355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шапошников » Ефимов кордон » Текст книги (страница 24)
Ефимов кордон
  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 19:30

Текст книги "Ефимов кордон"


Автор книги: Вячеслав Шапошников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

11

Долгожданное письмо от Абрамовой Ефим получил лишь в середине мая. В нем Наталья Александровна извинялась за долгое молчание, ссылаясь на то, что не вдруг удалось ей собрать деньги для его поездки в столицу…

У Ефима отлегло от сердца. А он-то уже сам надумал отправиться в Кинешму и Вичугу, пока в Унже держалась большая вода, пока ходили пароходы… Даже письмо Николаю Скобелеву отправил на Нельшу с просьбой выслать взаймы рублей пять – на дорогу до Кинешмы.

От Абрамовой, вслед за письмом, пришел и денежный перевод. Однако отправиться в Петербург тут же не было никакой возможности: началась весенняя крестьянская страда, надо было пахать и сеять, к тому же и в Петербурге наступило самое неподходящее для его появления там время – дачный сезон…

В крестьянских работах у Ефима прошли еще одна весна, еще одно лето, еще одна осень… Только уже при снеге он опять получил желанную свободу и начал готовиться к отъезду.

Надо было отобрать самые лучшие работы, подготовить их к перевозке, все уложить как следует, надо было кое-что дописать, поправить, переделать некоторые иллюстрации к своим литературным сочинениям. Работы набралось не на один месяц…

Ефим вдруг увидел, что многое пока что осталось лишь начатым, намеченным… Все рвался успеть высказаться, реализовать свои замыслы… Но семейные неурядицы, но нехватки-недостатки… Все, все сказалось…

Кроме живописных работ, литературных сочинений и иллюстраций к ним, он решил взять с собой и половину своего глиняного Кордона. Пока не застыла земля, он отобрал самые удачные из глинянок, сложил их в большой пестерь, пересыпал сухим мхом, чтоб при перевозке не побились. Остальные, тоже аккуратно уложив в старый, бросовый пестерь, закопал за двором, неподалеку от недостроенного овинообразного народного дома.

Сосед Андрей Милютин, сын покойного дедушки Федора, застал его за этим делом, подошел, полюбопытствовал: «Ты это зачем, парь?» – «Да вот тесновато стало жить…» – невесело пошутил Ефим, и ему почудилось, он хоронит что-то живое…

Не от тесноты закопал – ради сохранности: и пожар опять мог тут без него случиться, и подросший Волик, проказливый, шустрый бутуз, несколько раз уже добирался до Кордона… Татьяна же смотрела на это легко: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало!.. Если бы Волик перебил весь Кордон, она бы лишь посмеялась: «Да что с ним делать-то, с таким резвуном?! Уж такой резвун, уж такой резвун! Округ вон столба ему бегать, так самого себя догонит! Уж такой резвун!..»

За подготовкой к отъезду прошло еще немало дней. Наступил уже 1913 год. И опять на пути в Петербург возникло перед Ефимом препятствие – трехсотлетие дома Романовых… Новый шумный юбилей накатывал на страну, будто какой-нибудь неудержимый вал, и надо было переждать, когда он прокатится…

Наконец, уже в конце февраля Ефим собрался в дорогу. От Кологрива до Мантурова можно было нанять ямщика, а там до самого Петербурга – железная дорога, прямой, без пересадок путь.

До Кологрива Ефима, с его немалым и несподручным багажом, взялся довезти отец. В дорогу собрались ранним сырым утром. Картины и пестерь с глинянками были уложены уже в сани. Осталось присесть, помолчать перед дорогой… И тут на Ефима нашло вдруг какое-то странное состояние: ему захотелось еще помедлить с отъездом, которым он жил все последнее время… Внезапно охватило мучительное беспокойство, связанное сразу со многим: с неизвестностью впереди, с трудностью оторваться от того, что стало родным и привычным снова…

Он даже вздрогнул, когда рядом с ним, широко закрестившись, с лавки поднялся отец: так хотелось продлить это предотъездное время!..

Отъезжая от родного крыльца, он оглянулся на стоявших на тропе мать и сестру, державшую Волика на руках, на родную избу, на приткнувшуюся к ней новую избу, в которой жила семья Татьяны…

Чуть в сторонке, за двором, за баней, в заметно поредевших утренних сумерках виднелся недостроенный народный дом… Укорно глянули ему вослед зашитые старыми полугнилыми досками окна… Он уезжал от незавершенных дел, от неосуществленных замыслов, уезжал, не зная сам: на сколько…

Не видел он, проезжая деревней, как в одном из ее темных окон смутно белелось девическое лицо, как провожали его измученные не одной бессонной ночью глаза…

12

Сразу же по приезде в Петербург, оставив свои вещи в багажном отделении на вокзале, Ефим отправился в Академию в надежде встретить там кого-нибудь из прежних знакомых.

Он шел по городу, словно бы заново знакомясь с ним. Петербург, как всегда, суетился, куда-то спешил, никто тут не помнил о тех кровавых событиях, из-за которых Ефим и уехал отсюда тогда… Но это только так казалось… В вагоне, от случайного попутчика, с которым Ефим разговорился и сблизился, он услышал, какими забастовками и демонстрациями отмечал Петербург в минувшем январе годовщину тех событий: дело дошло до баррикадных боев…

С любопытством Ефим озирался вокруг. Почти восемь лет прожил он в деревне, в глуши. Питер заметно изменился за эти годы. По нему уже мчались трамваи, вагоны конки исчезли, немало было уже и автомобилей. Появилось много зданий новой архитектуры, в которой господствовали водорослевые линии «либерти», их можно было увидеть в лепке, в решетках, в мирискуснических витражах, всюду – подчеркнутая неопределенность художественной формы, аморфное перетекание объемов, расплывчатость силуэтов, блеклость цвета, асимметрия, нарочитая неуравновешенность… Весь этот модерн бросался в глаза…

Ему повезло: в Академии он встретил «кардовца» Василия Порфирьевича Тиморева, с которым так близко сошелся в 905-м. Да и с его женой, Юлией Андреевной (в девичестве Поповой), он был хорошо знаком по Тенишевской студии.

Тиморев встрече искренне обрадовался и, узнав, что Ефим прямо с колес и пока не успел найти себе в городе никакого пристанища, предложил ему пожить у них. Ефим согласился.

В беглом разговоре на ходу он узнал от Василия Порфирьевича, что тот является секретарем Нового общества художников, коротко называемого просто НОХ. Ефим слышал об этом обществе, оно было организовано еще за два года до его отъезда в деревню. Основной целью общества было оказание помощи молодым художникам в начале их самостоятельного творческого пути. Организовал общество Кардовский, он же с самого начала был его бессменным председателем, даже свои работы Кардовский выставлял исключительно на выставках НОХ.

Встреча с Тиморевым была для Ефима удачей: она не только сразу же решила (пускай и временно) его квартирную проблему, Василий Порфирьевич находился в самой гуще художественной жизни столицы, так что на первых же порах у Ефима появился осведомленный, сведущий руководитель.

Вечером Ефим уже сидел у Тиморевых, жадно расспрашивая их о столичных новостях. Особенно его интересовал Всероссийский съезд художников, собиравшийся здесь в прошлом году.

– Ну, что съезд… Съезд, Ефим Васильевич, был довольно многолюдным и разномастным по составу участников… – принялся рассказывать Тиморев. – Выявилось на нем несколько противоборствующих направлений… – Тут он усмехнулся. – Бенуа, например, призывал к неоклассицизму, представитель «Ослиного хвоста» уличал Врубеля в консерватизме, Кандинский выступил с громкой проповедью в пользу абстракционизма…

– Постойте… Я, видно, вовсе отстал у себя, в деревне… – Ефим непонимающе посмотрел на хозяина. – Как вы сказали?.. Абстракционизм?.. «Ослиный хвост»?.. Что это такое?..

– Ну, это вы теперь тут сами все увидите и поймете!.. – усмехнулся Василий Порфирьевич. – Такое словами не передашь! Вон побывайте на выставке мирискусников, полюбопытствуйте! Там есть залы, именуемые публикой «комнатами диких»… Какой-то голый крайний формализм…

Тут все это началось примерно с десятого года… Объявились целые группы: «Бубновый валет», «Голубая роза»… За ними – вот этот самый… «Ослиный хвост»…

Ориентация у многих теперь на последнее слово, сказанное в Париже…

– А о футуристах, Ефим Васильевич, вы что-нибудь слышали?.. – спросила Юлия Андреевна.

– Откуда же?.. – Ефим растерянно посмотрел на нее.

– Эти от литературы! Присвоили себе право кричать от имени будущего… – улыбнулась Юлия Андреевна, увидев его растерянное лицо. – В прошлом году они выступили уже со своей программой-декларацией!..

– Ну… и что же они… провозглашают?..

– Призывают чтить права поэтов на увеличение словаря за счет всяческих произвольных и производных словечек и… – на непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку… Вы понимаете: на непреодолимую ненависть?!

– Кто же они?.. Откуда взялись?.. Неужели все они – русские люди?! Не может быть! – Ефим даже на стуле не усидел, резко поднялся, заходил по комнате. – Это же разрушители! Разве вы не понимаете?! Им же, как видно, ничто не дорого, ежели они и сам русский язык ненавидят!.. – Ефим остановился посредине комнаты, непонимающе глядя то на хозяйку, то на хозяина. Он-то у себя в деревне строил такие планы, так явственно видел будущее родной земли!.. И мечтал он не просто о будущем, а о будущем, породненном с национальными основами и традициями, о будущем, бережно сохранившем все родное, а не отвернувшемся от своих истоков с ненавистью… Он болел за сохранение родного языка в его первородной свежести, а тут, оказывается, нашлись люди, которые призывают ненавидеть его… – Что же это такое?.. Откуда это?.. Ведь убить, исковеркать язык – убить, исковеркать саму нацию!.. Только злоумышленно можно дойти до громкого провозглашения такого!..

– Ну, что ж… – пожал плечами Василий Порфирьевич. – Искусство всегда показывает духовную температуру общества… Так вот судя хотя бы по такому явлению, можно заключить, что общество наше явно температурит…

Это ироническое замечание не удовлетворило Ефима. Не с иронией тут надо говорить – с гневом и болью!.. Он никак не мог успокоиться… Он досадовал на себя: «Эти петербуржцы… Они ко всему привыкли, ничто их не насторожит, любое коварство примут за модное, безобидное течение и будут говорить о нем вот так – иронически посмеиваясь, и не заметят, как им подсунут под шумок такую модную идейку, что потом сто лет от грязи и позора не отмоешься…

– Ну, ладно об этом… – Василий Порфирьевич положил руку ему на плечо, успокаивающе похлопал. – Вы лучше о себе нам расскажите! Ведь столько лет ни слуху ни духу, и вдруг – вот он я!..

Ефим усмехнулся:

– Что о себе?.. Жил трудно… Было так, что от снегу и до снегу дня досужного мне не было, и за художества свои я садился лишь зимой, да и то не всегда, и зимой-то мне не бывало спокойно: то надо по сено в мороз ехать, то привезти из лесу дров, испилить их, переколоть, то рожь на мельницу в другую деревню отвезти, смолоть. Не одна сотня полос-полосок вспахана моими руками за эти годы, сколько верст изгороди изгорожено кругом полей, сколько остожий сделано на нашем Илейне, на бору… А наша чересполосная колобродица!.. Вы не знаете, что это такое?.. А сколько ржи-овса серпом сжато, сколько суслонов ставлено, сколько на гумно снопов свожено и сушено в дымном овине, измолочено… Ворохов хлебных сколько провеяно, тяжелых мешков на спине ношено… А душа все болела: как свое главное-то дело делать?.. Ведь средств никаких у меня…

– Н-да… – покивал Василий Порфирьевич. – Вы с собой-то что-то, наверное, привезли… – Он кивнул на Ефимов багаж, сложенный в уголке, возле дверей.

– Привез… – Ефим подошел к своим вещам, взял внушительных размеров трубообразный сверток, начал его развязывать, раскутывать, потом принялся расстилать холсты прямо на полу, рассказывая спотыкающимся от волнения голосом:

– Меня занимает положение деревни вообще, и я хочу преобразования во всем, не только в своих художествах, но и в промышленности, в постройке домов, мостов, дорог, музыкальных инструментов, в садоводстве, огородничестве, земледелии… Мечтаю… Как это у Некрасова… «Пускай мечтатели осмеяны давно. Пускай в них многое действительно смешно…»

Я, видите ли, тянусь к русской самобытной культуре, потому и гляжу не только вперед, но и назад, обращаюсь к старине, ибо только поняв истоки своей культуры, можно увидеть истинно национальное, наше в его дальнейшем развитии… Деятельность моя – детский мир в основном. Верю, что только через душу детей можно прийти к будущему. Надо ее напитать сказкой завтрашнего дня!.. Вот видите, это «Детский город», это «Радость семьи Назар» или «Чудесный яблок»… А вот «Избушка зверей»… А это «Сказка, сказка»…

– Н-да… – Тиморев помял подбородок, будто в какой-то внезапной забывчивости, и вдруг улыбнулся жене: – Послушай, Юля… Такого мы ни у кого еще не видели… Это что-то крайне оригинальное.

– Одновременно – и оригинальное, и простое… – Юлия Андреевна перевела пристальный взгляд с картин, устилавших пол, на Ефима, словно только теперь увидела его по-настоящему. – И какое же тут все крестьянское, истинно крестьянское!.. И дух, дух каков! Я никогда не бывала в ваших местах, Ефим Васильевич, но вот через все это ощущаю их… Это волшебство только истинному художнику дается…

Покраснев от таких слов, Ефим наклонился вроде бы затем, чтоб поправить чуть перекошенно лежавший перед ним холст, заговорил, глухо покашливая от внутренней напряженности:

– Работы мои в основном остаются незавершенными… Думаю, что и незаконченные могут содержать то, о чем тороплюсь сказать… Знаете, мне порой даже кажется, что незавершенность, пожалуй, тут ближе к истинности… Главное – чистота и ясность замысла, а незавершенность пусть говорит о его беспредельности…

Вот ведь что такое гармония?.. Это когда самое тонкое, самое прекрасное, а значит, и самое сложное, едва улавливаемое нами порой, в какие-то счастливые краткие мгновения, как догадка об истинном в мире, существует во всей завершенности, но существует так просто, как прост сам воздух вот, как проста вода… Гармония прячется от нас где-то в глубине этого мира, и художнику можно лишь попытаться дать представление о ней… Тут возможна лишь догадка, а она ближе к этюду… Именно просто, не изощряясь, без чрезмерной изобразительности, даже чуть по-детски только и можно об этом говорить в картинах-то… Ведь именно это чувствовали создатели древних фресок. Фреска – не скупость, не упрощение! Это трепет, бережность, робость перед гармонией…

– Да, в ваших работах что-то есть именно от фресок… – кивнул Василий Порфирьевич. – Обобщенность, цельность…

– Ну, и потом есть ведь стиль человеческой души… – кивнув на замечание хозяина, продолжал Ефим. – Стиль души должен быть ощутим у всякого настоящего художника… Именно вот так, а не иначе мог писать Гоголь, Толстой, Достоевский… – Тут Ефим виновато улыбнулся. – Я понимаю, что слишком высоко взял… но это для того, чтоб лучше объяснить…

Так получалось, что мои мысли, идеи уводили меня от подробностей… Но думаю, большинство картин, если и не будут далее разрабатываться, то и в таком виде имеют значение: в них показан путь. А путь, по-моему, который должно показывать искусство, – путь к высокому, и чем больше искусство будет уклоняться в сторону низкого, всяческой обыденщины, тем меньше оно станет иметь созидательного значения, на этом пути оно и само может умереть…

Ну, и потом… ведь моя живопись – не сама по себе… Она у меня без моей словесности не живет… У меня почти нет картин, эскизов самоценных, что ли… У меня любая хотя бы вот из этих вещей – лишь часть одного общего… Это… как бы один замысел, осуществленный многими путями, во множестве картин… Так что нельзя изъять ни одной, не повредив общему… Это мой единый, неделимый мир. Тут меня не всякий поймет… Чтоб понять, надо понять мои идеи, мои воззрения… надо знать, что у меня написано: какие сказки, сцены, стихи… Это все – в единстве… Вот в чем сложность… Люди отказались от такой цельности, такой взгляд на искусство кажется им древним… К единству, к единству должны стремиться все искусства! Я в этом уверен!

А у нас разве так? Мало того что все искусства так разрознены, они и в отдельности еще начинают дробиться на всевозможные уровни… Нелепо, но именно искусство разных уровней укореняется среди людей… Не может быть, чтоб это продолжалось бесконечно!.. Единство должно вернуться, как и единство всей жизни. Ведь потому и произошел этот раскол в искусстве, что расслоением теперь затронуто все в самой жизни… А ведь еще во времена Сократа любой человек рассмеялся бы при мысли, что можно общаться, разговаривать людям на двух-трех уровнях… Был один – на всех! Равенство возможно лишь там, где существует не формальное, не буквой закона лишь утвержденное равенство, а равенство на уровне души, на уровне человеческого самосознания!.. К единству, к единству надо все возвратить! Надо покончить с расслоением жизни, людей! Искусство тут должно стать примером!..

Ефим вдруг осекся, потер лоб, пробормотал:

– Я, наверное, утомил вас своими рассуждениями. Ведь целые годы не с кем мне было по-настоящему поговорить, а столько всяких мыслей в голове толклось, искало выхода… Порой невыносимо было…

– Ну, что вы, Ефим Васильевич!.. Мы с интересом слушаем вас! – улыбнулась ему хозяйка. – Это все так интересно и работы ваши, и слова…

– Да, да… Очень интересно!.. – кивнул сам хозяин. – И такой во всем этом ответ вот всему тому, о чем мы заговорили вначале: всяким групповщинам-группировочкам… Слушайте, Ефим Васильевич! – Он положил руку Ефиму на плечо. – Теперь вы опоздали, уже не сможете участвовать в выставках… Но вот в январе будущего года будет открыта девятая выставка нашего общества… Вот и поучаствуйте в ней!..

– Не знаю… – Ефим пожал плечами. – Ведь мои работы, я уже сказал, будто и не картины… Я их вижу как бы не туда относящимися…

Возникла неловкая пауза: один не то как будто предложил, другой от предложенного вроде бы отказался…

– Да! Чуть не забыла! Ефим Васильевич! – всплеснула руками Юлия Андреевна. – Ведь Анна Конрадовна теперь опять в Питере, здесь!.. Совсем недавно вернулась из Лондона, в начале февраля… Я ее встретила на Второй кустарной выставке… Она ведь всегда именно этим интересовалась… О, такая деятельная дама она теперь! Замужем, между прочим… Статьи об искусстве прикладном пишет… Я слышала, ее маман, Александра Логиновна, занимается теперь еще и переводами русских песен на английский…

Ефим не нашелся, что ответить, только пробормотал чуть слышно «вот как…» И тут же обратился к Василию Порфирьевичу:

– Мне бы надо встретиться либо с Репиным, либо с Кардовским… Я бы хотел позаниматься у кого-нибудь из них в мастерской до конца этого учебного года… Столько ведь лет работал безо всякого руководства…

– Я думаю, что любой из них вам скажет, посмотрев ваши работы, что вы уже сложились как художник… У вас уже есть свое направление, свой стиль… Ученичество вы уже перешагнули. – Тиморев кивнул на разложенные на полу холсты. – А Репин давно уже мастерскую свою академическую оставил… Разве вы не слышали об этом?..

– В деревне моей не мудрено… – усмехнулся Ефим.

– Ах, да!.. – рассмеялся Василий Порфирьевич. – Ну, так Репин, я говорю, еще в девятьсот седьмом году вышел из профессоров-руководителей и осел у себя в Пенатах. А профессором-руководителем в его мастерской стал Дмитрий Николаевич, он вот уже на второе пятилетие утвержден в этой должности…

– Ефим Васильевич, вы слышали о порче картины Репина «Иван Грозный и его сын Иван»? – спросила Юлия Андреевна.

Ефим в тоскливой рассеянности посмотрел на нее (он-то ехал сюда в надежде на поддержку Репина…), она же, поняв выражение его лица по-своему, принялась рассказывать об «ужасной истории», случившейся в Москве месяца полтора тому назад, о каком-то Балашове, который в припадке нервного расстройства бросился на картину Репина с ножом…

13

Гостеприимные Тиморевы отвели Ефиму даже вовсе отдельную комнату. На следующий же день Василий Порфирьевич проводил его в Академию, где они вместе побывали в мастерской Кардовского и поговорили с ним самим. Тот посмотрел работы Ефима и сказал ему почти те же слова, что и Тиморев накануне: «Вы уже сложились как самобытный, интересный, вполне самостоятельный художник. Вы имеете главное – свой стиль, свое направление, свой мир… Это больше, чем благоприобретенное мастерство! Учить вас, собственно, мне нечему! Учить вас – только портить!..»

И все-таки Ефим попросил у него разрешения заниматься в его мастерской. Он соскучился по самому воздуху мастерской, по ее духу, по ее особенной атмосфере. Да и обнаженная натура все эти годы была для него недоступна.

Как ни гостеприимны и ни добры были к нему Тиморевы, все же он решил, что лучше побыстрее найти квартиру. Каждый день, в свободное от занятий в мастерской время, он отправлялся ее искать на Васильевский остров, чтоб жить не слишком далеко от Академии, но ему все не везло. Как-то вечером, после очередного неудачного поиска, он писал:

 
Приехал к Невским берегам.
Везде – движенье, шум и гам.
Я стал искать себе приют
В мильонах питерских кают.
Все мокро. Льет вода из труб.
Угрюмый дворник. Голос груб:
– Что нужно?!
– Комната вот тут…
– Но тут тебе не отдадут!..
 

Беспокоила его и денежная проблема. Деньги были на исходе. Отправляясь в Питер, он надеялся, что в столице найдет сочувствие своим планам и устремлениям, заинтересует ими людей, которые имеют возможность помочь… Конкретно он не знал, что это за люди будут… Надеялся весьма на протекцию Репина, который всегда так горячо говорил о служении родному народу… И вот сразу же выяснилось, что Репина в Петербурге давным-давно нет…

Ефим решил сам искать таких людей, которые «имеют возможность помочь». Казалось реальным такое: он покажет им свои работы, расскажет о своих устремлениях, почитает что-либо из написанного, и все это найдет поддержку и одобрение, ведь должны же они понять, что для конкретной деятельности ему нужны средства, что и созданное уже стоило ему не только труда, но и средств…

Опять-таки через Тиморевых он связался со многими прежними своими знакомыми, добыл их адреса и стал бывать «с грузом своих работ» ежедневно в нескольких местах. Однако пользы от этих хождений почти не было, он лишь обрастал все новыми адресами, ему вручали все новые визитные карточки с неизменной вежливой просьбой «заглянуть как-нибудь»… Он «заглядывал», приходил, развязывал, раскладывал принесенное с собой, говорил о своих целях, читал свои стихи, сказки… И смотрели, и слушали вроде с интересом, но… никто, никто не догадался ни разу спросить именно о средствах… Сам же он не умел даже заговорить об этом…

В эти дни Ефим побывал на нескольких весенних выставках. Все они были отмечены одним духом: модернизм слишком ощутимо преобладал на них…

Сходил он и на Вторую кустарную выставку. Была у него при этом тайная надежда – увидеть Анну… Не встретиться с ней, а именно увидеть ее со стороны, так, чтоб она-то его не заметила… Не увидел…

Вечером, на третий день после его посещения выставки, Юлия Андреевна, просматривая газеты перед вечерним чаем, вдруг воскликнула:

– Ефим Васильевич! Посмотрите-ка! Вот тут Анна Конрадовна целой статьей разразилась по поводу кустарной выставки!..

Покраснев, Ефим взял протянутую ему газету, отошел в сторонку. От какой-то, чуть ли не мальчишеской смятенности не смог сразу войти в смысл того, о чем писала Анна. Понимал лишь, что это не чьи-то, а именно ее слова…

«…Старинные материалы, рисунки, цвета и самые способы работы уступают место дешевой дряни, купленной в городской лавке, плохие немецкие рисунки попадают в деревню через посредство городских мещанок, с помощью дешевых иллюстрированных изданий, перемешиваются с кое-какими остатками старины; вместо растительных красок распространяются ализариновые яркие и линючие цвета, бумажная машинная пряжа заменяет льняную ручную, появляются безобразные по цвету и рисунку виноградные ветки и петушки, а в подгородных местностях можно встретить уже рисунки «крестиком» по ситцу и прочим малоподходящим материалам, которые волей-неволей заставляют изменять и старинному изящному способу выполнения рисунков…»

Медленно свернув газету, Ефим подошел к окну, за которым уже стояла набухлая мартовская тьма, прижался лбом к запотевшему стеклу… Вгляделся в зыбкую электрическую поземку дальних городских огней… Где-то в этом темном вечере, в этом городе была Анна…

«Ну, о чем тут размышляет мой кинешемский брат? По глазам вижу: томится, аки в неволе, и замышляет очередной побег! Но на этот раз мы убежим вместе!..» – вспомнилось вдруг, вырвалось из давнего предновогоднего вечера…

Анна… Порывистая, быстрая, вся словно бы от свежего крепкого ветра… Память своевольничала… Он увидел вдруг Анну среди другого, февральского, вечера, среди мокрой февральской метели, идущую рядом с ним, увидел ее повернутое к нему счастливое, смеющееся лицо с мягкими темными прядками, выбившимися из-под собольей шапочки и прилипшими к влажным от снега щекам:

«Вы слышите?! Вы слышите, как… нас… уносит… этим… ветром… на двести лет… назад?! К началу Петербурга?! Чувствуете, как еще… молода… Россия?!»

Ефим прикрыл глаза, будто ослепленный собственной памятью… Словно бы договариваясь с самим собой о чем-то, еле заметно покивал… Нет, он не должен теперь искать с ней встречи. Пусть Анна останется той, которую он встретил здесь много лет назад… Ведь та прежняя музыка уже невозможна…

14

Шла вторая неделя пребывания Ефима в столице. Как-то в конце дня он брел по Васильевскому острову, безучастный ко всему вокруг: возвращался после напрасных поисков квартиры… И вдруг на углу Восемнадцатой линии и Среднего проспекта столкнулся с Юрием Ильичом Репиным.

– Батюшки! Ефим Васильевич!.. – поднял тот обе руки и остановился, будто в ожидании, когда Ефим бросится к нему с объятьями. – Слышал, слышал, что вы объявились! Ну, рассказывайте: что, как?..

Одет Юрий Ильич был франтовато, по-весеннему, все на нем было с иголочки и по последнему слову моды, однако этот щегольской вид, особенно же при резком прямом предзакатном свете, не скрыл от Ефима явной перемены во всем облике Репина: за эти годы он погрузнел и обрюзг и вообще вид имел нездоровый.

Узнав в разговоре на ходу о здешних неудачах Ефима, Юрий Ильич предложил ему до подыскания квартиры перебраться к себе, не откладывая, а затем посулил кое-какое содействие, пообещал устроить встречу с отцом, свести его с «полезными деятелями»…

Ефим его предложение переехать принял: как ни добры были к нему Тиморевы, стеснять их слишком долго он не хотел…

Юрий Ильич вручил ему свою визитную карточку и, договорившись о том, что Ефим завтра же с утра переберется к нему, простился, вдруг заторопившись…

На следующий день Ефим покинул гостеприимную квартиру Тиморевых. Обосновавшись на новом месте, он показал Юрию Ильичу все привезенное с собой из деревни, рассказал о своих целях и планах.

Юрий Ильич не остался в долгу – тоже показал свои работы… На Ефима они подействовали тяжело… Какое-то мрачное, болезненно-мрачное состояние угадывалось в каждой из них, все было исполнено как будто наспех и в тревожно-свинцовых тонах, болезненная разбеленность, размытость красок сочеталась почти всюду с грязно-кровавыми резкими пятнами, вроде бы кровоподтеками, на многих холстах изображенное было таким неопределенным, неясным, что невозможно было ничего понять… Ноябрьской стылостью и мертвизной повеяло на Ефима…

И заговорил Юрий Ильич после показа своих работ с какой-то резкой нервозностью, широко шагая перед Ефимом, молчаливым и подавленно притихшим:

– Моя жизнь – стремление к невозможному… Видимо, и ваша такова же… Я это почувствовал, хотя у вас-то все вовсе не так… Прекрасное неопределимо, поскольку оно – факт чувств, а не мышления… Оно не поддается обобщениям. Нам доступны лишь попытки! Картины – вчерашний день дилетантов! Мы с вами уже поняли интуитивно, что картина – ложь! Только эскиз, только этюд возможен в искусстве!.. Только на уровне попытки что-то можно выразить… – Юрий Ильич метнул взгляд куда-то за окно. – А люди… люди, не понимая этого, оставаясь во власти косных устарелых представлений, толкуют все о шедеврах!.. Они и не подозревают, что для творца даже лучшее его творение всегда остается лишь слабой попыткой выразить себя… Там, где другие видят шедевр, сам создатель видит лишь попытку… Самое подлинное, самое глубокое невыразимо, оно вечно мучает художника-творца, едва-едва намечаясь перед ним где-то впереди… Человеку, ограниченному тьмой условностей, заблуждений, никогда не добраться тут, на земле, до самого себя, подлинного, глубинного… Есть один выход у художника – уйти в мир мечты, уйти в заоблачные дивинации, отказаться от создания картин, раз уж материальными средствами все равно себя не выразить совершенно. Все – тщета… Только воображение и чувство в чистом виде – настоящая высокая реальность. Не картины – этюды надо создавать всюду: в живописи, в скульптуре, в музыке, в литературе!.. Лишь намеки! И то лишь ради того, чтоб хоть что-то удержать… Вернее – попытаться удержать… Художник не должен делать больших попыток!..

И вы правы, Ефим Васильевич, в том, что делаете, ибо душа должна принадлежать идеалу, она должна стремиться к нему сквозь все преграды. Путь к идеалу – путь к истинной свободе, к истинной радости! Человек несет в себе бессмертную душу как свое послание в будущее! Без воображения ему нельзя!.. Но… увы, большинству впору лишь традиционная банальность… Не хотят люди смотреть дальше глухой стены окружающей их повседневности… И столько косности вокруг, столько дикости!.. Гнусно, гнусно все в мире… Подлость, ханжество, лицемерие не убывают, они все изощренней и могущественней предстают перед личностью, они превращаются в силу всеподавляющую…

Ефим все в той же напряженности слушал Репина. С ним говорил человек явно мечущийся, путающийся в каких-то огромных, громоздких мыслях…

Юрий Ильич говорил еще долго. Наконец он как будто устал, опустился на стул рядом с Ефимом, нервно побарабанил пальцами по краю стола, исподлобья, покусывая губы, глянул на гостя, будто только-только и увидел его перед собой:

– Вы уж извините… Заговорил я вас… Знаете, этот Питер… Народу – тьма, а заговорить с кем-то о своем почти невозможно… Вот и набрасываюсь на свежего человека. Вы-то сами как будто не путаетесь, как вот я… У вас все ясно…

– Да… как идея… ежели… Но вот – осуществление… – Ефим попытался усмехнуться. – Теперь вот нахожусь в таком жалком положении: желал бы совершенствовать свои произведения, работать над новыми, столько замыслов, идей… Но… совсем нет средств… Вот и вынужден был приехать сюда опять… Ищу тут художественного труда, но если такой тут для меня невозможен, то согласен и на любой труд, даже физический… Я дошел уже до того, что просто ищу хлеба… И теперь вот согласен бы исполнять хотя бы и розничную, малую работу: то – здесь, то – там, у одного – на рубль, у другого – на полтинник, у третьего – на четвертак… Конечные же цели у меня одни – деятельность у себя в деревне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю