Текст книги "Охотник за тронами"
Автор книги: Вольдемар Балязин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Николка нарядился побогаче, в худом платье к Ивану Юрьевичу и близко бы не подпустили, и спешно двинулся по делу.
Николка не в первый раз оказался в Москве, однако в Кремле побывать ему не доводилось. С любопытством оглядывая дорогу, въехал он на мост, переброшенный через широкий ров, к угловым Боровицким воротам.
Народу в Кремле было много. Только если на улицах города и в посадах больше встречались люди простого звания – плотники, кузнецы, гончары, портные, торговцы, крестьяне, то в Кремле чаще всего попадались служилые – подьячие, писцы, ярыги, стражники, конюхи. Не столь много было нищих и юродов: стража впускала знакомых, прижившихся при кремлевских соборах, а иных, пришлых, – выбивала из Кремля вон.
Николка, как было велено князем Михаилом Львовичем, отыскал Грановитую палату и саженей за двадцать привязал к коновязи своего каурого.
У Красного крыльца, опершись на бердыши, стояли служилые дворянские дети, краснорожие, плечистые, в тулупах, крытых алым сукном, в одинаковых лисьих шапках, в теплых валяных сапогах. Еще двое, в такой же одеже, переступали наверху Красного крыльца у входа в палату.
Николка подошел неспешно, спросил спокойно:
– К Ивану Юрьевичу Шигоне как пройти?
Один из стражей, смерив его взором с ног до головы, отозвался неспешно:
– Пошто тебе Иван Юрьевич?
А второй не то с насмешкой, не то всерьез добавил:
– Зван к нему, что ли?
– От князя Михаила Львовича Глинского послан к нему.
Первый, лениво повернувшись к двери, крикнул:
– Иван! Кликни десятника. Здесь до Ивана Юрьевича от князя Глинского человек!
Вскоре наверху показался десятник. Придерживая саблю, чтоб не мешала идти, спустился на несколько ступенек и, отыскав глазами паренька, позвал:
– Поди сюда, казак!
«На лбу у меня, что ли, написано? – опешил Николка. – По платью – сын дворянский, ан нет, сразу угадал десятник, кто я таков».
С уважением глянув на десятника, в глаза его, веселые, хитрые, Николка улыбнулся и в ответ получил такую же улыбку – открытую, дружескую. И еще заметил Николка, весьма пригож был десятник – и лицом красив, и статен, и молодцеват. Возрастом не на много старше Николки – лет двадцать, не более.
– Ты погоди меня здесь, – проговорил десятник, когда Николка поравнялся с ним. И сказал это не как начальный человек слуге, а как товарищ говорит сотоварищу.
Николка отступил к краю ступеньки и принялся ждать.
Мимо вверх и вниз сновали многие люди. Иных, известных, стражи пропускали сразу же. Иных, как и Николку, останавливали, но выходил к ним не сгинувший куда-то десятник, а другие начальные люди.
Наконец в двери показался веселый молодец. Подошел к Николке, как к старому знакомому, проговорил участливо:
– У государя ныне Иван Юрьевич, а сколь пробудет – не ведаю. Так что придется тебе, казак, к ближним его людям со мною пройти.
Николка направился вслед за десятником, не вверх по лестнице, а по каким-то закоулкам вдоль ограды, что шла над Москвой-рекой.
По дороге Николка узнал, что десятника зовут Тихоном.
Ближних шигониных людей оказалось трое. Сидели они в избушке, притулившейся к самой стене. Комнатенка об одно окошко была низка: десятник, переступив порог, шапкой задел потолок. Внутри кроме печи стояли стол, пара скамей и несколько сундуков, обитых железом.
За столом восседал статный бравый мужик лет тридцати, благообразный, в окладистой каштановой бороде. Одеждой, повадками и особенно пригожестью он сильно напоминал десятника Тихона. Взглянув на него, Николка было подумал: «Уж не брат ли?» – но по тому, как поклонился десятник бородачу, понял: не брат, даже родством не близки. Рядом с благообразным бородачом, которого Тихон назвал Флегонтом Васильевичем, располагался за столом поп – немолодой, кудлатый, в старой рясе, с наперсгным медным крестом; встреть его Николка на улице, подумал бы: безместный поп, расстрига. У края столешницы примостился старый, плюгавый подьячий. На вошедших в избу даже не взглянул, сидел сложа руки, смежив – не то от старости, не то от усталости – очи.
Флегонт Васильевич уперся в Николку взором, будто рожном хотел проткнуть. Спросил у Тихона:
– Этот, что ли?
– Этот, Флегонт Васильевич, – подтвердил почтительно десятник.
– Звать как? – спросил Флегонт Васильевич.
– Николаем.
– А кличут как?
– А никак. Раньше Волчонком звали.
Подьячий на краю стола проснулся, зашелестел бумагой, заскрипел пером, стал что-то записывать, поглядывая то на допросчика, то на Николку.
– Православный? – спросил вдруг быстро поп и, услышав утвердительный Николкин ответ, добавил с неудовольствием: – Поди вас тут разбери. Не только казаков да холопов – панов ваших литовских и то не разберешь, кто в какой вере рожден, да не переменял ли на мухамеданскую или папежскую.
– Греческого закону, отче, – подтвердил Николка, не понимая, для чего допытываются обо всем этом ближние Шигонины люди.
– А с немцами пошто дружбу водишь? – выпалил Флегонт Васильевич.
– С немцами? – изумился Николка.
– Ты давай не крути! А то враз хвост-то тебе отрубим! – заорал поп.
А Флегонт Васильевич, гадко улыбнувшись, добавил почти шепотом:
– Что там хвост, отче Андрей, за такие, как у него, дела – головы лишиться можно.
Сбитый с толку, Николка беспомощно озирался, перебегая глазами с одного лица на другое.
Молчавший дотоле Тихон пояснил спокойно, негромко, почти ласково:
– Ты о Шлянце-немце расскажи, Николай.
– Ох ты, Господи! – изумился Никола. – Да какая же тут тайна, господа хорошие!
– Вот мы и послушаем, какова она, твоя со Шлянцем тайна, – пробурчал Флегонт Васильевич.
– Да ничего потаенного и нет! – загорячился Николка. – Приехал Шляйниц в Боровск, а оттоле я его с Михайлой Львовичем в одном возке до Москвы довез. Вот вам и вся тайна.
– Вся, да не вся, – сухо отрезал Флегонт Васильевич.
– Чего – не вся? – взъерошился Николка.
– А то, что всю его тайну тебе придется разузнать и о том нам, государевым слугам, довести доподлинно. – И Флегонт Васильевич так на Николку зыркнул, что пригрози ему дьяк дыбой или плахой, и то не испугался бы, а тут аж пот его с перепугу прошиб.
– А как я о том узнаю? – спросил он тихо.
– Про это мы тебе, Николай, сами скажем, – спокойно и уверенно произнес дьяк, указав на скамью: садись-де, разговор коротким не будет.
Через три дня Никола снова явился в избу к дьяку Флегонту. Тот встретил его как родного брата. Обняв за плечо, посадил на лавку рядом с собой. Проговорил задушевно:
– Ну, дружок, сказывай.
– После нашей с тобой беседы, Флегонт Васильевич, стал я разговорам Михайлы Львовича с немцем Христофором внимать с превеликим тщанием. А что я по-немецки немного разумею, того ни князь мой, ни Шляйниц не знают и при мне меж собою говорят по-ихнему без утайки.
Флегонт Васильевич одобрительно закивал головой: умник-де, Николай, так же и впредь поступай.
Николка, ободренный вниманием дьяка, продолжал с горячностью:
– И вчера слышал, как немец князю говорил: «Я-де не только от великого магистра немецких Божьих рыторей Фридрикуса ныне в Москве обретаюсь по большим делам, но и иные многие тайные дела иных государей должен свершить».
– А каких государей дела, того Шлянец не говорил?
– Называл еще некоего Георга и императора Максимилиана.
– Так, – проговорил Флегонт Васильевич задумчиво и постучал по краю стола пальцами. Затем, встав из-за стола, прошелся по избе вперед-назад. Сев на место, снова надолго задумался и спросил вдруг шепотом: – А Михаила Львович что немцу в ответ сказывал?
Николка замер: одно дело о пришлом немце говорить, другое – о князе Глинском. Подумав немного, как бы в растерянности, Николай ответил простодушно:
– А ничего, господине, Михайла Львович немцу не говорил.
– Значит, слушал князь и молчал?
– Слушал да молчал, – подтвердил Николка.
Флегонт Васильевич улыбнулся лукаво:
– Тот добрый слуга, который господина своего не выдает. – И, подсев к Николке, снова обнял его за плечо. – Ты, Николай, уразумей главное. Твой князь, конечно, тебе хозяин, однако же надо всеми нами, и над князем твоим, и над иными многими князьями и боярами, один на всю Русь господин – великий князь Василий Иванович. И все мы – и я, и ты – прежде всего ему и государству его слуги, а уж иным – потом.
Юноша чувствовал в словах государева дьяка какую-то новую, до сих пор неведомую ему правоту. Однако от старого отстать не мог: как это он, верный слуга, своего господина и благодетеля Михаила Львовича Глинского предаст, ради хотя бы и самого великого князя всея Руси?
Флегонт. Васильевич, зорко следя за выражением глаз и лица парнишки, мысли его будто читал. Крепко сжав пальцы на плече, сказал особенно проникновенно:
– Врагов, Николай, вокруг нас – тьма. Татарские юрты на Волге и в Крыму теснят с юга и востока. Литва и Польша с немецкими рыторями из Ливонии прут с запада. Свейские немцы воюют супротив нас на севере – в Карелии. И каждый внутри Российского государства ищет себе сообщника.
– А нетто есть такие? – спросил Николка с изумлением.
– Есть, Николай, есть, – ответил Флегонт Васильевич с печалью в голосе.
– Пьяницы и бездельные то, поди, люди?
– Если бы, Николай, только они, забот у меня, почитай, не было бы.
– Неужто начальные люди супротив государя могут такие злые дела замышлять?
– Пока ничего я тебе, Николай, не отвечу. Придет время – сам поймешь. А теперь иди. И ко всем, кто с Шлянцем говорит ли, приходит ли свидеться, товар ли какой приносит, – обо всех мне тотчас же доводи. Даже если это будет боярин какой или князь, хотя бы и сам Михайла Львович.
С этого дня Николка стал внимательно приглядываться и прислушиваться ко всему, что окружало его на подворье Глинского. И совсем скоро дом Михаила Львовича и близкое княжеское окружение предстали иными, чем казались прежде. Уже через неделю Николка поразился, что за годы службы, проведенные возле князя Глинского, он не замечал многого очевидного.
Он вспомнил свой приезд в Туров, условные слова, после которых его тотчас же повели к Глинскому. Вспомнил и многое иное…
В Малоярославце князь Михаил Львович жил так же, как и в Турове: обнес усадьбу высоким забором, ворота велел открывать не каждому. Поговаривали, что побаивается князь изменных литовских людей, лазутчиков и убийц, коих мог подослать Сигизмунд Казимирович.
Как и в Турове, в Малоярославце к князю приходило много странных людей: нищебродов, купцов, богомольцев. Привратная стража хорошо знала свое дело: иного слепого нищего под руки вводила во двор, а неприглянувшегося купца гнала от ворот взашей. Для впущенных враз топили баню, потчевали на славу и поселяли в отдельной избе, коя и называлась «странноприимной». Со своими гостями всегда беседовал сам князь. Панкрат же только и ведал, кого к нему допустить, а кого отставить.
И на московском подворье у Глинского были такие же порядки: и стража, и высокий забор, и странноприимная изба. И как-то так повелось, что всяк во дворах и домах Глинского знал только свое дело и правил свою службу, а в иные дела не лез. И потому хоть и прослужил Николка возле Михаила Львовича более двух лет, порядки эти как бы вовсе его не касались; то дело панское, а его казацкое. Прикажут – сполняй. И лишь после разговора с Флегонтом Васильевичем призадумался Николка над многим, над чем прежде никогда не думал. Что за человек Михаил Львович? Чего он хочет? Ради чего живет?
Ведь так получалось, что и слуги его – хотели они этого или нет – жили для того, чтобы их господин мог все, что задумал, исполнять. Они князю во всех тех делах помогали верно и ревностно.
А во всем ли надо было помогать князю? Можно ли вообще исполнять дело, если не знаешь, для чего то дело делается, кому на пользу идет, а кому во вред? Да ведь слуга-то, казак ли, холоп ли, все едино – слуга. Ему велят – он и делает.
Припомнил Николка, сколько раз посылал его князь с письмами и просто так, без бумаг, приказав запомнить то, что нужно передать тому или иному человеку. А сколько раз встречал он в условленных местах разных людей и привозил к князю? Сколько раз провожал из усадьбы вон?
И первое свое большое дело вспомнил Николка: как повел он отряд Шляйница под Гродно, как указал немцу хутор панны Ванды, как катилась по столу отрубленная голова пана Заберезинского…
«Кровью связал меня Шляйниц, – подумал Николка. – А там поди разбери, виноват или не виноват я во всем, что вместе с Михайлой Львовичем делал?»
И тогда понял Николка, что знал ли он, не знал ли, заодно с Глинским дела творя, незнаньем да неведаньем не отговориться ему от соучастничества, в глазах высших властей они сообщники. Хотя князь Глинский Михаил Львович всегда ведает, что творит, а он, Николка Иванов сын по прозвищу Волчонок, того не ведает – перед Вышним Судом разница меж ними невелика. Если князь переступил закон, то и Николка тот закон переступил вместе с князем, и, стало быть, оба они – преступники.
А кто скажет ему, что плохо, а что хорошо? Где правда, а где кривда? И подумал Николка: «Флегонт Васильевич».
И дальше допытывать самого себя не стал. Мог бы спросить: «А почему Флегонт Васильевич?» – да вот не стал: нутром чуял – у дьяка правда.
Вскоре Глинский приказал заложить золоченую карету. Понял Николка, едет князь к царю. В карету вместе с Глинским сел разодетый Шляйниц, на козлы бородатым идолом взгромоздился Панкрат.
Возвратились они из Кремля поздно. Вылезали из кареты навеселе. Смеющийся князь поддерживал под руку непривычного к кремлевским пирам немца.
Николка, всякую минуту державший ухо востро, тут же, выскочил во двор, взбежал на крыльцо, бережливо обхватил немца за талию. Немец спьяна бормотал два каких-то незнакомых слова. Николка разобрал только, что слова немецкие, но смысла понять не мог – раньше слышать не довелось. На всякий случай, повторив их несколько раз, Николка крепко слова те запомнил. Князь же, смеясь, отвечал саксонцу:
– Конечно, Христофор, конечно.
Николка сопроводил немца до опочивальни и отправился восвояси, а утром, почитай чуть свет, отправился в Кремль.
Флегонт Васильевич сиднем сидел в избе. Ни писчика, ни попа при нем не было.
«Ночует он, что ли, здесь?» – подумал Николка, снимая шапку. Поздоровавшись вежливо, спросил участливо:
– Спозаранку нет тебе покою, Флегонт Васильевич?
– Служба такая, – ответил государев человек. – Не за то меня государь жалует, что много сплю, – засмеялся, довольный.
Николка рассказал о вчерашнем, повторил мудреные немецкие слова.
– Погоди-ка здесь, – проговорил Флегонт Васильевич и вышел из избы.
Вскоре он вернулся со стариком невысокого роста, благообразным, опрятным, тихим. Присев на лавку, старик спросил негромко:
– Повтори, будь милостив, те слова, что сказывал Флегонту Васильевичу.
Николка повторил.
Старец задумался, потом покачал головой, сказал:
– Мудреные те слова, Флегонт Васильевич, редкие.
Флегонт Васильевич нетерпеливо передернул плечами:
– И все-таки, по-русски что это значит?
– По-русски это значит… – Старик опасливо покосился на Николку. Флегонт Васильевич махнул рукой: говори, не бойся, свой-де. – По-русски это значит, – повторил старик, – «Затравим углежога».
– Затравим углежога? – переспросил Флегонт Васильевич.
– Затравим углежога, – подтвердил старик.
– А ты верно перетолмачил?
– Если он точно сказал, – повел старик бородой в сторону Николки.
Все трое посмотрели друг на друга, замолчали.
– Может, то условные слова? – робко спросил Николка.
Служилые люди переглянулись.
– Ты вчера толмачил, когда немец перед государем посольство правил? – спросил Флегонт Васильевич.
Старик утвердительно кивнул.
– А о чем в том посольстве речь шла?
Старик снова опасливо покосился на Николку. На этот раз Флегонт Васильевич рукой махать не стал. Подошел к пареньку, протянул ему немецкий серебряный ефимок. Сказал душевно:
– Спасибо тебе, Николай. Мы здесь подумаем, а ты там дело свое делай честно. – И, взяв под локоток, подвел к двери.
Николай и сообразить не успел – оказался на дороге. И, постояв немного, побрел на подворье Глинского.
Вечером в горницу, где Николка обитал еще с десятком казаков, заглянул Панкрат:
– Михаил Львович кличет.
Николка, ополоснув лицо, проведя по кудрям деревянным гребнем, побежал к хозяину, непонятно отчего тревожась.
Глинский был весел, и у Николки отлегло от сердца.
– Садись, Николай, – проговорил князь сердечно и ласково. Такого еще не бывало, и Николай понял: зван сюда не по простому делу. Он присел на край лавки, не зная, куда сунуть шапку, мял ее, внимательно глядя прямо в глаза Михаилу Львовичу.
– Ты верный человек, Николай, – сказал Глинский, а Николка вспыхнул от смущения. «Знал бы ты, какой я верный!» – подумал он и низко опустил голову.
Глинский же, принимая это за застенчивость, повторил:
– Ты верный человек, Николай, и я хочу поручить тебе важное дело.
Николка вздохнул и поднял глаза, правдивые, ясные, как у Флегонта Васильевича, если бы мог видеть себя со стороны.
– Завтра в полдень, – продолжал Глинский, – ты поедешь вместе с Христофором в Литву. Проводишь его до ливонского рубежа, а сам воротишься в Смоленск. Я дам тебе двадцать рублей. – У Николки перехватило дыхание: изба стоила рубль. – Купишь на торгу лавку и будешь торговать, чем захочешь. Однако не торговля будет твоим истинным делом. В лавку станут приходить люди и моим именем будут указывать или спрашивать, и что те люди скажут, то ты сполнишь.
Вдруг Михаил Львович улыбнулся и произнес те два слова, что вчера бормотал пьяный Шляйниц.
– Чего? – не понял Николка.
– Чего? – засмеялся Глинский. – Затравим углежога, вот что.
Николка аж взмок со страха, но, продолжая начатое, спросил:
– Какого углежога?
Михаил Львович лукаво сверкнул очами:
– Так недруга называют польского короля Сигизмунда. Он волосом черен и отчего-то смугл, потому и есть – «углежог».
– Так что же я-то в Смоленске стану делать? – опять спросил Николка.
– Травить углежога, – серьезно и зло проговорил Глинский. И повторил: – Травить углежога.
Сумка, полная секретов
Еще не пропели петухи, а Николка был уже на ногах: путь предстоял нелегкий и неблизкий. Смоленск стоял в глубине Литвы, и чтобы до него добраться, требовалось неприметно перейти рубеж и столь же осторожно проникнуть в город. Но самое главное – перед тем как отправиться в дорогу, нужно было обо всем рассказать Флегонту Васильевичу.
Серое утро едва брезжило над Москвой. В небесную хмарь тихо струились теплые дымы. За прилавками на Пожаре толклись редкие купчишки – сонные, молчаливые.
Николка прошел в Кремль и торопливо зашагал к избе Флегонта Васильевича. В двери дома он вошел почти одновременно с хозяином.
Неспешно сняв шубу, Флегонт Васильевич глянул в зеркало веницейского стекла, огладил волосы и бороду, степенно прошествовал к окну. Спросил ровно, спокойно:
– Ну, с чем пришел, Николай?
Николка быстро, ничего не упуская, рассказал дьяку и о том, куда и зачем посылает его князь Глинский, и о том, кто скрывается под именем «углежог».
Флегонт Васильевич, постукивая костяшками пальцев по краю стола, о чем-то надолго призадумался. Потом, словно опомнившись ото сна, заговорил:
– В Смоленске все, что Михаил Львович накажет тебе делать, делай со тщанием и без всякой хитрости. Однако обо всем том доводи одному человеку. Это наш человек, ты ему верь. И что он тебе скажет, считай, что это я говорю. Тот человек тебя сам найдет. И про мое здоровье спросит. А ты ему ответишь: «Бог миловал, дядя Аверьян, была по осени лихоманка, да отпустила» Запомнил?
Волчонок повторил условные слова, и Флегонт Васильевич, обняв его за плечо, прошел с ним до двери. Ласково кивнув, вложил в руку серебряный ефимок. Николка дернулся, хотел было возвратить, но дьяк быстро проговорил:
– Прощевай, брат. Удачи тебе! – И легонько подтолкнул паренька в спину.
– Вязьму проедем, – говорил Николка Шляйницу, – и надо будет держать путь к Дорогобужу. Меж ними есть деревенька. Зарубежьем прозывается. Возле той деревеньки густой бор, и в нем оврагов и урочищ не счесть. Через бор и выедем в Литву.
Шляйниц молча слушал, бесстрастно кивая: знал эту дорогу не хуже Николки, тайными тропами мог не только сам пройти, но и целый отряд провел бы незамеченным хоть до самой Ливонии.
Смоленск объехали стороной. Николка понимал, что вдвоем с немцем они приметная пара, а на одного казака кто обратит внимание?
Две недели пробирались лесами. Спали в буераках, настелив еловые лапы на остывающее кострище, завернувшись в конские попоны. Перед тем как лечь, в другие попоны укутывали коней. На холоде спалось крепко, трех-четырех часов вполне хватало, чтоб хорошо отдохнуть.
К концу дороги, невдалеке от ливонского рубежа, путников настигла весна. Задули с моря теплые ветры, пошли короткие, но частые дожди пополам с мокрым снегом, и это было куда хуже самой лютой стужи: от воды и дождей никакого спасения, особенно по ночам, не стало. Боясь вконец простудить коней во время сильного холодного ливня, однажды решили заночевать в Шяуляе, небольшом городке в земле жемайтов.
Когда они пошли в корчму, за столом сидело трое мужчин. Судя по одежде, по лежавшим на полу сумкам и окованным медью рожкам, то были ямщики, укрывшиеся на ночь. Люди бывалые, они сразу почувствовали в вошедших чужаков.
Корчмарь, старый маленький еврей, ни о чем путников не расспрашивал и, казалось, даже не понимал, о чем они говорят. Хотя приезжие почти и не разговаривали: не до того было – усталость валила с ног, истома от тепла и сытной трапезы смежала очи. Чуть ли не в первый раз за последнее время сидели они у печи, сняв сапоги, всем телом, а не только спиной или одним боком ощущая умиротворяющее тепло домашнего очага.
Однако когда к корчмарю подошел один из ямщиков, тот быстро что-то залопотал, то и дело поглядывая на Николая и немца.
Они уже собрались идти спать, когда услышали, что у входа в корчму остановились еще какие-то люди. Раздались голоса, шум подъехавших экипажей, чваканье копыт по расползшейся грязью дороге.
Дверь распахнулась, порывом ветра задуло горящие в поставцах лучины, и в темную комнату, осторожно ступая, вошли несколько мужчин и женщин.
Хозяин корчмы забегал, засуетился. Лучины, треща, зажигались одна за другой, и тьма отступала в углы горницы, за печь и под лавки, а в горнице становилось все светлее.
Корчмарь снял с вошедших мокрые плащи и усадил за стол возле печки. Мужчин было двое, женщин – трое. И те и другие были в темных рясах, с капюшонами, надвинутыми на самые брови. Они попросили принести им воду и хлеб, и прежде чем приступить к своей нищенской трапезе, долго шептали молитвы, сцепив на груди пальцы и опустив очи. Казалось, они ничего не видят и не слышат и только молитва занимает их.
Ямщики о чем-то зашушукались, пересмеиваясь, видать, не больно-то верили в показное благочестие слуг Божьих, хотя бы и в Великий пост.
Монашки встали из-за стола первыми и гуськом побрели в отведенную им опочивальню. Корчмарь, с зажженным фонарем, боком подвигался к двери, что-то невнятно бормоча и размахивая свободной рукой.
Первая из монашек, маленькая, полная, шла, низко опустив голову и молитвенно сложив руки.
Николка взглянул на ее лицо. Короткий, чуть вздернутый нос, нежная шея, маленький алый рот и седой локон, выбившийся из-под капюшона, были конечно же знакомы ему. Как? Когда? Николка чуть было не шагнул монашке навстречу, но сдержался при мысли, что не найдет, что сказать ей, о чем спросить.
Монашки вышли. За ними проследовали двое монахов, так же неслышно, благообразно. Ямщики, как только за святоши отцами закрылась дверь, зарыготали, отпуская непристойные двусмысленности.
Николка оглянулся и перехватил взгляд Шляйница – трусливый, настороженный. Лицо саксонца покрылось красными пятнами, на лбу выступила испарина.
«Панна Ванда!» – чуть не крикнул Николка, но только глубоко вздохнул и почувствовал, как гулко зачастило сердце и горячая волна стыда и страха хлынула к голове.
* * *
Спать они легли в душной тесной каморе. Впервые за время пути сняли с себя сапоги и кафтаны. Однако Шляйниц хотя и разделся, но кожаную сумку, надетую через плечо, и тут не снял. Так и лег на лавку, прижимая ее рукою к бедру.
Николка понимал, что в сумке у саксонца хранятся бумаги, ради которых он приезжал в Москву и теперь едет обратно, замерзая от стужи, промокая под ливнями, ежеминутно рискуя и своей, и его головой. Ох как хотелось Николке хотя бы на несколько минут заглянуть к Шляйницу в сумку!
Вскоре Шляйниц заснул, а к Николке сон не шел. Лежа с открытыми глазами, неотрывно глядел на кожаную сумку, но видел не ее, а отрубленную голову пана Заберезинского и скорбную монашку, некогда веселую и разудалую панну Ванду. И рядом с собою видел мертвенно-бледное лицо Шляйница в свете луны.
Немец во сне перевернулся на спину и теперь лежал запрокинув голову. Щеки ввалились, рот широко раскрыт, горбатый нос заострился, кадык выпирал бугром. Когда Шляйниц поворачивался, сумка выскользнула у него из-под бока и свесилась на ремне, касаясь пола.
Николка глядел на сумку как завороженный, не решаясь встать, чтобы подкрасться и раскрыть ее. Он кашлянул, сперва негромко, затем еще раз, сильнее. Подождал. Позвал вполголоса: «Христофор!» Немец спал, чуть всхрапывая, свесив с лавки длинную жилистую руку.
Николка тихонько опустил на пол босые ноги, неслышно встал, присел на корточки. Сумка открылась легко, но, сунув руку, он нащупал тугие свитки грамот, свернутые в трубки и запечатанные сургучными печатями. О том, чтобы распечатать их, не могло быть и речи. Он вынул одну грамоту. С нее свисала красная печать с двуглавым орлом. «Российская, – догадался Николка, – а кому – неизвестно». Достал другую, на ней висела печать коричневого воска. На печати стоял Божий рыторь с мечом на бедре, с прапором в руке. На прапоре виднелся крест. «Из Ливонии», – снова смекнул Николка. Одну за другой вынул еще три грамоты, но откуда они – не понял: на одной печати был медведь, на второй – лев, на третьей – крепостная башня с двумя крестами по бокам. Осторожно опустив все бумаги в сумку, Николка отступил к лавке и нырнул под теплый сухой тулуп. Однако сон не шел. Он лежал то с закрытыми глазами, то с открытыми, но видел одно и то же: панну Ванду и ее седой локон, покрытый испариной лоб Шляйница, сургучные печати на пергаментных свитках.
Шляйниц лежал все так же, запрокинув голову и залихватски высвистывая носом. Николка не заметил, как заснул. Очнулся он в темноте. Шляйниц тряс его за плечо и настойчиво шептал:
– Фстафай, Николаус, фстафай!
Быстро собравшись, они выскользнули в темный двор, тихо вывели из конюшни коней и, ведя их в поводу, неслышно ступая, вышли на дорогу.
Шяуляй спал, окутанный предрассветною липкой мглой. Ни в одном окне не горел огонь, только кое-где мерцали за окнами раскаленными угольками неугасимые лампадки.
Бесшумно выехали путники на старую жемайтскую дорогу и поскакали на запад – к морю.
Жемайтия – по-русски Жмудская земля, по-немецки Самогития – в это время была полем беспрерывных мелких, кровопролитных сражений и схваток.
Тевтонские рыцари из Пруссии, перебравшись через Неман, жгли деревни на западе Жемайтии, ливонцы, перебредя через Мушу, грабили деревни на севере. Литовские отряды еле успевали отбиваться от крестоносцев. К тому же приходилось внимательно следить и за тем, чтобы ни один лазутчик не перешел рубежи Жемайтии ни в ту, ни в другую сторону.
На третьи сутки Николай и Шляйниц увидели море. Переглянулись, чуть улыбнулись друг другу, и каждый представил одно и то же: дюны, сосны, рыбацкую хижину и дорогу, бегущую к замку Мемель. Легонько пришпорив коней, они взъехали на ближнюю к опушке леса дюну и увидели знакомую петляющую дорогу.
Однако кроме этого увидели они и еще кое-что: в полуверсте к северу от них, на гребне самой высокой дюны, чернели силуэты всадников.
Николка и Шляйниц, не сводя с них глаз, стали медленно спускаться к дороге и тут же заметили, как те разом покатились по склону дюны в их сторону.
Николка и Шляйниц враз дали шпоры коням и, пригнувшись к их шеям, помчались на юг. Ветер дул в спину, и все же через некоторое время кони стали сбавлять бег. Расстояние между беглецами и преследователями постепенно сократилось. Версты одна за другой оставались за спиной скачущих на юг всадников, но замка не было видно.
– Черт побери этих самогитских свиней! – сквозь зубы цедил по-немецки Шляйниц, все чаще оглядываясь на преследователей.
Погоня неумолимо приближалась. Уже виднелись разгоряченные лица – точь-в-точь такие, какими бывают лица охотников, затравливающих зверя.
Шляйниц выпрямился в седле и правой рукой потянул через голову сумку. Затем пригнулся еще ниже и, поминутно оглядываясь, погнал коня, беспрерывно ударяя шпорами. Когда дорога завернула за огромный валун и преследователи потеряли из виду Николая и Шляйница, саксонец, сильно раскрутив сумку над головой, бросил ее в море. В этот же миг он прокричал:
– Николаус! В лес скакать! В лес! – и ткнул рукой в сторону приближающихся деревьев. Николай круто повернул коня и помчался к опушке.
Когда над головой у него закачались и зашуршали ветви, он придержал коня и оглянулся. Шляйниц мчался по дороге. За ним гнались двое всадников. Двое скакали к лесу, догоняя Николку. А еще двое стояли на берегу моря, оживленно жестикулируя.
«Увидели сумку! – догадался Николка. – Сейчас станут ее вылавливать».
Однако следить за ними времени не было. Он сбросил плащ, чтоб не цеплялся за ветки, обхватил шею каурого руками, прижавшись щекою к гладкой и теплой шерсти, и, по-заячьи петляя, заметался между деревьями.
Вскоре беглец уже не слышал топота погони и не видел отставших от него преследователей, очевидно потерявших его из виду.
Шляйниц прискакал к замку Мемель, запалив коня и еле переводя дух от усталости и злобного страха.
Из башни ли замка, со стены ли, его заметили еще издали, и навстречу Шляйницу вырвался отряд в дюжину всадников. Теперь уже литовцы повернули вспять и помчались на север, убегая от внезапной погони. За ними не погнались. Окружив Шляйница, конные воины повернули в Мемель, возбужденно перебрасываясь короткими фразами.
Шляйниц ехал медленно, опустив поводья и понурив голову.
Досада душила его, червем точила сердце, камнем придавливала душу. Как же было обидно, что, испугавшись, он выбросил сумку в море… Ах, сумка, сумка, полная секретов сумка…
Шляйниц пробыл в Мемеле около месяца. Фогт замка советовал покуда не высовывать носа за стены крепости.
Литовская пограничная стража, говорил фогт, конечно же не сводит глаз с дороги, по которой прискакал Шляйниц, и только и ждет, чтобы он попал к ним в лапы.
Наконец 13 апреля Шляйница отправили в совсем уж надежное место – орденский замок Лабиау в Пруссии. Для того чтобы полностью обезопасить его от нападения в пути, саксонца укрыли на корабле, идущем в Кенигсберг, и приказали капитану завезти Шляйница в Лабиау. На следующий день его благополучно доставили к месту назначения.