355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шапошников » Ефимов кордон » Текст книги (страница 16)
Ефимов кордон
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 19:30

Текст книги "Ефимов кордон"


Автор книги: Вячеслав Шапошников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

20

Под самый афанасьев день в Шаблово приехал Николай Скобелев. Ефим не виделся с ним пять лет. За это время Николай изменился, пораздался в плечах, обрел какую-то новую степенность. Он рассказал Ефиму о селе Матвееве, где теперь жил и учительствовал со своей женой. В Шаблово Николай приехал всего на несколько дней – на время сенокоса. В Матвееве его ждали свои крестьянские заботы: он обзавелся хозяйством, без которого семейному сельскому учителю на одном жалованье не продержаться…

К вечеру Ефим пригласил Николая к себе, хотелось поговорить наедине, отвести душу. Оказавшись в его комнатушке, Николай остолбенело замер, заозирался, разглядывая портреты однодеревенцев.

– Ну, вот моя горенка-безуголенка!.. – усмехнулся Ефим, подтолкнув друга. – Проходи смелей!..

– Да… Вон как, оказывается, художники-то живут! – Николай покачал головой. – Вроде бы и не в Шаблове я.. А это что? – Он остановился перед столом, посреди которого стоял расписанный глиняный Кордон.

– Это… – Ефим хитровато прищурился. – Это мои глинянки! Мой Кордон! А человечки – мои народец! Пока их немного: времени все нет досужного, работы по крестьянству все мешают, но постепенно это у меня разрастется, превратится в большую деревню, какой еще и не бывало нигде на белом свете! Вот тогда, пожалуй, будет удивительно! – Ефим подмигнул Николаю и низко наклонился над Кордоном, улыбаясь, залюбовался и сам своим глиняным творением. – Они у меня все по именам, человечки-то!.. Вот это дедушко Пестелий, с батожком-то… А это вот дедушко Савосьян, с пестерем-то… Они даже разговоры разговаривают!.. – тут Ефим прихватил пальцами обоих «дедушек» за плечи и, тихонько постукивая ими по столу, свел их, остановил напротив друг друга, заговорил вдруг стариковским голосом:

– Ну, как, Савосьян?! Грибов наломал ли?!

И сам же за Савосьяна ответил с усталой хрипотцой, с покашливанием:

– Наломал, Пестелюшко! Наломал! Полну ношу наломал! Да все – грузди!..

– Вот так они и «разговаривают»… – усмехнулся Ефим. – У меня тяга ко всему древнерусскому, глубоко родному, нашему… Столько думал я, Николай, о самобытной деревенской культуре, о своем искусстве!.. Я бы хотел отстраниться от всего шаблонного, мертвого, вносимого чуждым ветром в живую жизнь народа, в национальные-то основы жизни… Я как-то услышал такое вот любопытное словосочетание – новая старина… Так одну деревушку называют в Вологодской губернии… Вот и то, что я хотел бы увидеть в нашей жизни, как идеальное, так бы и назвал – Новая старина!.. Вон Костюня Матвеев, к примеру тебе, держится одних старых заветов, всего стародавнего… Я же хочу, чтоб в нашей деревенской жизни старое с новым было породнено, от старого, от нашей русской древности я бы взял ее чистоту, ее сказки, ее цельность и затейливость, ее простоту, многое из ее быта, и соединил бы с тем новым, что умно, что не разрушает человека…

Я хочу какого-то чуда, преобразующего этот наш бедный и грубый мир, кажется, всего себя отдал бы ради этого… Но как-то оглушает, обессиливает реальность жизни… Ты от чистого сердца хотел бы предложить ей все свои ценности и вдруг всюду как на каменную стену натыкаешься… От тебя, оказывается, этого просто никто не ждет… И ты начинаешь сомневаться: а есть ли у тебя хоть какие-то права-обоснования нести все это в мир?.. И начинается тоска, боль… Да еще натура у меня такая: моим мечтам хочется немедленного воплощения! Так бы и переиначил одним махом весь белый свет!..

Ведь я, Николай, приехал сюда не просто на время… Я верил и верю, что именно здесь, в родной деревне, моя деятельность более нужна, что именно здесь она будет более безупречной… Ах, Николай!.. Люди не хотят понять, что выше сытости должен жить человек, что не до сытой жизни его надо поднимать, а до человеческой, истинной жизни!..

Ведь не вечно же только заботой о прокормлении будет жить деревня! Теперь уже должно расти, подниматься главное – духовное в человеке! Это нельзя откладывать до каких-то лучших времен! Ведь уже и теперь тяготятся люди, очарованные красотой духовной жизни, таким жалким существованием… И ведь многое уже сегодня можно изменить! Нужна, Николай, я считаю, просто наглядность, надо создать такое, чтоб показать людям: смотрите, какая жизнь возможна вот тут у нас, не где-нибудь…

Вот над этим теперь и работаю… Можно влиять на развитие жизни, показывая, как она безобразна, тяжела… Вон, как Репин, к примеру, написавший бурлаков… А можно иначе: показывая, какой может быть жизнь, более достойная человеческого звания! Вот это-то для меня больше подходит и кажется мне более верным, поскольку показывает не одну лишь беспросветность, а показывает путь, свет впереди!.. И для меня, крестьянина, в нем больше правды.

Ты вон возьми нашу русскую крестьянскую живопись. Меня поразило, что крестьянский художник всегда избегал сцен, так или иначе связанных с тяжелым трудом, со страдой, он предпочитает изображение досуга: гулянья, чаепития, катанья на тройках, верхом, всевозможные забавы… Такие все сюжеты-то! Именно такое почти все древнерусское искусство! Оно скорее склонно к иронии, но не ко гневу!.. А разве я – не крестьянский художник, Николай?..

Ефим заходил по своей комнатушке перед сидевшим у распахнутого окна другом. От жары, бессонных ночей, переполненных думами, он осунулся, похудел, движенья его были резкими, глаза горели каким-то черным, ни на минуту не утихающим огнем…

– Я, Николай, чего-то большего хочу от жизни… Мне слишком мало ее обыденности. Такое ощущение меня сжигает, будто я далеко опередил свое время, а между тем остаюсь вот в этой замедленной и нерасторопной жизни, и потому, может быть, мне и трудно рассчитывать на чье-то понимание… Ведь большинство знает только наружность всего, не желая доходить до более глубокого… И вот этой разницы мне тут не преодолеть… Но и опускать руки нельзя… Надо работать… Пошли-ка на волю!.. – неожиданно сказал он. – Что-то душно мне тут стало и тесно…

Шаблово казалось бы стояло на самом воздувье какого-то теплого легкого ветра. Этот ветер разносил запахи гретого меда, ароматы цветочной пыльцы, и свет предзакатного солнца был ласковым, спокойным.. Ефим даже глаза прикрыл, остановившись под окнами своей избы. Все как будто поплыло вокруг него, смутно и на многие голоса заразговаривало, и сквозь эту золотистую дымку из шепотов и шорохов хрустально звенела овсянка…

– Пойдем на Унжу… – предложил Ефим. – Может, искупаемся. Я еще не купался, хоть и тепла вода уже давно…

Они спустились к реке.

– Подожди-ка, Ефим… – сказал Николай. – Тут вон должна быть Микуленкова лодка, давай махнем на ту сторону!.. Там еще солнышко на песках….

Они вывели из устья ручья тяжелую неуклюжую лодку доброй осмолки. Николай нашел в елошниковых зарослях весло, и вскоре оба оказались на другом берегу. Одним махом вычалили лодку на песок, только дресва под широким днищем хрустнула.

Сбросив рубахи, легли неподалеку от лодки. Лежали молча, слушая, как над боровой опушкой с тоскливым криком летает канюк.

Еле слышен был предзакатный шорох деревьев. На реке вдруг вскинулась рыбина, охнул теплый воздух. Лягушка заскрекотала в прогретой калужине. В укромном уголке шабловского берега удил Иван Каратай, редко-редко взметывалось над кустами длинное удилище, выдавая присутствие рыболова. Вода текла плавно, тонкие серебряные колечки обхватили стебли, торчащие из воды у самого берега, река была в какой-то блестящей, ослепляющей истоме.

– Благодать-то, Николай!.. – вздохнул Ефим. – Как тут не поверить в возможность такого спокойного счастья, которое установилось вдруг во всем мире… Просто вижу это!.. – Он медленно перевернулся, лег на спину, глядя в небо, заговорил снова: – Фантазия, Николай, реальна! Вымысла в общем-то нет! Есть просто опережающие действительность мысли… Когда фантазия сказку рисует, это уже реальность! Она потом, когда-нибудь, войдет в обиход жизни так же, как какой-нибудь ковш для питья! Жизнь будет именно такой, какой ее рисует наша фантазия! И если, например, есть идея о переселении на другие миры, то она и осуществится однажды…

Гляди вперед и показывай другим то, что видишь вдали, показывай свои грезы-фантазии… И начинать, Николай, надо с детства человека-то строить! Ты – учитель, ты меня тут должен понять! Крестьянские дети слишком рано становятся взрослыми. Надо дать им полное детство, чтоб душа их успела наполниться радостью жизни, сказкой жизни, чтоб успела пробудиться детская творческая фантазия! Ведь если бы все было именно так, то не пахаря бы мы имели, согнутого ломовым трудом, а человека с иными, куда более высокими запросами к жизни!.. Я бы хотел, Николай, вот чего… Чтоб в жизни все было так устроено, что все детское в человеке не вымирало, не уходило от него с возрастом, а продолжалось всегда! Верю: на сколько во взрослом человеке уцелел ребенок, на столько он и личность! Ах, как это важно! Немногие пока что думают об этом… Ведь детство – это такая пора!..

– Я теперь понимаю, почему в твоей комнате все стены детскими портретами увешаны!.. – улыбнулся Николай.

– Да, тут для меня все… – тихо сказал Ефим. Он умолк, с долгой улыбкой глядя в небо. Оно было такое живое, такое близкое, что Ефиму чудилось: если долго глядеть вверх, в самую его глубину, увидишь, как оно сгущается и спускается к лицу. Его глубина зароилась вдруг, завилась, закружилась, как стаи птиц в беспорядочном радостном полете за густой синевой. Ефиму даже показалось, что он расслышал шум множества крыльев…

– Детский образ для меня – первообраз гармонии… – заговорил он снова, все еще глядя в самый зенит. – Человек приходит в мир гармоничным. Разбудить в детской душе творческое начало и не дать заснуть этому началу – вот что надо делать! Ребенок изначально должен чувствовать себя на земле творцом!.. Ведь вот что удивительно, если даже себя взять: я был еще совсем ребенком, а уже откуда-то во мне бралась вера, что есть во мне какое-то большое богатство, уже заложено кем-то…

Человек с самого детства должен жить затейливо, с фантазией! Я вот пожил в городе… Что меня там так теснило порой? Что угнетало?.. Рационализм, шаблонность… Вся там культура слишком тщательна и усердна, натуре с сильным, неиспорченным обонянием от нее запахнет неживым… Я хочу другого – искреннего, доброго… Это вот как в лицах людей: есть лица идеально правильные, любая черта совершенна, но смотреть на такие скучно, чаще всего они холодны, лишены живой игры, выразительности, им словно бы недостает какой-то неправильности, случайности… Вот и я хотел бы видеть такое вокруг себя – в повседневной жизни людей, чтоб у нее было живое, доброе, некаменное выражение…

Люди еще поймут это, когда устанут от прямой линии, от своей излюбленной прямой линии! Им захочется несовершенства, причуды! Ведь человеку, кроме всего прочего, так нужно случайное, удивительное, неожиданное, ему свойственно ожидание чуда. Его чем-то притягивают старые деревни, старинные города… Чем? Духом чего-то вечного, неотрывного от живой природы, от естественного… Ведь природа почти не знает прямой линии, она прихотлива в любой малости, а мы, ее дети, разве не должны ей следовать?.. Вон как приятны бывают глазам разноликость свободно понастроенных домов и домишек, где все возникло вроде бы по воле случая!.. Строить надо так, по-моему, чтоб не только одна, пусть и принаряженная, рациональность была в мыслях строителей, а еще и радость, и веселье, и затейливость!

Ведь не только город, Николай, страдает излишней рациональностью, деревня – тоже. Вон посмотри – изба на избу как похожа! Однообразие, скука… Тут-то уж, казалось бы, каждый для себя строит, так прояви выдумку, сруби свою избу и укрась ее так, чтоб твоя душа в ней сказалась! Нет же! Повторяют друг дружку и – никаких!..

Ах, другой, другой вижу я свою деревню! Я бы даже каждое окно, каждый наличник сделал на особицу! – Ефим повернулся к Николаю. – Вот погоди, я это все вылеплю, обожгу, раскрашу! Покажу шабловским…

Невдалеке от них виднелся новый флигель помещика Перескокова. Место было выбрано для усадьбы на редкость удачно: сказался художественный вкус владельца. (Ефим слышал, что Перескоков увлекается живописью.)

Флигель выглядывал из-за малиновых зарослей цветущего кипрея, ярко полыхали, отражая лучи заходящего солнца, большие окна; мягко сияли четыре деревянные колонны, окутанные оранжевым светом. Ефим умолк, глядя на этот флигель. Он и раньше заглядывался на него, особенно по вечерам, на закатах. Так и представлялось: за рекой ждет его пустующий, просторный дом, в котором он устроил бы не только художественную мастерскую, открыл бы там деревенский народный дом, был бы в том флигеле и театр, и школа-студия, в которой занимались бы деревенские ребятишки под его руководством и лепкой, и рисованием, и пением…

Флигель этот чаще всего пустовал, сам Перескоков бывал на своей лесной даче только наездами, в летнюю пору. В небольшой сторожке жил один сторож-бобыль. Перескокову под Шабловом принадлежал сосновый бор, его-то и охранял этот сторож.

Глядя на перескоковский флигель, Ефим думал о том, что вот как нелепо устроено все на земле: совсем рядом, в красивейшем месте, на виду деревни, стоит просторный пустующий дом, в нем он мог бы начать большое, давно задуманное дело, там ему было бы так вольно жить и работать!.. Но он ютится в крошечной комнатушке, холста порядочного поставить негде, весь стеснен, постоянно испытывает родительское непонимание… Вон отец как-то на днях буркнул сокрушенно: «Он у нас – не от той кобылки жеребенок…» Непонятен он для родителей, неясен… Ему бы жить обособленно, своим миром, в стороне от семьи… Но куда денешься? В лесную шалашку не уйдешь…

21

Лето дозрело, дошло до средины. Рано утром вся Ермаковская вотчина выехала на Илейно.

Ефим с нетерпением ждал сенокоса: Илейно для него – любимейший уголок на земле. И вдали от родных мест душа его не раз там летовала. Ах этот светлынный, несмеркаемо сияющий мир! Илейновские сенокосы остались в его памяти праздником и не представить их без незабвенных дедушки Самойла и бабушки Прасковьи…

Бывало, дедушко Самойло пойдет на Илейно, так уж слышно, что он идет! И сам с собой разговаривает, и с собакой Серком. Посреди дороги остановится с соседом: «Здорово, Захар!» – «Здоров, Самоньк! Али – на Илейно?» – «Да, пошел новину рубить! Этта Васька ходил, у Казенной начал там сколь-то…» Перекликнется так с соседом и – дальше – на Илейно!..

«Разговорчивые» были старики! Не надо им и собеседника! Бабушка Прасковья, бывало, и с курицами разговаривает, и с коровой, пока доит, а потом – даже с кринками. А уж когда собираются всей ватагой на Илейно, тут разговоров не переслушать! И каждое слово в простоте души сказано. Дедушка Самойло рассуждал как-то: «Я вот чего люблю меж людьми, уж каким человек-то перед тобой стоит, так уж он и пусть стоит настоящим своим манером, чтоб вся душа его виднехонька, чтоб видно было, что он весь тут без хитра, и ничего нигде у него не спрятано, никаких таких подвохов, никаких закоулков темных в его душе нет, чтоб светлым-светлехонько – как ясным днем! И не думай, что тебе там какая-то неприятность готовится, не опасайся! Ну, и сам, значит, раскладывайся, как дома, безо всякого! Оно и спокойно! В простоте – все!..» Любая мысль деда всегда текла мимо хитрой словесной сложности, хоть и любил он затейливое слово, да не ради того, чтоб за ним спрятать какую-нибудь хитрость: простота тоже не должна быть прямой, как гвоздь! Лучше, когда она с узорами!.. Легко давался деду его затейливый говор.

Шабловские вообще – народ бойкоязычный, разговористый. Само собой и тут не одни говоруны живут, и такие водятся, у которых слова в голове друг от дружки за сто верст живут: пока вслед за одним словом второе явится, выспаться можно, в ожидании, иголку в стогу отыскать… Но такие редкость. Доброприветными, словоохотливыми были всегда шабловские. Видно, сказалось в них само место, на котором жили, – высокое, с широким обзором, на таком душа не заугрюмится.

И вот взныли колесные оси, запофыркивали лошади, заслышались разговоры и смех, большой обоз потянулся из Шаблова в легком довосходном туманце. Ефим не поехал на телеге со своей ватагой. Опередив всех, он отправился на Илейно тропой-прямкой, Ему хотелось первым оказаться на кулигах, чтоб все услышать так, как, наверное, слышит само Илейно, и далекий приближающийся скрип, и тележную дрожанку, и голоса подъезжающих сенокосников; почувствовать приближение самого праздника по имени Сенокос…

Через поле от деревни он шел медленно. Давно ли он тут пахал и сеял, на своих полосках, и вот в нем шевельнулась крестьянская радость: ржи были уже высоки и в утреннем розоватом свете словно бы лоснились, выметались и уже серебрились овсы…

Скорым шагом по сумеречному, обкуренному туманом лесу он дошел до Самойловой новочисти (дедушкиной новочисти!). Задержался возле избушки на Захаровой кулиге, постоял под большой березой, прислушиваясь; через кулигу Ивана Серова, через Долгий Наволок и Варовой прошел к своему овсищу, к своей новине. Посмотрел на озимые, они были неплохи. Заглянул на Карпиеву кулигу, на Серегину кулигу… На кулигах было тихо и сонно…

Миновав Семенову кулигу, Пуп-кулигу, Одарьину кулигу, Обрашицу, лог, вышел к новочисти, на которой пахал и сеял весной…

Вскоре стали подъезжать сенокосники. На Илейне у них два пристаница: одно – рядом с Пуп-кулигой, у ключика, тут было до двух десятков шалашек, это место называлось Деревней, второе – на Обрашице, там обычно останавливались три-четыре ватаги. Еще дед Самойло облюбовал это место.

Ватаги разъезжались по своим кулигам: ватага Семена Скобелева свернула на Семенову кулигу, Николая Федоровича Скобелева ватага остановилась на Обрашице, на Пуп-кулиге – ватага Павла Лебедева, на Долгом Наволоке – ватага Павла Кукушкина, на Офонином Наволоке – ватага Ивана Афанасьева…

Отец отвел Ефиму небольшую поляну, обросшую по краям молодым березнячком. «Давай вот тут шумыркай!.. А мы с маткой и с девками пойдем вон вдоль рички зачинать! С богом!..» – сказал он.

Оставшись один, Ефим постоял, опираясь на косу, окинул взглядом поляну, пестреющую цветами, покивал им головой, мол, виноват, виноват я перед вами: с косой на вас должен идти… Он знал по именам все здешние цветы и травы: онисьин перстенек, коровьино сердечко, мышиный горошек, ульянин светоцвет, мотовилихин моток, звездоцвет, желтокудрый болванец, припутки, душистый чернобыльник, попики, мяту, кукушкин лен, белые петушки, лисий хвост… Давно ли он разговаривал с ними, улыбался им приветно, а теперь вроде бы становился их врагом…

Воткнув косовище в землю, вынул из холщового чехла оселок, несколько раз шаркнул им по отбитому лезвию. Словно по ниточке паутины, переплеснулся вдоль лезвия заревой голубой да оранжевый свет. Спрятал оселок, еще раз окинул взглядом поляну и широко махнул косой, сочно хрустнули в захвате стебли, приноровился, выровнял шаг и пошел, пошел вперед, оставляя сбоку бугрящийся валок. Начался для Ефима еще один крестьянский труд.

Все сухо было до сенокоса, дождя хоть какого-нибудь ждали, а он собрался в самый разгар сенокосной страды, вовсе не в урочное время. Седоватая кошенина хрустела под ногами, метку откладывать было нельзя, сено отставало от кошенины чисто, тут гроза и подкралась…

День с утра был такой – будто таил в темной листве деревьев молнийный блеск и неслышимый до поры до времени огромный ропот. Все показывало, что соберется гроза: одуванчики стояли, сжав пушистые шары, ноготки запоздало и робко развернули венчики, цветики вьюнка позакрывались…

К полудню стало заметно подгущать. Небо сгрудилось на глазах. Ватаги торопливо, в сосредоточенном молчании сгребали сено и складывали в копны. А уже из-за Шартановской дачи высунулась голова огромной тучи. На кулигу примчался шустрый посыльный приближающейся грозы, гонкий ветер, предупреждающе прошумел под ним вершинник, из-за находящей тучи дохнуло сырым, внезапным холодом, и уже за этим выдыхом грозы налетел нагибной силы ветер, все утонуло в шуме.

Жуткая тьма, кипящая огнями, подступила к самым кулигам. Ефиму казалось, что он слышит, как далеко в борах, уже захлестнутых, затопленных ею, стоит погибельный гул. Вверху, над головой – тьма и угроза, внизу – ужас ожидания, оцепенелость, тревога… А в стороне, еще не закрытой наползающей тучей, было странно светло и пусто, и Ефиму на какой-то миг померещилось, будто там, в той странной светлости, все погибло, села и деревни размыло тревогой, города растаяли в ней…

В шалашку Ефим втиснулся последним. В ее темноте мать горячо шептала «свят-свят-свят» и часто крестилась, сестры испуганно помалкивали, отец напряженно покряхтывал и тоже крестился.

Рядом, над самой шалашкой, резко сверкнуло, и почти тут же всесотрясающей тяжестью обрушился на кулиги гром, пал в отвес, так, что земля ходуном заходила. Послышалось, как в соседней шалашке заплакал перепуганный ребенок (должно быть, сынишка Бориса Скобелева).

Накатила стена дождя, застучали по шалашке тугие, перевитые плети дождя.

Гроза была сильной, но короткой. Через какие-то полчаса все стихло, и по кулигам опять ожили голоса сенокосников. Грозой освежило воздух, будто где-то тут, впримык к Илейну, незримо причалил целый айсберг, и от него растеклась тишина и прохлада. Все было мокро, зеркально поблескивали по низинкам лужи.

В стороне реготали мужики. Причиной их смеха был Костюня Матвеев. Старик сенокосничал в одиночку, не успел, как другие, ватажные, сгрести свое сено и теперь с ворчаньем ходил вдоль нахлестанных ливнем валков, сокрушенно покачивал головой:

– Господи-батюшко! Есть ли у тебя разум-то?! Сено было сухохонько, а ты взял да и вымочил! Ты что же, этта? На печку, что ли, мне его нести сушить-то? Сам намочил, сам и суши давай!..

Нет, не ладилось у Костюни с грозным богом Саваофом, опять тот особым вниманием отметил старика…

– Это все он – Саваоф! – вздыхал Костюня. – Христос – милостив и кроток, а Саваоф – он карает нас за грехи наши, он – гроза!

Мужики разбрелись по своим кулигам: траву смочило, она стала словно бы росной, обмякла, надо было косить.

Уже в сумерках, после косьбы, Ефим, хотя и устал, спустился к Нижней Варзенге – ополоснуть лицо, напиться из родничка. За ним увязались ребятишки.

Через Илейно протекает несколько речушек, почти ручьев. По их берегам растет в изобилии черная смородина, красная смородина. Ефим нарвал для заварки смородинных листьев, напился из родничка, заставил и ребятишек приложиться к воде. Улыбаясь, пропел:

 
Как на Лёвиной кулиге
Были мы у родничка,
Напились из тюричка…[12]12
  Тюричек – берестяной ковшик (местное).


[Закрыть]

 

Рядом с родничком наросло много дягиля. Ефим достал перочинный нож, срезал несколько стеблей, нарезал из них дудочек, роздал ребятишкам, показал им, как надо на этих дудочках играть. Такой тут поднялся шум, что Ефим обеими руками замахал:

– Тише! Тише! Все Илейно переполошите! Давайте-ка чем-нибудь другим займемся… Хотите сказку послушать?..

– Хотим! Хотим! Расскажи! – зашумели вокруг него ребятишки.

– Ну, тогда – тише… – подмигнул он и какое-то время смотрел на воду, журливо бегущую меж кустов.

Струя в речке посинела после грозы, на хорошо промытых листьях как-то заговорщицки перемигивался закатный свет…

Мшистая мгла, боровое предночье. По низине распускался голубичный дым от теплины, разложенной на Обрашице. На кулигах вокруг каждого пня копились сатурновы кольца – земля курилась, дышала блаженно, во мгле слабо посвечивали зеркальца луж, и казалось, будто не деревья, а призраки брели куда-то, и темные карлики-можжевельники тоже как будто куда-то шли вдоль тропы, ведущей на Обрашицу, шли молчаливой, немой процессией в сумерки мокрого вечера, и Ефиму вдруг показалось, что сам он, странно раздвоившись, идет там перед самим собой, по тропе, цепляя случайно оказавшейся в руках палкой островки лопушиных станов, туманно и косо отражаясь в небесных зеркалах луж…

Ветра нет. Сумерки вечера вот-вот прозреют – распустится в них голубой цветок – око ведуна…

На черемуховом листке замерла, уснула горошина влаги, внутри которой словно бы развела огошек ватага сенокосников, утухающий за Шартановской дачей закат подсветил эту каплю каким-то необыкновенным оранжевым светом…

И сама собой пришла к Ефиму сказка, вся она получилась у него какая-то здешняя, илейновская, лесная, он даже рассказал ее прежним своим языком, каким говорил до семинарии, до уездного училища, каким говорили его однодеревенцы:

– Жила-была в нашем Шаблове девочка Рура… И вот пошла она в чащу по грибы. Ходила, ходила и заблудилась. И видит: стоит избушка, и там живет глухой Тетерев.

– Здорово, дедушко!

– Угу-гу-у! Что ты сказала, девица красная?..

– А я сказала: здорово, дедушко!

– А-а! Здорово, здорово!

– Я вот заблудилась. Скажи, как мне выйти домой…

– А я, матушка, стар. Вот прилетят мои детки-тетеревята, они выведут тебя на дорогу. Дорога вон там, где новина Василья Назарова… Я уж хожу тихо, а то бы я проводил. А одна не ходи, опять заблудишься, мотри! Иди в избушку – посиди там пока. А то вот слышишь: гремит… Дождь скоро пойдет! И тебя вымочит. А мои тетеревята ищут корму себе. Прилетят от дождя домой. У меня в избушке есть всякие ягоды – ешь сколько хошь! Мы охочи до ягод, иное время только и питаемся ими. А в избушке никого нет, только старуха моя.

Рура вошла в избушку. На лавке старушка сидит, ягоды перебирает.

– Здравствуй, баушка Тетеря!

– Здорово, здорово, красная девица! Где ты, старик, таку красавицу встретил?

– Да заблудилась вот. Спрашивает: где дорога домой.

– А так што ты не проводил?

– А вот ребята проводят.

Рура села на лавку, а баушка Тетеря поставила на стол ягод в берестяных коробицах:

– Ешь, девица красная! Ягодки зрелые, хорошие все!

– Спасибо, дедушко Тетерев, спасибо, баушка Тетеря!

– Ешь, ешь, сколь хочешь!

Рура стала есть ягоды. Было тепло. Горшок стоял на шестке, грибы сушились в печурке.

– Чья ты будешь, девонька? Сельская али шаблоськая?

– Шаблоськая, дедушко!

– Ну вот! А сельские тоже ходят сюда по грибы…

Рура слышит: зашумело, пошел дождь. И прилетели в избушку тетеревята – тетеревенки и тетерки.

– Здравствуй, красная девица!

– Здравствуйте, тетеревята!

– Как это ты к нам зашла?

– Да меня дедушко позвал, я заблудилась.

– Проводите ее на дорогу! – сказал старый Тетерев. – А пока пусть она посидит от дождя. Ишь, как по крыше стучит, даже я слышу! И елки как шумят!..

– Чья она? Шаблоська небось…

– Шаблоська.

– Ну вот на какую дорогу-то ее вывести?.. К Василья Назарова новине али к ляге, к тому месту, где выскерь большой елки?..

– Нет, хоть оно и поближе будет, а хуже дорога… Вы ее к новине проводите, там настоящая дотолетная дорога, еще я маленьким был, она там была. Да и при моем дедушке, мотри, тут же шла. По этой дороге она не собьется, прямехонько выйдет к Савашоським овинам.

– А ты у нас погости! – сказала одна тетерка. – Мы тебе сварим брусничного киселя, попотчуем крупчатым пирогом с черничкой. У нас хорошо. И мы тебе покажем, где растут ягоды и грибы. И сходим с тобой в гости к баушке Ягодке и к дедушке Белому грибу. Он под елкой живет, а она – на хоречках, где солнышко пригревает. И еще мы тебе покажем муравьище, только ты дядюшков-муравьев не трогай, а то они осердятся. И еще мы покажем, какие у нас растут цветочки, И много диковин всяких у нас в лесу! У нас живут девоньки-синички, пернеки-клесты, снегирьки и всякие пташки.

– Благодарю вас, тетерки! Нет, мне пора идти домой. Меня баушка отпустила ненадолго и велела одной не ходить без подружек. Я побежала за ними, а мне сказали, что они уже ушли… Я подумала, что – в чащу они пошли, и побежала сюда одна. Ходила, ходила, вопила, вопила, а они, видно, не в чащу ушли, а куда-нибудь еще – на Борисиху али в Прогон, а может, в Быково…

– Ну, как хочешь… Приходи к нам в гости опять.

– Ладно… может, когда….

Тетеревята остались дома, а тетерки пошли провожать Руру, и когда вышли на дорогу, то еще шли с ней чуть ли не до гумён.

– Пойдемте дальше со мной.

– Нет, не пойдем.

– А что? У нас в деревне охотнее, а вы все живете в лесу…

– Мало ли что! Кабы нас не трогали и не пугали, а то мы боимся.

– И в гости ко мне уж не пойдете?!

– Нет, дальше не пойдем… После, может, когда, если нас трогать не станут…

– Ну-ну, ладно, коли… Прощайте. Вон уж овины видно.

– Прощай! – и тетерки полетели в чащу, а Рура пошла домой.

Ефим улыбнулся своим слушателям: – Вот и вся сказка…

Ребятишки не шелохнулись. Только Семенко Комаров, вздохнув, вышептал чуть слышно:

– Как укладно ты, дядя Ефим, рассказываешь! Так бы и слушал!..

Дети улыбались Ефиму, как волшебнику. Само Илейно словно бы сдвинулось вокруг них, обступило, окутало влажным, парным воздухом, и уже сам этот воздух был продолжением только что рассказанной сказки, у этой сказки не было конца, она жила во всем – в слабом лопотанье листвы, в невнятных голосах сенокосников, переговаривавшихся в стороне, у шалашек, в заревом малиновом свечении журливой воды… Медленно текли колдовские чуткие мгновения и перетекли вдруг в мерный с отзвоном постук: кто-то клепал косу…

– Ну, ужинать пора!.. – Ефим обвел взглядом притихшую босоногую ватагу и, посмотрев на дальний огошек теплины, оранжево колыхавшийся за кустами, тихонько пропел:

 
На Илейне, на Обрашице
В котелке варится кашица…
 

По низине стлались запахи дыма и грибной селянки. После колошения ржи в березняках появились колосовики, ребятишки принесли их по большому лукошку и крошили грибы и в похлебку, и в кашу.

К своей шалашке Ефим возвращался, сопровождаемый пронзительным посвистом дудок, смехом и криком. Чувствовал он себя как на празднике.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю