Текст книги "Последний сейм Речи Посполитой"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
– Пускай любятся на благо отчизны! Пускай нежничают! – проговорил он, измываясь с дикой жестокостью над собственным сердцем. – Попробую её убедить.
Они вошли в роскошно меблированную и залитую огнями гостиную.
Хозяйка дома в пунцовом пеньюаре восседала в глубоком вольтеровском кресле, держа в одной руке белую собачку, в другой – золотой флакон духов, который она все время подносила к носу, – окруженная несколькими молодыми людьми, одетыми по последней моде в одинаковые коричневые фраки и узкие панталоны до щиколоток, со шляпами на коленях и толстыми тросточками в руках. Их было трое. Лица у всех были похожи на только что испеченные булочки. У всех были завитые кудри, отдаленно напоминавшие стопки золота, выпученные глаза, задорные физиономии, и все именовались Кротовскими сыновья одной матери, просвещенные воспитанники одного гувернера и наследники единых и неделимых полутора дюжин крестьянских душ. Очевидно, они рассказывали что-то очень веселое, так как хозяйка все время хохотала до упаду и, подавая Зарембе руку для поцелуя, даже не посмотрела на него.
Дама походила на зрелую сливу, особенно сладкую, когда ее ударит ранний осенний заморозок, красивая еще и привлекательная. На напудренном лице ее чернело несколько "мушек", глаза были жгучие, голова в черных локонах, завитых наподобие вылущенных стручков, глубокое декольте, хриплый голос, губы, которые она беспрестанно облизывала толстым языком. Говорила все время только по-французски, обожала Руссо, на улицу выезжала с прирученным барашком, нежно мечтала об идиллической жизни на зеленых "риважах", в пастушеском шалаше, пока же испытывала верность юных "пастушков". Дома ругалась, как базарная торговка, била прислугу и не брезгала анисовкой и цыганским сонником.
Новаковский повертелся в гостиной и направился в соседние комнаты, где поминутно вспыхивали горячие споры игроков. Зарембу же взял под свое попечение какой-то старый шляхтич в кунтуше, который через несколько минут горячо уверял его:
– А я вам даю голову на отсечение, что все уже пропало. Нет уж ни Литвы, ни Волыни, ни коронных земель, одно только спасение в гуманном великодушии императрицы. Прикидывал и так и эдак, а выходит одно...
Лакей доложил о прибытии Цицианова, который был встречен торжественно и с такими почестями, что даже хозяйка дома встала, чтобы его приветствовать.
Новаковский долго разговаривал с ним о чем-то в стороне, и князь, выглядевший сначала довольно вялым, заметно оживился, милостиво подал руку Зарембе и, сказав ему несколько ласковых слов, уселся за карты.
Хозяйка вернулась в кресло, юнцы – к прерванным анекдотам, Новаковский – к приему все прибывающих и прибывающих гостей. Один Заремба бродил одиноко, не зная, что ему с собой делать. Ему хотелось, правда, потихоньку удрать, но рыбьи, белесые глаза Цицианова держали его точно на привязи. Заремба оглядывал его со всех сторон и медлил, все больше злясь и на него, и на себя.
Три комнаты были уже почти битком набиты. Играли за многими столиками; дым из трубок окружал все сизым облаком, сквозь которое слышался звон пересыпаемого золота, названия выбрасываемых карт, цифры, разговоры о сейме, случайные анекдоты, бросаемые вполголоса ругательства и окрики на прислугу, сновавшую в длинных, точно сшитых на рост, ливреях, с подносами, уставленными рядами бутылок.
– Помяните вы мое слово, Сроковский вам говорит: все пропало!
Север убежал от его карканья и начал опять разглядывать князя; подсаживался к столикам в углах, где публика развлекалась вином и политическими разговорами, но нигде не мог пробыть долго. Ему противно было это странное общество, состоящее из каких-то подозрительных лиц, русских офицеров и всем известных пьяниц и шулеров, как Подгорский, Лобаржевский, Юзефович, с коноводом развратников во главе – Миончинским. Все они вызывали в нем непреодолимое отвращение и злобу.
Раздражала его и эта шикарная квартира, сильно походившая на лавку старьевщика или комнату в заезжем доме, – настолько в ней были перемешаны остатки былого величия дворцов со всяким хламом и никуда не годными вещами. В конце концов он уже начал пробираться к выходу, как вдруг услышал сдержанный голос князя, очутившегося рядом с ним.
– Мне хотелось бы с вами поговорить, только здесь, в этом доме, немыслимо.
– Можем выйти на улицу.
Его охватил вдруг трепет.
– Едем ко мне. Я живу при штабе, на Городнице.
Заремба колебался еще мгновение, но, вспомнив приказ Ясинского, согласился.
Они вышли почти никем не замеченные.
IV
Пробило уже три, когда Заремба вбежал, запыхавшись, в приемную замка. Аудиенция у короля, однако, еще не начиналась, и двери тронного зала были наглухо закрыты.
Приемная представляла собой сводчатый низкий зал, немного темный, несмотря на два широких окна во двор, затененных колонами подъезда.
Солдаты в парадных мундирах и в полном вооружении несли караул у всех дверей, окидывая пристальным взглядом каждого входившего.
Не много, однако, лиц собралось на аудиенцию в этот день.
Заремба присел у стены рядом с какими-то дамами в трауре, из которых одна, показалось ему, тихонько плакала. Посредине приемной стоял седой старик с бритой головой и оставленным посреди чубом, держа красную четырехуголку над эфесом сабли, в длинном, широко оттопыривающемся желто-зеленом кунтуше, помнившем еще времена саксонской династии, дергал свои отвислые усы и жаловался каким-то дамам в "мушках" и многоэтажных прическах, в буфах, наколках и шалях, и они слушали его терпеливо, держась под руку; зеленый егерь с летними накидками на руке стоял тут же рядом. У простенка между окнами разговаривали вполголоса несколько иностранцев во фраках, богато вышитых золотом, и в напудренных париках. В углу же, как будто прячась от любопытных взглядов, сидел какой-то человек в военном кафтане, с саблей на боку и крестом, пристегнутым на груди, с обвязанной головой и болезненно бледным лицом; молодой слуга подавал ему поминутно какие-то подкрепляющие лекарства.
Время, казалось всем, ужасно тянулось, так как в приемной было страшно жарко и скучно. Сонно жужжали мухи, и так же сонно жужжали разговоры. Изредка только стукнет приклад ружья о каменный пол, выложенный черными и белыми плитками, или за окнами послышится тяжелая, неровная поступь караулов, сверкнет штык, жестяная каска и цветные отвороты мундира.
– Если причина не согласуется со следствием, так на черта такая работа! – заговорил вдруг громко и сердито старик. – Гарантии да альянсы, а "союзный" солдат дерет с нас шкуру, как с пескарей. Я сам понес немало потери и в отношении здоровья, и в отношении имущества и хорошо знаю, каким разбойничьим манером поступают с нами "союзники". Случай у меня был такой: как-то в конце апреля проходил мимо батальон гренадер под командой офицера, фон Блюма. Подъезжает он к моему крыльцу и, не слезая с лошади, требует фуража и живности. Я разрешил, хотя требовал он тоном дикого татарина. Говорю только: "Дайте мне расписку на баранов и крупу". А этот сукин сын вместо ответа тык в меня рукоятью сабли, прямо в грудь! Я – хвать за саблю, образумил негодяя – и только тем и мог утешиться. Остальное – одни слезы. Ограбили меня дочиста, отобрали все до последнего коровьего хвоста. Еще каким-то чудом спасся живым из всей этой истории. А теперь фон Блюм катается на моих жеребцах и лопает на моем серебре, а я странствую по образу пешего хождения отцов наших апостолов от Анны к Кайафе и ищу правосудия.
Вошло несколько новых лиц, и старик замолчал. Зарембе вспомнилось, что Иза упоминала о каком-то фон Блюме, Теренином поклоннике.
– Я изложил послу все, как было, – заговорил опять громко старик. Наскочил на меня, как на лысую кобылу, что я, мол, преследую солдат и бью его офицеров. Пригрозил мне даже тюрьмой и Сибирью! Думал я, что кровь мне ударит в голову. Выпалил бы я ему, как следует, настоящие слова истины, только сообразил: оскорбить он может, а позову его к барьеру, так не согласится. Неужто преступление, что я не даю издеваться над собой негодяям? А то, что мои сынки, чтобы отомстить за наше бесчестие, пошли следом за "союзниками" и, как могли, почистили малость "приятелей", так ведь только выродки-дети смолчат за обиду родителя! Вот с этим я и являюсь к его величеству, но являюсь не по частному своему делу, а от имени всего шляхетского сословия, оскорбленного в моем лице, и задам ему вопрос, жива ли еще свобода и закон в нашей Речи Посполитой? Смеет ли дикий пришелец...
Но в этот момент распахнулись золоченые двери, поднялся шум, и собравшаяся шляхта направилась в тронный зал, где король каждое воскресенье давал публичную аудиенцию.
Навстречу просителям вышел аббат Гиджиоти, итальянец со смуглым, худощавым лицом и беспокойными глазами, личный секретарь короля, расспрашивая на ломаном польском языке у каждого о цели его прихода к королю. Просители отходили с ним в сторону и шепотом выкладывали свои болячки. Итальянец выслушивал их с неизменной улыбкой, иногда отвечал вполголоса несколько слов, а если у просителя было прошение, отдавал его своему помощнику Фризе, который записывал фамилии и звания, одновременно словно ощупывая просителей лукаво прищуренными глазами.
Заремба разделался с ним коротко, по-солдатски, и занялся разглядыванием зала. Тронный зал, не очень высокий и довольно плохой архитектуры, был недавно выкрашен в белый цвет с позолотой, но так скверно, что местами краска уже слезла и трескалась отстающая штукатурка.
Трон стоял под красным балдахином, против высоких окон, через которые лился свет и открывался прекрасный вид на Неман и его зеленые долины. Вдоль стен было несколько вызолоченных стульев и мозаиковые столы итальянской работы, к сожалению безобразно посеребренные. Зеркала между окнами, составленные из небольших кусков, светились белесым, дымчатым блеском. Над серым мраморным камином в углу украшал стену вызолоченный щит с гербами последнего короля саксонской династии, дорогие фарфоровые группы и такие же канделябры. С потолка, на котором сквозь свежую побелку просвечивали выцветшие краски каких-то старинных фресок, свешивались люстры, увешанные хрустальными подвесками. Несколько почерневших портретов в золоченых рамах закрывали кое-где голые стены.
Зал был пуст, скучен, и в нем пахло известкой и столярным клеем.
По данному незаметно сигналу о выходе короля Фризе выстроил всех перед троном на ковре, занимавшем всю середину зала.
Иностранцы заняли места повиднее. Зарембе пришлось стать в самом конце, рядом с дамами в трауре.
Король вошел через небольшую дверь, два юнкера с обнаженными саблями стали по обеим сторонам трона, гвардейцы выстроились у дверей, во дворе загремели барабаны, у окон заняли место караулы.
Король, казалось, был в этот день в хорошем настроении, приветливо улыбался и стал обходить просителей.
Гиджиоти что-то шептал ему на ухо. По другую сторону Фризе называл фамилию. Король довольно долго разговаривал по-английски с иностранцами, а потом по очереди обменивался несколькими словами с каждым просителем.
Заремба со вниманием вслушивался в его голос; однако до него дошло мало, так как стояли они довольно широко, а король говорил, как всегда, очень тихо. Услышал он его лишь тогда, когда старик стал громко выкладывать свои обиды и жалобы. Король слушал точно в испуге, пытаясь прервать этот весьма неприятный доклад, но шляхтич, не давая остановить себя, гремел, все более и более воодушевляясь:
– Ничего не скрываю и ничего не преувеличиваю! Клянусь своим именем, Карпинский из Карпина, герба Корабь, от имени всей земли, стонущей от насилия, говорю одну правду! Видал бы ты, августейший государь, тракты, по которым шествуют "союзные" войска, ты бы подумал, что прошли там дикие татары! На целые мили виднеются там выжженные деревни, оскверненные костелы, разграбленные усадьбы, потравленные нивы, – ничего, кроме голой земли и неба, одни развалины, слезы и плач! Уже народ даже, доведенный до отчаяния, убегает в леса, чтобы спасти хоть жизнь свою от этих ужасных злодейств. Прошлый военный год не довел нас до такого опустошения, как нынешние постои и реквизиции "союзников". Еще немного, и в Прибужском крае не останется ни одной целой избы, ни одного зерна хлеба и ни одного человека.
– Ведь фураж берут по нарядам и в присутствии комиссаров.
– Так должно было быть, а берут они по-своему, как и когда вздумается, а если им кто противится, того нагайки учат покорности. Попадаются некоторые поприличнее, возьмут сто порций зерна, выпишут квитанцию на пятьдесят. Не подписать нельзя – диктуют штыками. А понравится им что-нибудь в доме, берут не спрашивая. Целые возы награбленного едут за ними; продают потом торгашам за бесценок. Вот и стою перед тобой, августейший государь, и спрашиваю: неужели нет уже в Речи Посполитой закона на негодяев и меча на притеснителей?! – закончил он с жаром.
Все глаза перенеслись с него на короля, который стоял смущенным, нервно дергая ленту с орденом на груди. Гиджиоти улыбался с неискренним сочувствием, а Фризе, который за деньги был преданным орудием Сиверса, с особым вниманием всматривался в шляхтича. Наконец король отделался от него весьма сочувственными словами, милостиво протянул руку для поцелуя и обратился к нарядным дамам.
У Карпинского шевелился кадык, как будто он давился королевским ответом.
Король же быстро подвигался к концу ряда. Дамы в трауре старательно утирали уже покрасневшие глаза; стоявший за ними офицер вытягивался в струнку так энергично, что шпоры его звякали. Заремба, выдвинувшись немного из общего ряда, смотрел на короля пристально и без злобы, но с какой-то жгучей жалостью сильной и честной натуры к этому прогнившему, манерничающему селадону, похожему на измятую развратом кокотку.
Руки у него были холеные, привыкшие к ласкам, с длинными тонкими пальцами и розовыми ногтями, бриллианты в шикарном жабо, редкие волосы под седыми, искусно завитыми буклями, лицо женственное, напудренное, голос приятный, взгляд кокетливый, губы неестественно красные, и вокруг него клубы благоухающих духов. От проницательного взгляда Зарембы не ускользнули усаженные драгоценными каменьями пряжки туфель, тонкие вздрагивающие икры, затянутые в белые чулки, голубой фрак, вышитый шелком по краям фалд и лацканов.
Не мог только в нем Заремба увидеть короля. Он слушал, говорил, смотрел и улыбался, как будто не сознавая того, что делает, а красивое еще его лицо не выражало ни жизни, ни благородного воодушевления, ни высокого величия духа.
Зарембе еще юнкером случалось часто видеть его вблизи, но теперь он видел только его непроницаемую маску, под которой можно было мысленно прощупать беспредельную скуку и равнодушие ко всему.
– Антоний Жуковский, капитан бывшего авангардного полка под начальством князя Виртенбергского! – раздался звучный, громкий голос и сразу осекся, так как офицер закачался и чуть-чуть не упал, если бы его не поддержали вовремя. Произошло небольшое замешательство, его посадили в кресло, кто-то из лакеев принес воды, и, когда он пришел немного в себя, король подошел к нему, не позволяя ему встать, и стал заботливо его расспрашивать. Они говорили почти шепотом, и, по-видимому, о чем-то важном, так как король всплескивал руками с искренним сочувствием, а лицо капитана приобретало живые краски, и слезы блестели у него на глазах. Прочитав его прошение, король начертал на нем какую-то резолюцию и передал его Гиджиоти. И настолько заинтересовался офицером, что, подойдя уже к дамам в трауре, все еще поворачивался в его сторону, тяжело вздыхая. И вдруг с ужасом отступил назад, так как обе дамы упали к его ногам, рыдая и всхлипывая:
– Спасите нас, ваше величество! Спасите обиженных сирот!
И, не дожидаясь разрешения, перебивая одна другую, стали рассказывать о каком-то сложном конфликте с епископом Коссаковским, жалуясь на его насилия, "заезды" и грабительские приемы; он захватил у них, по их словам, насильственным образом землю под свое местечко Янов, какую-то корчму на Свинском Долу и около полутора десятков крепостных. Жалобы переплетались с рыданиями, цитатами из законов, судебных приговоров, свидетельских показаний и вымыслами собственной фантазии.
Король, которому успел уже надоесть этот длинный синодик, пообещал им все, о чем они просили, и поспешно обратился к последнему просителю.
Заремба подал прошение, излагая одновременно вкратце его содержание.
Король не отказывал, но и не обещал, упомянул только в общих чертах о тяжелом положении, в каком находится Речь Посполитая, сказал что-то о долге служения отчизне, кивнул ему головой и, захватив с собой иностранцев, вышел величественной походкой, провожаемый поклонами и шепотом раболепного восторга.
Заремба не пошел толкаться вместе с другими к Фризе, чтобы просить оказать содействие его прошению, – поспешил уйти и в вестибюле попал в объятия Марцина Закржевского, своего давнишнего приятеля.
– Я тебя видел вчера в сейме. Тереня говорила мне, что ты приехал.
– И пропал ты у меня из глаз, точно сквозь землю провалился.
– С тобой была особа, с которой я немножко не в ладах! – покрутил он свои светлые усики, подмигнул голубыми глазами и многозначительно засмеялся.
– Едешь с нами на пикник?
– Вынужден дежурить при особе короля. Собирались мы съездить в Понемунь, но сидим в замке, так как сегодня вечером придется принимать какого-то тайного посланца из Вены. Рассказываю это тебе по секрету. Завтра с утра я свободен.
– Я вижу, ты успел уж заработать орден!
– Король ко мне очень милостив. Где ты квартируешь?
– У бернардинов. Приходи утром.
Он отошел в сторону, давая дорогу Жуковскому, который, опираясь на паренька-провожатого, шел тяжелой походкой, опустив глаза, бледный и как будто совсем истощенный.
– Какой-то бедняга из Украинской дивизии, – шепнул Север Закржевскому.
– Не можешь себе представить, сколько их здесь перебывает за неделю... И все просят недоплаченное жалованье или просто пособия на дальнейший путь, так как возвращаются прямо из распущенных бригад, нередко без куска хлеба. Гетман на каждом сейме вносит предложение об уплате армии жалованья, да ведь и сам Соломон не нальет из пустого.
Вдруг он сразу вытянулся, завидев выходивших дам с буфами, окинул их пламенным взглядом, победил окончательно нежной улыбкой и, выпятив грудь под синим мундиром, победоносно покрутил усики и шепнул Северу:
– Младшая – прямо марципан!
– Не потому ли, что похожа на Тереню? – не без ехидства спросил Север.
Марцин разразился веселым смехом так, что гвардейцы, стоявшие на карауле у входа, с трудом удержались, чтобы не последовать его примеру.
– Ты не изменился нисколько, – заметил не без намека Заремба.
– Король мне говорит то же самое, и как раз за это и любит меня, признался он с гордостью.
– Да, он видит в тебе преданного офицера, – снова значительно заметил Север.
– Я готов отдать за него жизнь! – воскликнул Закржевский с искренним жаром.
– Вот как даже! – улыбнулся Заремба с легкой иронией. – Приходи ко мне утром. Я отдам тебе отчет о сегодняшнем пикнике. Будь здоров и жизнью так не швыряйся.
Побежал догонять Жуковского и нагнал его лишь на Замковой площади. Несмотря на страшный зной и свою болезнь, капитан шел пешком.
Заремба представился и стал усиленно предлагать ему сесть в свой экипаж.
– Я живу далеко, потому что люблю прогуливаться, – ответил холодно Жуковский, но Заремба упрашивал так искренно, что он в конце концов согласился.
– Вы не пеняйте на меня за мою хибарку, но в этой сутолоке немыслимо было найти более приличную квартиру. Мне, впрочем, так даже удобнее, спокойнее как-то, – как видите, мне скоро уже отправиться в гости к праотцу Аврааму...
– Судя по вашей перевязке, рана у вас, должно быть, серьезная?
– Да, нанесена вражьей рукой и не отомщена. Это память о Новохвастове, о том моменте, когда негодяй Любовидзкий продавал нас царице, – проговорил он тихо, поворачивая в его сторону умные, печальные глаза. – Вам, может быть, незнакомо это дело? Начальство запретило говорить о нем даже в письмах.
– Мне известны имена всех действующих лиц и вся подоплека этого события.
– Ужасное время! – содрогнулся Жуковский, словно ужаленный воспоминанием.
– Потому что правят нами люди с гнилой и подлой совестью.
Жуковского поразили его слова и строго сосредоточенное лицо.
Они подъехали на окраине города к невысокому домику, крытому соломой и почти терявшемуся среди высоких деревьев. На столбе у ворот виднелся голубой гробик, а в саду сохли прислоненные к деревьям доски.
– Мой хозяин Борисевич – каменщик, а у старшего его сына столярная мастерская; это его вывеска, – объяснил Жуковский, вылезая из экипажа на усыпанную стружками и опилками землю. – Квартира как раз для больного отставного солдата. Разрешите пригласить вас войти.
Заремба попробовал было отказаться, но любопытство взяло верх, и он прошел с ним в небольшую комнатку с окном во двор. Деревянные нары, покрытые астраханской буркой, над ними потертый коврик с солдатской амуницией и образком ченстоховской богоматери, несколько стульев, стол у окна, в углу скромный чемодан составляли все ее убранство. Хозяин и гость не успели еще присесть, как вошел Борисевич, высокий сгорбленный мужчина с добрым, честным, словно обсыпанным известкой лицом, и заявил, что господа собрались уже в саду и просят к себе капитана.
– Сейчас, только отдохну немного... Сейчас придем, – просил передать Жуковский, вытягиваясь на нарах. – Тут через улицу живет Краснодембский, ливский депутат, честный гражданин, с которым достаточно познакомиться, чтобы сразу же отнестись к нему с глубоким уважением.
Заремба выглянул через окно, – несколько мужчин сидели под тенистым деревом, в числе их косоротый Скаржинский.
– Все видные оппозиционеры, – вырвалось у него невольно.
Капитан, улыбаясь загадочно, начал при содействии паренька менять повязку.
– Почти вся оппозиция сейма! – прибавил еще Север, усаживаясь против Жуковского. Осененный радостным предположением, он шепнул условный лозунг посвященных. Но капитан, очевидно, не понял, скользнул взглядом по его лицу и спустя немного простонал страдальческим голосом:
– Я весь в поту, точно прямо из бани.
Смущенный своей ошибкой, Заремба встал тотчас же и, несмотря на настойчивые просьбы, ушел, обещая заглянуть к нему завтра.
Всю дорогу он размышлял о том, действительно ли Жуковский не понял или не подал виду, что понял, и почему. Что-то подсказывало ему в душе, что тот не хотел, вероятно, открыться, и потому его еще больше огорчала собственная неосторожность.
"Умелый актер или простой, неотесанный солдафон..."
Чужой человек открыл ему квартиру и остановился, вытянувшись в струнку.
– Позови мне Кацпера!
– Имею честь доложить пану поручику, что я заместо его оставлен. Сам поехал с отцом Серафимом и вернется поздно ночью.
– А ты сам откуда? Чей?
Видел его первый раз в жизни.
– Пана капитана Качановского. Зовут меня Сташек, а то еще Варшавяк.
– Когда приехал и откуда?
Север стал снимать с себя мундир.
– Из Варшавы. Перед отъездом пан капитан приказал: "Ступай, и хоть с ног будешь валиться, а в субботу во что бы то ни стало заявишься в Гродно к пану поручику Зарембе". Дал мне на дорогу дукат, ткнул ногой в зад и велел отправляться. Деньгу я оставил толстухе Марыне из Праги, на крестины, а пинок отдал кому понужнее.
– Пожалуйста, только без лишней болтовни и острот! – строго прикрикнул на него Заремба.
– Правду говорю, как на суде у пана маршала и уже после порки...
– Отчего же ты опоздал? – спросил уже спокойнее Север, заинтересованный забавным его видом.
Паренек был худощавый, низкий, проворный, как обезьяна. В серых глазах его светился пронырливый ум и находчивость. Передних зубов у него не было, на лбу был виден глубокий шрам, в левом ухе серебряная серьга, нос выдавался далеко вперед, светлые волосы подстрижены ежом, а хитрая морда сорвиголовы и пройдохи вся в продольных морщинах и прыщах.
– Потому что за спасибо немного купишь, а почта в кредит не везет. Эти желтые рожки, пан поручик, не имеют никакого уважения даже к нашему брату гвардейцу. Пришлось мне прохвостов учить вежливости. Из-за них и опоздал, а если б не червонный туз в "хапанке", так пришлось бы мне путешествовать с палочкой по дороге, как святому страннику...
– Ну, на сегодня будет... Поедешь со мной.
Вынул из шкатулки пистолет и спрятал.
А немного спустя Мацюсь стрелял бичом и мчался по улицам города, проскальзывая, как змея, между экипажами. Сташек в военном мундире сидел с ним рядом на козлах, вытянувшись, как пристало капитанскому денщику.
У доминиканского монастыря их остановил Новаковский.
– Пересядь ко мне. Я как раз еду за тобой! – крикнул он Северу из своего кабриолета. Север нехотя пересел, приказав Мацюсю ехать за ними.
– У посла сегодня публичная аудиенция. Нам надо заехать туда на минуту.
– Я уже был сегодня на аудиенции у короля, – попробовал было отвертеться Заремба.
– Ну и что же? – пожал Новаковский пренебрежительно плечами. – У короля можно бывать, если хочешь, а у Сиверса – повелевает сам ум и предусмотрительность. Интересно, как у тебя пошло дело с Цициановым?
– Я просидел у него до двух часов ночи. Угостил меня чаем, и мы болтали о всякой всячине. Политичный он и не глупый человек.
– Наверно, не замедлил рассказать тебе о своих делах? – спросил Новаковский без обиняков.
– До такой интимности у нас не дошло. Это не было в моих планах.
– Вчера ты проявлял другое настроение, – молвил Новаковский немножко обиженным тоном.
– Возможно, что оно завтра вернется опять, – ответил Заремба довольно сухо, но тотчас же смягчил: – Я не мог навязываться ему со своей помощью. Другое дело, если он от меня таковой потребует.
На улице Широкой они попали в бесконечную вереницу экипажей, тянувшихся к квартире посла и переполненных представителями высшего света. Приходилось ехать шагом в клубах пыли и под зноем, так как стройные тополя, которыми была усажена улица, слабо защищали от солнца.
– Опоздаем на пикник, скоро пять часов, – кисло заметил Заремба.
– Долг выше удовольствия – таков мой принцип! – произнес с важностью Новаковский, когда экипажи загромыхали по длинному мосту через Городничанку и стали сворачивать к домам, едва видневшимся сквозь листву высоких деревьев.
Одноэтажное здание королевской канцелярии с мансардами и довольно длинными флигелями занимали камергер Марцин Бадени и важнейшие департаменты министерств. Рядом, примыкая к нему вплотную и в одну линию с его левым флигелем, возвышался фасадом к улице Широкой двухэтажный павильон красивой итальянской архитектуры, который увенчивала каменная балюстрада, украшенная вазами. Бельэтаж довольно обширного павильона сверкал большими окнами и золочеными балконами. В нижнем этаже шикарный подъезд был выложен красным деревом. Несколько мраморных ступеней, ведущих из подъезда в вестибюль, были покрыты красным сукном. Речь Посполитая с немалыми затратами отремонтировала этот павильон под резиденцию Сиверса и его свиты.
Казаки в красных чекменях и черных блестящих папахах несли караул у подъезда, и, кроме них, рота гренадер в боевой готовности разместилась в небольшом домике, скрытом в чаще Ботанического сада. На широкой площадке перед подъездом стояло уже несколько десятков экипажей, но все подъезжали новые, и поминутно из них выходили нарядные дамы, мужчины и даже дети.
– Валят, как на ярмарку, – буркнул Заремба, входя в вестибюль.
– Нужда управляет людьми, а не чувства, – ответил негромко Новаковский, раскланиваясь во все стороны.
Оба прошли во второй этаж по благоухающей аллее, пестрящей цветами, расставленными в кадках на каждой ступеньке широкой лестницы, перила же были обвиты цветущими гирляндами жимолости.
– Дорога точно в рай! – иронизировал, волнуясь, Заремба.
– В рай не в рай, а к приличной карьере наверняка! – проговорил кто-то в толпе входящих.
На пороге встречал гостей барон Булер, первый советник посольства, окруженный генералами Дуниным, Раутенфельдом и Кампенгаузеном.
Залы были украшены роскошно. В среднем зале, самом большом, заполненном розами в китайских вазах, расставленных на мозаичных столах, под портретом императрицы, изображенной в коронационном наряде, сидел Сиверс в парадном мундире, богато шитом золотом, при орденах, в бриллиантовых звездах и голубой ленте, весьма благодушно настроенный, с неизменной улыбкой на узком лице. Рядом с ним сидели полукругом в небольших креслах из позолоченного камыша дамы, а между ними епископ Массальский чуть не клевал носом от жары.
Сиверс встречал подходивших к нему с изысканной вежливостью, в ответ на почтительные поклоны протягивал руку, иногда отвечал несколькими словами, навстречу некоторым вставал даже из своего кресла, дамам громко говорил комплименты, одним милостиво кивал головой, а некоторых едва изволил замечать, для всех, однако, имея одинаково добродушную улыбку и властный взгляд. Толпа все время увеличивалась, отвешивала поклоны и рассыпалась по залам, наполняя их интимным шепотом и шуршаньем материй.
Образовывались уже группы, завязывались интриги, перекрещивались пристальные взгляды и враждебные улыбки. То и дело все глаза останавливались с волнением на седой голове посла под портретом императрицы, – и каждое его слово мигом облетало толпу, а каждый взгляд его врезался в память.
Заремба, смешавшись с толпой, разглядывал Сиверса, его генералов и тех, что бесконечной процессией подходили к нему. И все больше и больше поражался; все, кто только был в Гродно познатнее, спешили заявить ему свое почтение.
Подходили министры, высшие чины, воеводы, кастеляны, епископы, депутаты, – подходила, можно сказать, вся Речь Посполитая. Явились даже послы различных держав, собравшиеся в Гродно. Вскоре залы наполнились гостями, а перед послом образовалась толпа вельмож, и, когда не хватило уже стульев, стояли, невзирая на толкотню, лишь бы только быть поближе, в радиусе его могущественного взгляда. В первом ряду сидели: весь в бриллиантах, как всегда, вернейший из верных, богач граф Мошинский; красавец и умница граф Анквич; изысканный франт и негодяй в душе Миончинский; в роскошном наряде величественная фигура генерала Ожаровского; насмешливо высокомерный, ко всему внимательный английский посол Гардинет; кичащийся прусским орлом на груди великий коронный канцлер Сулковский; литовский полевой гетман Забелло; пользующийся протекцией Игельстрема и собственной жены для получения вакантных высоких постов Залусский; приземистый, в белом мундире, покрытом золотом и орденами, и с придурковатым лицом, никогда ничего не знающий австрийский посол де Каше; рыжеватый, худой, как шпага, коронный мечник Стецкий; Пулаский, вождь умирающего сейма; великий подканцлер литовский Платер; послушный каждому желанию "союзников" епископ холмский Скаршевский; колеблющийся, хвастливый литовский казнохранитель Огинский; добродушный веселый старичок в огромном парике с всегда открытой табакеркой – голландский посол Кригенгейм; молчаливый аристократ с глазами как будто изо льда – шведский посол Толь, искренно сочувствующий Речи Посполитой, а рядом с ним полномочный посол прусского короля де Бухгольц, нерешительный в движениях, весь выпачканный табаком, плохо одетый, окруженный всеобщей ненавистью настолько, что даже Подгорский неохотно показывался вместе с ним. Был и нунций Салюцци в красной кардинальской рясе, которой он щеголял перед дамами, с золотым крестом на груди и лицом хитрого арлекина, стройный, изящный и благоухающий, придумывавший сотни предлогов, чтобы подойти к Сиверсу, который отделывался от него несколькими краткими словами.