Текст книги "Охотник за тронами"
Автор книги: Вольдемар Балязин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Исчезнувший холоп
Долго размышляли Николай с Флегонтом Васильевичем, как разгадать загадку, придуманную Михайлой Львовичем. Прикидывали и так, и этак, а сходилось все к одному: хитер Егорка, и уж если за двенадцать лет не объявился, то отыскать его ныне – ох какая непростая задача!
– Ежели сокровища Глинского при нем, то он либо потонку перепродает их бриллиантщикам да золотых дел мастерам, а вырученные деньги, как и прежде, дает в рост под лихву, так? – спрашивал Флегонт Васильевич.
Николай соглашался:
– Похоже, так.
– А ежели по купеческой части пошел, то чем скорее всего промышляет? – размышлял далее государев дьяк.
И Николай отвечал:
– Не тот он человек, Флегонт Васильевич, чтоб пребывать ему в трудах, только и может быть, что мздоимцем.
– Много ли ныне денег у тебя, Николай? – вдруг спросил Флегонт Васильевич.
Собеседник смешался:
– Как считать, Флегонт Васильевич. Если по литовскому счету, то злотых восемьдесят, наберу. А если по московскому считать – не более двадцати гривенок.
– Мудрено это для меня, – сокрушенно признался Флегонт Васильевич.
– Ну, хоть как считай, – ответил Николай, – если все, что у меня есть, продать, и избу в Смоленске, и лавку, и коней, и хозяйство, то будет серебра с четверть пуда.
– Понятно, – обрадовался Флегонт Васильевич, будто Николай все достояние ему отдавал. И не успел Николай догадаться, отчего это дьяк столь сильно возвеселился, как тот и сам разъяснил: – Ныне быть тебе, Николай, ростовщиком. И, чаю я, твоих денег вполне довольно, чтобы взяли тебя в свое малопочтенное братство московские лихари. – И, откровенничая сверх всякой меры – чего скрывать, когда собеседник и так все понял, – сказал, добродушно улыбаясь: – А то мне самому пришлось бы раскошелиться, да кому любо кровное добро терять?
Николай вздохнул печально:
– Не по душе мне, Флегонт Васильевич, в ростовщики идти.
– Я не ведун, а ты – не оборотень. Да, вишь, служба у нас такая, потребуется, не только ростовщиком, чертом станешь, чтобы непростые дела наши вершить.
И Николай, покорно склонив голову, попятился к двери, а Флегонт Васильевич, не ответив на поклон, буркнул раздраженно:
– Эка красная девица, право. Да только помни – девичий стыд до порога, а как переступила, так и забыла.
Николай за порог вышел, но смущение и неловкость из-за того, что не сегодня завтра станет он лихоимцем, так и не проходили.
* * *
Первым пришел за деньгами мужик лет тридцати, его однолеток. И росту он был вровень с Николаем, и даже обличьем тоже оказался схож. Только бороденка жидковата да в плечах и груди узок и хил. Мужик низко поклонился Волчонку и молитвенным шепотом проговорил:
– Помоги, батюшка, милостивец, выручи, – и бухнулся в ноги, будто не сверстник стоял перед ним, а архиерей или епископ.
Николай отпрянул, вскрикнув от неожиданности:
– Какой я тебе батюшка, поди, ровесник ты мне!
– Неужто? – удивился мужик. – Мне на Троицу девятьнадесять сравнялось.
Николай, присмотревшись, увидел, что в самом деле перед ним молодой еще парень, только руки его грубы и черны от тяжелой работы, морщины перерезают лоб, а глаза старят более всего – столько в них страдания и неизбывной тоски. И подумал Николай: «Верно говорят люди: веку мало, да горя много».
– Как звать-то тебя? – спросил новоявленный ростовщик и тут же добавил: – Вставай! Не князь перед тобой.
Сказал и вспомнил наставление опытного, безжалостного выжиги Савелия по прозвищу Прожор, который поучал Николая: «А придет какой заемник, мытарь его поболее да торгуйся подольше. Беде отнюдь не сочувствуй, а главное, сердце скрепи и думай, что не человек перед тобою, но ничтожество, бездельник, небылица, шатун и шильник. О имени не спрашивай и о детях или же родителях слова не говори. Скажешь, и тут же станет он тебя жалобить, плакать и просить о милости. А паче того опасайся девок да женок, больно они слезливы, и если сердцем не будешь тверд, вырвут его у тебя из груди, самого пустят по миру во единый миг».
Мужик, не сразу поднявшись, ответил:
– А зовут меня Николаем.
– Что же с тобою сталось? – не сдержавшись, спросил Николай тезку.
– Новоприходцы мы. Землю у нас святые отцы Савво-Сторожевской обители отняли, пришлось к кому попало прибиваться. Вот и взял нас к себе из милости поместник Пров Мизинцев, а от того нового господина не стало семейству никакой мочи: беспрестанно пьян, в самодурье упрям, на расправу скор. Бабе моей нет от него проходу, мне – никакого житья. Пошел откупаться, а он велит все пожитое вернуть, а кроме того – годовой оброк вперед выплатить.
– И сколь же всего тебе надо? – спросил Николай, предчувствуя, что, несмотря на жалость к мужику, ничего не даст ему, потому как не получит обратно ни полушки.
– Полгривенки, милостивец, – тихо проговорил заемщик, с трудом выговаривая страшную для него меру серебра.
– Иди, Николай, Бог в помощь, – сказал Волчонок. – Нет у меня таких денег.
– На нет и суда нет, милостивец, – проговорил мужик совсем упавшим тоном. – Стало быть, повернул ты мою судьбу в другую сторону: быть нам с бабой холопами. А как господин наш меня и ее похолопит, то меня куда подальше продаст либо забьет безвинно, а уж что с Настасьей станется, Бог весть. Только я по-иному сделаю: Прова Калиныча топором посеку, а сам – на Волгу.
Так он это произнес, что Волчонок понял: все тезка его свершит, как сказал. И, почувствовав, как горячая волна страха за несчастных приливает к голове и смертельной истомой изнемогает сердце, проговорил быстро:
– Что ты, Николай, Бог с тобой! Найду я тебе полугривенку!
И, не раздумывая, быстро раскрыл сундук, достал оттуда тяжелую шкатулку и отсчитал шестьдесят литовских серебряных грошей – ровно столько, во сколько ценили свободу мужа и жены и сколько стоила жизнь их господина.
Долго не спал Николай в ту ночь. Думал, что же делать дальше? Не вышло из него ростовщика – не из того теста вылепили, не на тех дрожжах замесили.
Размышлял: если Кремль Московский из золота отлить, со всеми его башнями, стенами, соборами и хоромами, и все то золото беднякам раздать, и то не хватит на всех. А что его ларчик с гривенками да грошами? Знал верно: приди к нему завтра другой такой бедолага – и ему отдаст какую-то долю. Да только надолго ли хватит его достояния?
И утром отправился Волчонок к Савелию Прожору:
– Подучил бы меня, Савелий, премудростям дела. Позволил бы мне возле тебя в учениках походить или в приказчиках, а то, видит Бог, без опыта да без разума останусь я гол как сокол.
– А какая мне корысть тебя наставлять? Себе же на шею соревнователя готовить?
– Да я тебе, дядя Савелий, за учение платить буду.
– Ну, коли так, то ладно, – согласился Прожор и даже хайло скособочил – улыбнулся вроде бы.
Шли один за другим люди – и не было им числа, потому что не было числа несчастьям и меры горестям. Один просил денег, ибо за деньги мог обрести для себя свободу, другой – вернуть отданные в залог вещи, третий – купить хлеб и накормить голодающую семью, и привезти дрова да обогреть вымерзшую избу, четвертый – построить избу вместо сгоревшей в пожаре, пятый – для помощи осиротевшей семье, где от голода враз померли и мать и отец, шестой – уплатить палачу, чтоб не забил родного сына кнутом до смерти, а только порвал бы в клочья кожу…
На похороны просили и на поминальную молитву, на платеж знахарям и лекарям, на тайное воздаяние ярыгам, стряпчим и судьям, на зерно для посева и на свечу для спасения души…
По-разному встречал их Прожор, по-разному разговаривал с каждым, но кружево его бесед, какой бы рисунок ни вязал, в конце концов хомутало просителя прочнее, чем невод оплетает рыбу.
Завидев в окне бредущего к дому человека, Прожор падал на колени и начинал истово бить поклоны перед иконостасом, какой не враз найдешь и в храме средней руки.
Посетитель, завидев такое благочестие, почтительно застывал в дверях, а Прожор все молился и молился. Не смея прерывать диалог с Богом, заемщик маялся и от собственной ничтожности, и от греховности.
Наконец Прожор вставал, умаявшись, и, отрешенно глядя на незваного гостя, всем видом своим показывая, что он еще парит в неземных высях, говорил расслабленно и елейно:
– Гость в дом – Бог в дом. Проходи, мил человек, – и, кто бы перед ним ни стоял, приглашал в красный угол под образа.
Выслушав просителя, вздыхал тяжко:
– Наветы все, одни наветы. У самого торгу на три алтына, а долгу на пять. Поверишь, сижу в долгах по макушку. Не стану врать, даю иногда людям. Как не дать? От себя отрываю, а даю. – И, повернувшись лицом к иконам, учительно подымал перст: – Господь наставлял: делитесь. И еще повелевал: помогайте друг другу и один другого любите. Да только не те ныне пошли люди. Подходит срок платежа, я – к нему. А он мне: «Должен – не спорю, а отдам не скоро, когда захочу, тогда и заплачу». Вот и идешь за своим кровным как за подаянием: берешь, что дают, да еще кланяешься.
Заемщик божился великой божбой и клялся страшными клятвами, что не только все в срок вернет, но и резы выплатит, не торгуясь, без всякой хитрости.
– В копнах – не сено, в долгах – не деньги, – снова вздыхал ростовщик и в конце концов, ободрав заемщика, что липку, получал сердечную благодарность.
Николай смотрел на все это, слушал внимательно, исподволь интересуясь, не всплывет ли каким-либо образом имя Егорки Меченого. Однако ни от собратьев ростовщика по ремеслу, ни от просителей, обошедших до появления у Прожора уже не одного лихоимца, Николай так и не услышал даже намека на существование в Москве бывшего холопа Глинского.
Перезнакомившись чуть ли не со всеми московскими мироедами, а через них и с ростовщиками иных русских городов, Николай решил, что, наверное, и он, и Флегонт Васильевич ошиблись, определив Егорку в разбойничью артель мздоимцев. И однажды, когда Николай поделился сомнениями с государевым дьяком, тот сказал:
– Стало быть, в каком-либо монастыре прячется Егорий Победоносец. Боится нос на волю высунуть. Знает, что у князюшки его руки длинные: откуда захочет, оттуда и достанет. Ждет, поди, пока весть до него дойдет, преставился-де Михаил Львович – тогда и выйдет. Да нам того часа ждать недосуг, стало быть, поищем по монастырям.
Стояла зима. Правда, незримо близилась она к исходу, но все еще гуляли меж сугробами метели, и немного было из того проку, что прибавился день, – выходить за порог никакого желания не было. И хотя прозвали люди нынешний месяц «февраль – широкие дороги», не манили эти дороги, советовали дождаться весны.
В самом конце месяца, 28-го числа, Михаила Львовича отпустили на волю. Однако, прежде чем отпустить, взял Василий Иванович крестоцеловальную запись у сорока семи бояр и детей боярских, поручившихся за Михаила Львовича пятью тысячами рублей. И если бы Глинский сбежал в Литву, то деньги эти были бы с них взысканы в государеву казну.
Михаил Львович сразу же уехал в свою вотчину – Старо дуб, стоявший у самого литовского рубежа, в глубине брянских лесов. Не боялся Василий Иванович поселить своего нового родственника рядом с Литвой: залог положен столь велик, что сбеги Глинский еще раз – Василий Иванович внакладе бы не остался.
И бунтовать в новых местах некого. Соседями Глинского были князья ряполовские, палицкие, пожарские, ромодановские, ковровы – в ту пору еще не вошедшие в силу, в Москве малоизвестные.
– Что же делать будем, Флегонт Васильевич? – спросил Николай государева дьяка. – В России-то монастырей, почитай, сотни полторы. Разве мне их все обойти?
Николаю страсть до чего не хотелось искать Меченого. «Ищи Егорку, что в стогу иголку», – подумал он, но, понимая, что с таким доводом Флегонт Васильевич не согласится, сказал:
– Сам же ты говорил: «Глаз-то с князя ныне спускать нельзя, не сотворил бы государству какого дурна».
– В Стародубе есть кому за Глинским приглядеть. А вот как призовет его государь в Москву – тут-то князю пред очи Егорку и поставим. И будешь ты у Глинского снова в полном доверии. Так что собирайся в дорогу, Николай. А чтоб легче было ту службу справить, то в дальние монастыри – к Белоозеру, на Соловки, к Югре я своих людей пошлю, а вокруг Москвы походи сам. В монастыри Богоявленский, Данилов, Андроников и Алексеевский тоже не ходи – они рядом, да, кроме того, в каждом из них мои люди есть. Ну, а Чудова ты и сам всех черноризцев видел – ежедень они в кремлевских соборах и во дворе кремлевском роятся.
Однако ни в одной из этих обителей Егорки не оказалось.
И скрепя сердце пошел Николай по Руси монастырской…
«Ночная кукушка завсегда дневную перекукует», – говаривают бывалые люди. И конечно же правильно.
Не прошло и полугода, как Елена Васильевна уговорила августейшего супруга вернуть любимого дядюшку в Москву. А еще через два месяца Михаила Львовича женили. Взял он за себя дочь князя Ивана Васильевича Оболенского-Немого – Анастасию и тем породнился с многолюдным семейством, в котором было без числа и воевод, и наместников, и кравчих, и оружничих, и иных сильных и знатных вельмож. Поэтому же стал ему родней и Иван Федорович Оболенский-Телепнев-Овчина, коего людская молва сделала невенчанным мужем великой княгини Елены Васильевны – племянницы его, Аленушки…
* * *
Шел Николай паломником-богомольцем от одной обители до другой, то без спутников, то с ватажками таких же, как и он, странников. Только те, кто пустился в путь по обету, замаливать свои или же чужие грехи, встречались не так уж часто. Чаще всего правили стопы к монастырям, богадельням и пустыням несчастные люди, не имевшие ни хлеба, ни крова. Встречались и гуляющие празднолюбы – дармоеды, притворяющиеся больными, но более всего направлялись к обителям те, кого вывели на дорогу скорби нужда да кручина. Выходило по притче: «Больше горя – ближе к Богу». А у кого больше горя? У больных и немощных стариков и старух или здоровых погорельцев, не сумевших вынести из огня собственных детей? У слепых от рождения мужиков и баб или у зрячих сирот-поводырей, чьих родителей унесла «черная немочь» – чума? И были среди прочих монахи, долгие годы живущие подаянием. Их-то более других и расспрашивал Николай, объясняя, что ищет брата, сгинувшего двенадцать лет назад. Когда рассказывал, каков у него брат, то называл все приметы Егорки с неизменными бородавками на лбу.
Однако ж сколько монастырей ни обошел, сколько странников ни спросил – никто такого монаха или послушника припомнить не мог.
Осенью возвращался Николай в Москву и с приходом весны снова отправлялся в путь. Побывал он и в окрестных подмосковных обителях – Пафнутьевом, что в Боровске, Рождества Богородицы в Голутвине, в Даниловой, близ Переяславля-Залесского, в знаменитейших и богатейших монастырях Иосифовом под Волоколамском и Троице-Сергиевом. Побывал и во Владимире, и под Медынью, где стояли монастыри Успенский и Михайловский, добирался и до Вологды.
Всякий раз, возвращаясь, заходил Николай к Михаилу Львовичу. Тот, не скупясь, отсыпал ему деньги и, раздув ноздри, говорил одно и то же:
– Ищи! Найдешь – озолочу.
* * *
В тот год, когда Михаила Львовича отпустили «на поруки» и он понемногу, приходил в себя в глуши брянских лесов, в дарованной ему вотчине, на небосводе московской ратной славы зажглась новая большая звезда. Сияла она молодому удальцу, красавцу и всеобщему любимцу – князю Ивану Федоровичу Оболенскому-Телепневу-Овчине.
Ранней осенью 1527 года в Москве снова гудели набатные колокола и шли на берег Оки пешие да конные рати, чтобы остановить сорокатысячную орду крымского хана Ислам-Гирея.
Однако на этот раз русские не стали ждать, пока крымцы перейдут реку, сами скрытно переправились на южный берег и, внезапно ударив по ордынским силам, повернули татар вспять. В этой битве первым храбрецом среди государевых воевод оказался князь Овчина.
Именно после того как полки Овчины победителями вернулись в столицу и десятки тысяч горожан увидели молодого красавца во главе осиянной славою рати, по Москве пополз слух, что князь Иван и молодая великая княгиня давненько уже строят козни за спиной старого государя. Правда, впервой об этом начали поговаривать сразу же после свадьбы великого князя, но пересуды эти не выходили из стен боярских хором. Теперь многие досужие умы перемывали косточки двум самым красивым и знатным особам, нимало не беспокоясь, а правда ли это?
Николай не видел торжественного въезда Овчины в Москву, он рыскал тогда в Пафнутьевом – Боровском монастыре, но когда вскоре вернулся, чтобы перезимовать дома, и до него дошли такие же сплетни. Но что было до того Николаю?
На третий год замыслил Волчонок добраться до Новгорода и Пскова. Богатые и знаменитые монастыри стояли окрест этих городов: Духов, Троицкий, Юрьев, Елизаров, Печерский и немало иных – помельче.
Когда добрался Николай до Новгорода, услышал весть – государь послал войска на Казань.
Новгородцы только этим и жили, в поход ушли и их полки, во челе которых встал новгородский наместник князь Михаил Васильевич Горбатый. И хотя шел уже второй месяц, как оставили новгородцы свои дома, с волжских берегов никаких вестей не приходило.
Николай за десять дней обошел новгородские святыни: ни в Духовом, ни в Юрьевом, ни в Троице – никто никогда монаха о двух бородавках на лбу не видывал.
Побрел Волчонок ко Пскову, но и там ждала неудача. Все более отчаиваясь и утешаясь лишь тем, что Михаил Львович мытарства щедро оплатит, а паче того тем, что надобно это совершить для пользы дела, задуманного ими с Флегонтом Васильевичем, двинулся Николай в знаменитую Печерскую обитель.
Множество богомольцев приходило в Печеры, и все они верили в чудодейственность местных святынь. Случалось ведь, на глазах у всех поправлялись от застарелых, долголетних недугов. Случалось, на глазах у всех помирали. Но и в том и в другом случае боголюбивые паломники и братия говорили: люди сии угодны Господу. А с Николаем произошло противоположное: в первый же день, по дороге к обители, напали на путника прежестокие корчи, – ни согнуться, ни разогнуться. Будто длинным шилом кололи в поясницу. «Не собрать теперь костей, – подумал он, – если боголюбивые узнают, что именно сегодня напала на меня хворь. Изобьют камнями да объявят слугой нечистого». И Николай сделал вид, что от этого злого недуга пришел он сюда исцеляться. Как и другие, ставил свечи пред ликами угодников, вдыхал чудодейственный воздух в пещерной церкви Успения Богородицы, пил святую воду – корчи не проходили.
– Не угодна твоя молитва Господу, – сокрушенно вздыхали монахи. – Дай на построение храма – сразу полегчает. Много раз видели, почти всегда помогает.
Николай денег дал – не помогло и это.
– Поезжай домой, – посоветовал один из схимников. – Покайся, попроси священника наложить строгую епитимью. Видно, сильно грешен ты, сын мой.
Пришлось нанимать возницу, стелить в тележный короб солому и ехать в Москву.
Знакомая знахарка наказала ему каждый день топить баню и париться как сможет долго, но от ее совета Николаю не только не полегчало, но становилось все хуже и хуже.
Однажды, вконец измучившись, взял Николай два грубых костыля и побрел в иноземную слободу Кукуй к лекарю Николаю, коего призывал когда-то к цесарскому послу Сигизмунду.
Немец сразу же признал Волчонка. Однако когда проведал, что он хочет получить совет и лекарства, немало изумился:
– А ты не побоишься принять снадобье от нечистого? Я ведь по-вашему – схизматик.
– Бог с тобой, я вашего роду-племени сколь людей перевидал, как у князя Михаила Львовича Глинского служил, и всякие среди них были, а иные других православных ничуть не хуже. – И, улыбнувшись вдруг пришедшей ему мысли, Николай добавил: – Да и сам-то Михаил Львович – не схизматик ли был? А я ведь как родного отца его почитал.
– О! – только и сказал немец и, выслушав Николая, тут же велел ему в бане больше не париться, но, лежа на животе, держать на пояснице горшок с углями, доколе можно терпеть, днем опоясывать чресла собачьей шкурой, а на ночь натирать поясницу змеиным ядом.
Николай немца послушал, сделал все, как тот велел, и корчи понемногу вроде бы стали стихать.
Недели через две, растирая поясницу змеиным ядом, Волчонок обнаружил, что скляница пуста и утром придется пойти к немцу за новой.
Лекарь порасспросил больного о здоровье, с небрежением звякнул монетой о подоконницу и кликнул слуг и домашних, жестом показав Николаю – сиди, мол, жди. А сам велел чадам и домочадцам собирать два дорожных сундука и из домашней зельницы, кою он называл на свой манер – аптекой, класть туда всякие снадобья, пригодные к исцелению ран. Домашние, по всему видать, уже поднаторевшие в помощи, ни о чем не переспрашивая, отправились исполнять сказанное.
– Ладно, что ты с утра заявился, – сказал Любчанин. – А то велено мне в полдень ехать встречь нашим обозам, что идут из-под Казани и везут увечных воинов.
– А как там, под Казанью? – тревожно спросил Волчонок.
– Толком не знаю, – ответил немец, – один гонец государю одно сказал, а следом за ним другой – совсем иное.
– Что так?
– А вот, пожалуй, послушай: пришли государевы воеводы под Казань, а татары на речке Букал построили фортецию. И в той фортеции засели. С ними вместе и казанский хан – Сафа-Гирей. В Казани войск было совсем немного, почти все засели в фортеции. И на вторую ночь после прихода, не знаю каким способом, фортецию, или по-русски, кажется, острог, захватил князь Овчина. Главного мурзу в бою убили, хан из острога убежал, и Овчина за ним погнался. Однако догнал или нет – не знаю. Обо всем этом рассказал государю первый гонец. Он же сказал, что, когда татары из острога побежали, казанские люди градские ворота распахнули и тоже из града побежали кто куда. А когда государь спросил гонца: «Вошли ли воеводы в Казань?», то гонец ответил: «Когда я отъехал, еще не вошли, а более я, государь, ничего не ведаю – ускакал наборзе». Через три часа прискакал второй гонец и сказал государю, что казанские люди ворота затворили и сели в осаду. Государь спросил: «Зачем мои воеводы в град не вошли, когда ворота были растворены?» Гонец принялся отговариваться неведением, причитая, что он-де малый человек. Тогда Василий Иванович распалился и велел гонца казнить смертию. Гонец, говорили мне, пал на колени и признался: в град не вошли оттого, что воеводы Глинский и Вольский три часа спорили, кому вместо первым и Казань входить. О ту пору черемиса на обоз напала и побила много народу, захватив семь пушек. И ныне воеводы под Казанью стоят, да достать ее уже никак не могут.
Гневен и грозен был Василий Иванович, но таким свирепым не помнил его ни один из царедворцев.
Всех воевод, кроме Глинского и Овчины, приказал метнуть в тюрьму, а Ваньке Бельскому отрубить голову. Если б не заступничество митрополита Даниила, так бы все и сталося. Но умолил великого князя богомолец, и уравняли колодника Ваньку Бельского с прочими вислоухими ротозеями, чьим небрежением и местничеством была проворонена Казань.
Однако хоть и впустую обернулся этот поход, – звезда Овчины продолжала сиять, а рядом с нею робко затеплилась еще одна, давно погасшая звездочка, робко мерцающий светлячок – планида Михаила Львовича Глинского.
В ночь на 25 августа 1530 года над Москвой разразилась невиданная гроза. Еще с вечера стали копиться густые тяжелые тучи чернее воронова крыла. Они шли низко, едва не цепляясь за маковки соборов и колоколен, окутывая город плотной жаркой пеленой, не пропускавшей нагретый за день воздух. И москвичам казалось, что не в сады, не на улицы и не в огороды вышли они вечером, а попали в тесную курную баню, где нет трубы и дым вместе с паром едва проходил через малое оконце. Когда смерклось, то совсем непонятно стало, отчего опустился мрак: то ли ночь наступила, то ли тучи вконец обволокли Москву?
Предчувствуя беду, замолчали птицы. Даже воронье, беспрестанно кричавшее над старыми садами и кладбищами, и то смолкло. Воздух загустел и недвижной патокой разлился меж землею и тучами.
И вдруг – враз – едва не дюжина огненных сполохов распорола тьму, и, будто повинуясь поданному молниями знаку, со всех сторон рванулись к Москве сокрушительные потоки воздушных вихрей.
Николай выбежал из избы, захватив только серебро из заветного ларчика. Оказавшись за порогом, он подумал: «Спасибо немцу, что исцелил меня вовремя, а то пропал бы в избе беспременно».
Из соседних строений, опасаясь пожара, тоже выскакивали люди, вынося иконы, ларцы, иные пожитки, что получше. Схватив детей, бежали к недалеким отсюда рекам – Москве и Яузе. Те же, у кого в доме добра и людей было поболе, хватали ведра и бадьи, веревки и коромысла, багры и лопаты, решившись отстоять нажитое.
Николай застыл на улице. «Ничуть не лучше, чем в Смоленске», – подумал он, следя за тем, как все более и более свирепеет стихия. Сначала буря сорвала с деревьев листья и сухие ветки, потом пригнула молодые деревца, одновременно подняв с земли сор и солому, сено и рогожи, вслед за тем полетели доски, жерди и всякий мелкий скарб, хранившийся во дворах.
А еще через совсем малое время Николай услышал, как рушатся крыши ветхих избушек, со скрипом падают заборы и, сокрушая все, валятся старые деревья.
От ударов бури сами по себе стали раскачиваться колокола на звонницах церквей, вплетая набатный гул в жалобные крики людей, ржание мечущихся лошадей и холодящий душу собачий вой. Ветер не унимался, молнии огненными стрелами пробивали мглу, и от этого во всех концах города загорелись избы, хлевы, сараи и риги. Вихри срывали клочья огня с одной избы и перебрасывали их на соседние, швыряя с одной улицы на другие.
В этом аду вдруг где-то недалеко от себя Николай услышал полный отчаяния крик: «Спасите, православные! Заступите и помогите!» Судя по голосу, кричал мужик. Да, видать, такая беда приключилась с ним, что потерял он всякий стыд и звал с таким стенаньем и жалостью, будто малое дите, заплутавшееся в чащобе. Николай ринулся на зов.
В отблеске молний он увидел рухнувшие навстречу один другому заборы – в переменчивой свистопляске смерчей, по-видимому, сначала накренился один, а затем, под ударом встречной волны ветра, упал второй забор, стоявший через дорогу. С одного конца заборы переплелись жердями, острым углом выпирая в середину переулка, с другой стороны поперек проулка легло старое корявое дерево, которое, вероятно падая, и сокрушило второй забор. В этом треугольнике из двух заборов и дерева метался седой оборванец с цепью на шее и, нелепо тычась в разные стороны, надрывно повторял: «Спасите, православные! Заступите и помогите!»
Николай кинулся на выручку. Подбежав к забору, крикнул:
– Остановись! Не мечись!
Погорелец замер. Как-то слишком медленно и неуверенно повернул лицо к Николаю, и тот увидел, что у старика вместо глаз две глубокие, ничем не прикрытые ямы.
– Эк тебя угораздило, убогий! – выдохнул Николай. – Здесь и зрячий не враз вылезет. Ну да погоди…
Николай быстро оглядел западню и заметил, что нижняя жердь забора, возле которого он стоял, одним концом уперлась в землю. Волчонок дотянулся до нее и несколько раз сильно на себя дернул.
Жердь отлетела.
– Ложись, отче, на землю и полезай под забор! Я для тебя лазок сотворил!
Старик осторожно опустился на дорогу, пошарил возле себя рукой и, обнаружив свободное пространство, неловко протиснулся к ногам случайного спасителя. Николай помог деду подняться и, взяв за рукав, потащил к реке.
Старик шел и плача причитал:
– Спаси тя Господь, добрый человек! Дай тебе всего, чего мне не дал.
К рассвету буря улеглась. Ужасно и дивно – тучи прошли, так и не обронив ни капли дождя, пожар приходилось гасить только речной и колодезной водою…
Слепой нищий, насмерть напуганный приключившейся с ним ночной бедой, ни на шаг не отходил от Волчонка.
Когда за Москвой-рекой заалела заря, ни одно облачко уже не закрывало небосвода. Только синие да серые столбы дыма узкими лентами и широкими полосами неспешно и ровно вздымались к лазури, а на смену сатанинской музыке минувшей ночи нарастал шум великих работ торжествующей и победоносной жизни.
– Есть хочешь? – спросил Николай у неожиданного знакомца.
Тот, ни слова не говоря, но покоряясь многолетней, уже вошедшей в кровь привычке, поклонился Николаю земным поклоном. Борода старика едва не достала до земли, длинные волосы седыми неопрятными космами коснулись колен. Выпрямляясь, старик резко дернул головой, чтобы волосы не закрывали лица, и Николай явственно заметил на лбу у него две большие бородавки.
…Звериным чутьем Шляйниц угадал близкую опасность. Раздув ноздри, всосал мокрый воздух. Среди лесной прели и шелеста листьев уловил запахи конского пота и еле слышное позвякивание удил. В мгновение ока саксонец крутанул коня и, припав к его шее, пустил скакуна к дальнему лесу через мшистое нетопкое болото. Было темно, конь неслышно шел по мягкому мху, как по ворсистому ковру.
Увидев впереди купы деревьев, Шляйниц спрыгнул в мох, завел коня в середину небольшой рощицы, а сам, прячась за деревьями и кустами, низко пригибаясь, пошел к дороге.
Он лег в заросли багульника и замер.
Через малое время саженях в двадцати от него проехали верховые. Шляйниц услышал:
– Ну, будет теперь тебе от воеводы большое награждение!
– Экого зверя заловил!
– Башка мужик!
И знакомый Егоркин голос:
– Не за награду я, братцы, старался, хотелось правде послужить!
– За Богом да царем служба не пропадет, – важно и покровительственно отозвался собеседник, судя по тону – начальный человек.
И всадники ускакали.
Шляйниц встал, отряхнул сор, приставший к одежде, и медленно пошел в рощицу. Задачка была несложной – сокровища князя где-то здесь. Скорее всего, между старой корчмой и рощей, где Мелкобес выдал своего господина русским. Значит, надо ждать. Меченый обязательно вернется за драгоценностями. Шляйниц перебрался на высотку, с которой хорошо просматривалась дорога, петляющая между корчмой и рощей, и стал ждать…
Прошли сутки и двое, но Егорка на дороге не появлялся. Опытный кондотьер и разбойник здраво рассудил, что днем Мелкобес не посмеет вытаскивать и грузить спрятанные где-то поблизости сундуки. И потому около полудня наблюдатель ложился спать, а поближе к сумеркам просыпался и, замерев, ждал.
Чем дольше Егорка не появлялся, тем злее и мстительней становился Шляйниц. Лежа на сырой, холодной земле, под дождем и ветром, он представлял, как в лагере воеводы Булгакова сидит Егорка в княжеском шатре и за обильной трапезой геройствует и краснословит.
На исходе третьих суток – ближе к ночи – саксонец услышал громкий, безбоязненный скрип и стук катящейся по дороге пароконной телеги.
«Вторым конем разжился, чертов сын!» – со злостью, разрывавшей грудь, подумал Шляйниц и сторожко, потаенно двинулся к дороге…