она просто умолкла вдруг, ни письма, ни хоть какой-нибудь вести о себе… И вот вошла в студию в конце занятий, словно и не уезжала из Петербурга на целый год.

Ефим насилу-то дождался, когда вокруг нее поутихнет весь шум-гам, поднятый Братией. После пропажи этюда он продолжал держаться в студии особняком, ничего не мог с собой поделать, трещина, образовавшаяся между ним и остальными тенишевцами, пока не исчезала. И даже теперь, при появлении Анны, он остался на месте, не бросился ей навстречу, стоял за мольбертом, чувствуя нелепость своего положения, тужился выглядеть сосредоточенным на работе, но ничего не видел перед собой, только слышал голос Анны, отвечающей на сыплющиеся на нее со всех сторон вопросы, слышал ее смех.

Она сама подошла к нему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю