Текст книги "Последний сейм Речи Посполитой"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Вслед за ним все таким же образом голосовали за смерть. Искромсанный и продырявленный лист Дзялынский спрятал в карман, после чего обратился к присутствующим:
– Теперь, братья, забудем о предательствах и подлостях и приступим к вопросу о том, как поднять из праха нашу родину. Начальник ожидает под Краковом известий о состоянии приготовлений в Литве и на Украине. Прошу поэтому братьев делегатов от армии доложить о положении.
– Казна и армия! – воскликнул громовым басом Корсак, как делал это при случае в Великом Сейме.
– Несомненно, это краеугольный камень в войне, – присоединился Дзялынский, усаживая за перо ксендза Мейера и Павликовского, опытных в шифрованном письме, для записывания устных сообщений.
Копець и Жуковский от имени Украинской дивизии докладывали о состоянии армии, припасов, лошадей, дорог, бродов, укрепленных мест, о количестве примкнувших к заговору офицеров и солдат и о расположении неприятельских лагерей и численности их войсковых частей.
Сообщения были в общем благоприятные, количество сторонников и их преданность делу большие, но всюду чувствовался недостаток в готовой амуниции, пушках, лошадях, разном снаряжении и деньгах. Отовсюду жаловались на равнодушие офицеров высших рангов, малодушие местной шляхты и магнатов. Делегаты, указывая на трогательную преданность отчизне со стороны солдат и горячее желание померяться с врагом, требовали назначения срока восстания, так как угроза сокращения армии, которого ждали со дня на день, требовала вполне понятной поспешности действий.
– Прения по поводу сокращения мы можем еще долго тянуть в сейме, заявил Зелинский. – И даже после решения выполнение последует не сразу, так как увольняемым нужно выплатить невыплаченное жалованье за долгое время, а войсковые кассы пусты.
Дзялынский повернулся к писцам, закончившим шифровку своего доклада, приложил печать и обратился к поручику Беганскому:
– Этот пакет вы отвезете в Краков и вручите Солтыку. Там вам скажут, что делать дальше. Заремба, выдайте расписание трактов и почтовых станций. А вы, капитан Хоментовский, повезете второй экземпляр маршалу Потоцкому в Дрезден. Однако не раньше сентября можем мы ожидать определения срока, обратился он к остальным. – Посылаемые нами сведения будут иметь влияние на его установление.
С этими словами он покинул председательское место. Его жест снял обязательство молчания, строго соблюдаемое в масонских заседаниях, и среди присутствующих начались оживленные беседы. Офицеры волновались по поводу оттягивания восстания.
– Солдаты ждут только приказа, – заявил майор гвардии Чиж. – Малая Польша готова, тридцать тысяч конфедератов ожидают вокруг Кракова...
– Варшавский гарнизон на нашей стороне и может начать хоть завтра, заявил и Качановский.
– Литовская дивизия тоже готова, – присоединился к ним Грабовский.
Такие же заявления поступили и от других.
– Пусть сразу поднимутся Краков, Варшава и Вильно, тогда пламя охватит всю страну.
– Армия готова. Отлично. Но где у нас казна? – вставил Корсак.
– Французская республика обещает оказать польской сестре денежную помощь для борьбы. Как-никак в лице прусского короля мы имеем общего врага. И ведь одинаково бьются сердца во имя человечества над Сеной, Вислой и Неманом. Один и тот же режим свободы, равенства и братства вдохновляет нас против тиранов! – произнес с жаром Эльяш Алоэ.
– Господи! – горячился Ясинский. – Иметь бы сто тысяч солдат, народное ополчение и вооруженных крестьян в запасе, в один день зажечь факел восстания от края до края Речи Посполитой – и ни один враг не остался бы в живых на нашей земле. Гнев оскорбленного народа, как гнев в природе, должен разражаться бурей громов, ураганом...
– Я преклоняюсь перед такими горячими чувствами, но слишком далеко и высоко уносит вас, полковник, ваша политическая фантазия! – шепнул снисходительно Капостас.
Ясинский вежливо выслушал отрезвляющее замечание, но больше интересовал его разговор, который вел рядом Павликовский в группе офицеров.
– На каком же лозунге мы основываем наше восстание? Как вы полагаете?
– Конечно, на лозунге конституции третьего мая, – ответил Копець.
– Но ведь наши "королевичи" не согласны даже и на нее, – возразил Жуковский.
– Речь Посполитая не будет клянчить разрешения у золоченых дверей магнатов.
– Правильно! Для них это слишком много, а для нас – слишком мало, заявил Павликовский, ярый якобинец, автор многих политических листков. Лозунг конституции третьего мая для нас недостаточен, – если мы хотим поднять весь народ, мы должны дать свободу всем сословиям. И только общество, построенное на такой основе, устоит против тиранов. Еще Сташиц писал, что без отмены крепостничества и барщины тщетны всякие реформы.
– Надо сначала спасти Речь Посполитую, а потом давать свободу.
– Только со свободными можно завоевать свободу!
– Не для рабства ведь каждый родится, а для свободы!
– ...и жизни согласно законам природы! – посыпались голоса.
– Именно эти высокие принципы человечества дают Франции торжество над тиранами.
Качановский фыркнул при этих словах, но, сдержавшись, промолвил с солдатским простодушием:
– А мы, по старинке, возлагаем надежды на солдат и на пушки.
– Нет нужды, – продолжал не смущаясь Павликовский, – чтобы шляхта лишилась своих вольностей, надо, чтобы она их распространила на остальных свободных граждан.
– А вы освободили уже своих крепостных? – спросил не без ехидства Качановский, прекрасно зная, что этот горячий защитник хлопов – коренной петроковский мещанин и, кроме своей честности, мужества и ума, не имеет никакого другого состояния.
Не дождавшись ответа, он буркнул Зарембе:
– Хорош благодетель на чужой счет! За целую милю несет от него чернилами. Наглотался французских брошюрок и строит из себя государственного мужа. Буквоед!
В это время Морский громко отвечал кому-то:
– Общество! Оно в душе несомненно сочувствует нашим планам, но одних давит железный сапог пруссаков, другим внушают почтение егерские штыки, третьих ослепляет вера в гарантии, и им кажутся излишними всякие перемены, четвертые смотрят на все глазами своих ясновельможных покровителей. Я не сомневаюсь, однако, что большинство настроено честно и, болея над упадком Речи Посполитой, склонно к самоотверженности.
– Немало и таких, – заговорил Дзялынский, – которых останавливает не боязнь пожертвовать своею кровью или имуществом, а необходимое изменение законов и якобинские принципы. Пример Франции заставляет шляхту задумываться и пугает ее, тем более что разные печатные органы и некоторые горячие головы распространяют в стране слишком якобинские взгляды. Я считал бы необходимым дать широкое осведомление об истинных наших целях. Легче будет склонить на жертвы успокоенные умы...
– Да, клянчить у ног всяких вельможных и ясновельможных, чтобы они соизволили подарить ненужный клочок своих воспоминаний погибающей отчизне! – вскипел Павликовский. – У честного гражданина нет долга выше, чем забота о всеобщем счастье. А кто этого сам не сознает, того надо заставить выполнить этот долг!
– Да, заставить, – вставил энергично ксендз Мейер, – а тех, кто противится воле общества, стереть с лица земли, как врагов человечества. Так поступают революционеры, и в результате они одержали победу совести и разума над эгоизмом, человечности над тиранией... Воля народа диктует законы. На наших знаменах должно быть написано: "Кто не с нами, тот против нас!"
– Относиться с уважением к убеждениям других должен каждый, – заметил Дзялынский, поддерживаемый более умеренными.
Но ксендз Мейер вскричал страстно:
– Вето! Протестую! В этом коренится источник анархии в Польше. Уважение к обратным мнениям других ведет к трусливому оглядыванию на них, к слюнявому потворству, к явному предательству и открытому переходу к врагам. У епископа Коссаковского тоже свои политические убеждения, которые он и высказывает. Высказывает их и король. Тарговицкие заправилы предательски отдали страну врагу во имя своих убеждений. Неужели мы должны к этим убеждениям относиться с уважением? Нет, довольно этого! В Польше нельзя относиться терпимо к иным убеждениям, кроме тех, которые ведут к спасению Речи Посполитой на основе равенства, свободы, братства и независимости.
Дзялынский, чтобы не разжигать страстей, не возражал. Он повернулся к Амилькару Косинскому, который рассказывал о Прозоре и о Полесье.
– ...и что удивительно: среди полешуков распространяются слухи, будто через несколько недель начнется большая война с Москвой. Под Овручем мужики видели якобы целую польскую армию, пробирающуюся через леса на Волынь. Указывали число пушек, телег и лошадей. Уже видят, что еще только должно свершиться...
– Простой народ ближе к истине и часто предвидит то, чего не замечают мудрецы, – проговорил тихо ксендз Ельский.
– Слухи о близкой революции распространяются и по всей Украине, заговорил Жуковский, – а страх перед оккупацией охватывает все большие и большие массы украинского народа.
– Под новой властью мужику станет еще хуже.
– Потому-то и прежняя Запорожская Сечь хочет вести с нами переговоры...
Вбежал, запыхавшись, игумен, приглашая заговорщиков на скромный ужин.
Все охотно перешли в игуменскую келью, так как близился полдень и у многих животы давно уже наигрывали марш.
Пухлый монашек, при содействии другого, накрывал на стол, игумен же радушно приглашал закусить. Когда все уселись за стол, он проговорил нерешительно:
– Да поторапливайтесь, господа, чтобы выйти из костела вместе со всеми.
Как только закрылась за ним дверь, дрозды засвистали торжественный полонез, ничем не хуже хорошо сыгранного оркестра. Монашек суетился вокруг раскрытых клеток, тихонько насвистывая им в унисон. В костеле еще не кончилась обедня, и отдаленные глухие звуки органа вместе с отголосками молитвенных песнопений врывались в келью потоками звуков.
Тихая скорбная грусть объяла всех. В келье воцарилось молчание. Многие думали о ждущей их судьбе, кое у кого скатилась слеза, у большинства проносились в уме дорогие, близкие лица. Даже Дзялынский грустно вздыхал, окидывая взглядом лица соратников. А Капостас, пристально глядя на каждого из них, казалось, взвешивал их судьбы, и лицо его заволакивалось тучей тоски и печали при виде этой дружины добровольцев, идущих защищать пролом крепостной стены, пробитой врагами, чтобы загладить вину отцов и спасти родину.
Монашек вызвал Зарембу. В коридоре ожидал его отец Серафим.
– От Кацпера!
Он подал ему выпачканный листок бумаги, исписанный карандашом.
– Господи! Его захватили московские вербовщики! Сейчас он в лагере гренадер, просит, чтобы его спасли. Кто принес это известие?
– Мой верный человек, которому удалось пробраться в лагерь.
– Хотя бы голову пришлось сложить, а я должен освободить его из плена. Бедный парень! – Заремба был в отчаянии, ломал руки.
– Пол-эскадрона "мировских" может сесть в седло. Сташек сговорился с ними.
– Против целого полка я не выйду. Бедняга сидит закованный вместе с полсотней таких же, как и он: не знает, когда их отправят и куда. Не придумаю, право, что и предпринять! Я так боялся за него. А может быть, эту самую партию и повезет к Меречу Иванов, приятель Качановского? – Оживился вдруг, в глазах загорелось принятое решение.
– Подождите меня, отец, у меня на квартире. Я приду с капитаном, мы вместе взвесим один план. Случилась же беда!
впились в него преданным взглядом. Он же, подняв бокал, проговорил коротко:
– Смерть или победа!
– Смерть или победа! – ответили все дружно, разбивая бокалы о пол.
X
Непроницаемая тьма царила под макушками сосен и глухая полночная тишина, лишь изредка нарушаемая бульканьем воды в Немане, струящемся в темноте, какими-то шорохами, похожими на подавленный вздох, или сухим треском падающих сучьев. Было далеко за полночь. Звезды светились уже тускло, едва заметные на широком, окутанном сероватой дымкой пологе неба. Стояла глубокая тишина уснувшей земли, струилось теплое благоуханное дыхание лесов.
– Едут, слышны голоса в тумане! – шепнул вдруг отец Серафим, прикладывая ухо к земле.
Действительно, со стороны Гродно доносились отдаленные, еще неясные отголоски.
– Через полчаса должны быть здесь...
– Скорей бы, надоело мне это ожидание. Что пани подкоморша? – спросил Заремба.
– Обещала поместить хотя бы всех. Тут же при мне отправила с нарочным спешное письмо в имение своему приказчику. Горячая патриотка. А для вас готова на что угодно...
– А как перевоз через Неман? – спросил Заремба, недовольный затронутой отцом Серафимом темой.
– Готов. Трояковский умница, ведет баржи с хлебом и быками в Пруссию. И как раз пришлось ему задержаться под Меречем. Если понадобится, мигом перевезет всех на другой берег, а там уже дело Качановского вывертываться, если будет послана погоня.
– Кричат с Немана. Там наши караульные! – вскочил Заремба, тревожно прислушиваясь.
– Плотовщики перекликаются, – успокоил его отец Серафим. – Ночуют где-то у берега. Несколько дней уже Неман так и кишит судами. Говорят, несколько магнатов получили от Бухгольца разрешение свободного сплава хлеба и быков в Пруссию. Вот и торопятся. Отправляют большие партии.
– Купил этим их голоса при баллотировке трактата. Где вы видали нынче Качановского?
– На квартире у Иванова. Переобул его, говорил кто-то, в свои сапоги и делает с ним что захочет. Совсем стали друзья-приятели. Заглянул я туда за подаянием. Пьют в веселой компании. Капитан сделал вид, будто первый раз видит меня в глаза, и начал трунить надо мной и сквернословить по моему адресу. На прощанье все же бросил мне дукат.
– Всегда готов швыряться и своим и чужим.
– Мошна у него туго набита. Заявил, что согласен перейти на службу к царице. Цицианов пообещал произвести его в полковники и выдал большой аванс. Немало, вероятно, выиграл у них и в картишки. Как-то сказал мне, – с недругов надо рвать что и где придется, чтобы тем легче взять их потом за глотку...
– Слишком, однако, он рискует, ставит на карту свою честь...
Не бойся, пусть от сплетен про тебя хоть вся округа ахнет:
Кто не ест чеснока, от того чесноком не пахнет...
Это он может смело сказать и про себя. А делу нашему принесет большую пользу. Вывернется он из всей этой истории легко, хватит у него находчивости. А вы, поручик, потом обратно в Гродно?
– Чтобы отвлечь подозрения, мне надо будет показаться в обществе и поболтаться в разных местах. Кроме того, у меня много незаконченных дел. Эта несчастная история с Кацпером застала меня врасплох...
– Поражаюсь я вашему отношению!
– Он мне ближе, чем брат родной. Боюсь только, как бы его не отправили в Гродно проселочной дорогой, под усиленным конвоем.
– Вчера еще я видел его в лагере в Лососне, и он меня тоже заметил. К сожалению, подойти нельзя было, караулы мешали. Готов, однако, поручиться, что отправляют его вместе с другими. Если бы удалось напасть на них врасплох, отбить Кацпера и ускакать. Мне знакомы все броды на Немане...
– Хвалю вашу рыцарскую отвагу, отец, но наш долг отбить всех в Мерече. Гласко со своими людьми поджидает уже где-то за городом. Мацюсь, – повысил он слегка голос, – полезай-ка на сосну и посмотри в сторону Гродно! Не пора еще драться, – шепнул он монаху, – перебьют нас всех до единого. Наше предприятие удастся, если навербованные рекруты взбунтуются, перебьют конвой и разбегутся. Вот тут-то нужна голова Качановского, чтобы устроить нам удобный момент для нападения.
– Вот почему ваши солдаты переоделись уличными оборванцами...
– Смею доложить, ваше благородие: видны уж огни факелов, отрапортовал вполголоса Мацюсь.
– Хорошо. Лошадям обмотать копыта, ноздри обернуть тряпками, караулы с берега стянуть, отступить на полвыстрела и ждать команды.
Тень Мацюся скрылась бесшумно. Заремба приложил ухо к земле, прислушиваясь. Ясно доносился уже скрип телег и топот лошадей.
– Уж лучше бы драться скорей, чем так выжидать, – пробормотал отец Серафим.
Тишина поглотила их шепот. Лес стоял над ними, погруженный во тьму, глухой и словно оцепеневший во сне. Смолистый запах радовал; иногда тихо шуршала вверху сосновая хвоя или незамеченная ветка мягко щекотала лицо. Оба сидели на корточках у зарослей низкого березняка. Широкая дорога серела перед ними, точно полотнище холста, склоненные над нею сосны, казалось, смотрели в ту сторону, откуда доносился все громче и громче стук колес и звуки какого-то оркестра.
– Иванов со своей ротой замыкает шествие, – шепнул монах.
– Я думал, что он поедет вперед. Надо нам отойти подальше от дороги.
Проползли на несколько шагов глубже в лес и припали к земле неподвижно, так как во тьме начали вырисовываться серые, едва заметные тени едущих. Впереди ехал казацкий дозор, во всю ширину дороги, редко цокая копытами и сонно покачиваясь на лошадях. На некотором расстоянии от него катились запряженные четверкой крестьянские телеги, устланные соломой и заполненные лежащими людьми. Их конвоировали драгуны, растянувшиеся гуськом по обеим сторонам дороги. Ехали довольно медленно, несмотря на частые подстегивания лошадей и покрикиванье возниц: лошади тащили с трудом из-за песчаной дороги и легкого подъема. В самом конце ехали две колымаги в сопровождении казаков с факелами, вздетыми на пики, переполненные веселой компанией, которая развлекалась содержимым бутылок и поминутно разражалась пьяными криками и смехом. Раздавались звуки балалайки, которым вторили такие песни, крики, смех и звон разбиваемых о колеса бутылок, что весь лес наполнялся перекатывающимися отголосками и отвечал звонким эхом. Свет от факелов окружал багровым дымящимся заревом экипажи. В нем легко было различить лица всех едущих. Качановский сидел в первом экипаже, больше всех пил и громче всех кричал. Проезжая мимо спрятавшегося в темноте Зарембы, словно почувствовав его присутствие, он привстал на сиденье и рявкнул зычным басом условную песню:
Пришла девка в монастырь, да, в монастырь, да, в монастырь.
Брось, игумен, свой псалтырь, да, свой псалтырь, да, свой псалтырь!
Я – на исповедь...
Долго еще раздавался в ночной тишине его пьяный голос, крики компании, треньканье балалаек, и долго еще багровели во тьме огни факелов. Лишь когда все скрылось из виду, Заремба вскочил.
– Конвойных драгун тридцать человек и десять казаков, – доложил отец Серафим.
– Кацпера не видали?
– Немыслимо было никого узнать: лежат все кучей, как убитые.
Заремба издал звук, похожий на крик чайки. Через минуту послышались осторожные шаги.
– Лошадей взять под уздцы, и гуськом за мной, марш! – отдал он приказ, первым перешел дорогу и, разыскав тропинку, ведущую к Меречу, пошел быстрым шагом. Шли молча, соблюдая такую тишину, что не звякнула подкова, не фыркнула лошадь, не споткнулся никто о корень. Двигались словно тени, избегая полян и открытых мест, так как проносившийся поверху ветер доносил еще отголоски песен и музыки. Дошли до дороги, тянувшейся вдоль опушки, и, вскочив в седла, помчались во весь дух, не обращая внимания на то, что ветки хлестали лицо. Мчались так с добрый час, проезжая мимо песчаных пустошей, еле заметных во тьме деревушек, лысых холмов, речек с топкими берегами, кружа в разные стороны, точно потеряли след, проехав из осторожности вместо мили, отделявшей их от Мереча, целых две. Но очутились вблизи города как раз вовремя, когда шумная кавалькада Иванова проезжала заставу. Тут отец Серафим, знавший место, принял команду и, отдав приказ спешиться, повел по задворкам и огородам, направляясь с большой осторожностью зигзагами к Неману.
Мереч, несмотря на поздний час, не спал еще. Над базарной площадью горело зарево, словно от бивуачных костров, и стоял гул многочисленных голосов. Дойдя до конца какого-то переулка, изрытого поперек рвом и загражденного частоколом, отец Серафим крикнул по совиному, в ответ выросла точно из-под земли какая-то фигура и произнесла явственным шепотом условные слова. Это оказался Гласко, который потащил всех в ближайший сарай и заговорил скороговоркой:
– Лежат на базарной площади, пятьдесят два человека, одних дезертиров тридцать – из разных полков, захваченных на Украине и приневоленных плетками на служение царице. Повыследили их шпионы на переправах через Неман и похватали силой. Эти готовы на все, только бы избежать ожидающих их бед. Прогонят их через строй с розгами, поведут потом колесовать. Держат их в кандалах, под строгой охраной. Мне удалось с ними перекинуться весточкой и вооружить пистолетами и ножами на всякий случай. Остальные – всякий сброд, оборванцы и рядовые демобилизованных полков, сманили их водкой и обещаниями баснословных окладов, а потом загнали дубинами в лагеря. Тоже охотно взбунтуются, стосковались уже по свободе. Я дал каждому по дукату и маркитанту заплатил, чтобы их хорошо кормил. Охраны немного – сорок егерей и пять казаков, только конвойный офицер очень уж неприступный и не пьет. С ними еще телеги, нагруженные коробами, говорят – полными добычей, захваченной в прошлую войну и теперь только отсылаемой в глубь России. Под особым присмотром конюхов ведут еще табун хороших лошадей. Телеги и лошади размещены в приходском амбаре, на Ковенском шоссе. Своих солдат разместил у разных горожан, а лошадей оставил на берегу. Трояковский держит лодки наготове, во всяком случае, нам придется ретироваться за Неман. Собираются трогаться в сторону Вильно немедленно по получении приказа, – отдавал он подробный рапорт.
Отец Серафим расспрашивал его еще о разных разностях. Заремба же, переодевшись в полушубок Мацюся и нахлобучив глубоко на глаза его барашковую шапку, проговорил тихо:
– Теперь нам только ждать сигнала Качановского. Пойду на разведку. Ведите, отче.
Пробрались по узкому грязному переулку на широкую, густо застроенную базарную площадь, посредине которой у высоких деревьев горели бивуачные костры. Вокруг них кольцом лежали вповалку пленники. Обоз телег окружал их стеной, образуя как бы укрепленный форт. В промежутках стояли егеря с ружьями, остальные солдаты, составив ружья козлами, спали под охраной телег.
В окнах домов вокруг базарной площади блестели огни, множество людей суетилось в подворотнях, слышался гортанный еврейский говор.
– Зайдемте ко мне на квартиру, – предложил Гласко, проводя их через низкие сени в просторную темную комнату с окнами на базарную площадь. Напротив возвышался белый невысокий дом, в котором помещалась гостиница. Перед ней, главным образом, и стоял гомон человеческих голосов, толкотня. Все окна сияли огнями – туда заехал весь обоз Иванова, колымаги вкатили во двор, а телеги выстроились вдоль соседних домов под охраной спешившихся драгун. Слышался сердитый бас Качановского, отдававшего распоряжения.
– Этот при всяких обстоятельствах берет на себя команду, – улыбнулся Заремба.
– Разрешите, сударь, покормить прибывших? – спросил чей-то голос из глубины комнаты.
– Давай столько, сколько съедят и выпьют. Это мой хозяин, человек верный, родственник Борисевича из Гродно, – пояснил Гласко.
"Прекрасное совпадение", – подумал Заремба, подходя к хозяину.
– Погодите, почтеннейший, я вам помогу, – и начал таскать вместе с его помощником тяжелые подносы, наполненные хлебом и колбасами.
Гласко, сбросив с себя шляхетскую гордыню, понес за ними изрядный бочонок водки.
Драгуны сначала не разрешали приближаться к пленникам, но, подкупленные щедрым угощением, сделали вид, будто ничего не видят и не слышат, мерно расхаживали взад и вперед вдоль бивуака, поторапливая время от времени.
В телегах это вызывало немалую радость. Лица просветлели, протягивались руки, раздались причмокивания навстречу аппетитному запаху колбасы и водки. Удовольствие усиливалось тем, что никто не протягивал руку за платой. Пленники набрасывались на еду, как голодные волки.
Заремба, оглядывая телегу за телегой, разыскал наконец Кацпера. Бедняга был связан веревками, как баран, и лежал неподвижно. Заслышав, однако, знакомый голос, приподнялся немного и замер от изумления, не веря своим глазам.
– Ни гу-гу! Подкрепись немного, – шепнул ему Заремба, принимаясь кормить и поить его, как ребенка.
Парень с трудом глотал, орошая колбасу слезами радости.
– Жди, когда закричит сова... Тогда хватать конвойных... вязать, собраться на берегу... – шептал Заремба и, воспользовавшись тем, что солдат стоял к ним в это время спиной, разрезал ножом веревки на руках Кацпера и, ткнув ему в руки пистолет и кинжал, еще успел проговорить: – Смотри не выдай себя! – Бросил большое кольцо колбасы в телегу и быстро отбежал, так как солдат возвращался и между телегами показался какой-то офицер. Заремба смешался с толпой евреев и простонародья, глазевших у окон гостиницы, где начиналась уже попойка, тренькали балалайки, лилось вино, раздавались крики и песни.
– Теперь я верю в удачу, – шепнул Гласко, подходя к нему.
– Солдату нельзя не верить, – ответил Заремба тоже шепотом, внимательно заглядывая в окна, за которыми мелькала фигура Качановского.
Последний казался озабоченным и взволнованным, переходя в зале с места на место и по дороге украдкой взглядывая в окна. Выйдя, однако, во двор по естественной надобности, стал что-то насвистывать. Заремба засвистал тоже условный мотив. Тогда лицо Качановского прояснилось, и, вернувшись к компании, он стал рассказывать что-то такое потешное, что офицеры, покатываясь со смеху, с громким шумом начали пить за его здоровье.
Через некоторое время выкатили огромную бочку пива для конвоя и для денщиков. Выбив пробку, стали наливать кружки и раздавать их. Солдаты, вымуштрованные, по-видимому, в ежовых рукавицах, не дотронулись до пива, косясь боязливо на окна, где сидели офицеры. Ждали разрешения. И только по приказу Качановского, отойдя подальше от офицерских глаз, принялись развлекаться по-своему. Да и Гласко распорядился добавить им бочонок водки, добрых полбочонка меду и целую бадейку селедок.
Офицерская компания в гостинице развлекалась все шумней и веселей. В зале стало так жарко, что раскрыли окна, поснимали с себя мундиры, балалайки не переставали бренчать, танцевали и пили до упаду. Гродненские "паненки", раздетые до рубашки, с распущенными волосами, босые, пьяные, переходили из рук в руки, при взрывах дикого смеха, взвизгиваний и разнузданных поцелуев. Раздавались разгульные, непристойные песни под аккомпанемент разбиваемых бутылок, стекол, топанья ног по столам и боя посуды. Нашлись даже оборванные, грязные нищенки, которых кто-то привел из города. Их заставляли пить и плетками принуждали потешно прыгать, визжать и танцевать. Гостиница сотрясалась от криков, топота и бешеной попойки.
Качановский все время оставался неутомимым коноводом попойки. Пил за десятерых, кричал громче всех и, изготовляя убийственные смеси из вина, водок и медов, провозглашал все новые и новые тосты, заставляя всех с собой пить. Если же кто-нибудь из собутыльников, обессилев, падал замертво на пол, приказывал казакам класть его на разложенную татарскую бурку, запевал пьяную отходную и, подкропив ее вином, провожал в пьяной компании тело мертвецки пьяного в темную клеть под звуки похабных песнопений, звон бокалов и подвывание балалаек.
Вскоре большая часть компании была уже мертвецки пьяна и с криками, шатаясь, перекатывалась от стены к стене. Одного срывало на стол; другой, выпрямившись во весь рост, стоя посредине зала, громко командовал целой ротой и сам шагал "на месте", пока не свалился на пол, наткнувшись на торчащий сук; третий, в одной рубахе и шароварах, с бутылкой водки в руке, земно кланялся стене, каждый раз выпивая за ее здоровье. Какой-то безусый прапорщик усердно срезал саблей верхушки свеч; двое постарше, с лицами, изборожденными глубокими рубцами, лезли друг к другу и, облапившись, исповедовались один другому в грехах, заливаясь навзрыд горькими слезами.
– Скажи, что я свинья, подлец и вор! – бормотал один в перерывах между припадками мучившей его икоты.
– Плюнь мне в лицо и дай в морду! Если ты мне друг! – настаивал другой.
Какая-то девушка в мокрой от вина сорочке, свернувшись в клубок, спала в углу на куче мундиров и портупей. Другие валялись пьяные на скамьях. Из боковых комнат доносились взвизги, – весь зал представлял слишком уже безобразную и отвратительную картину. Один только Иванов, несмотря на то, что пил вместе со всеми, держался еще крепко и, впиваясь поцелуями в губы своей "душки", сидевшей у него на коленях, бормотал нежные заклинания.
"Крепкая голова", – подумал о нем Заремба, спокойно выжидая конца попойки.
Пошел проверить ее результаты среди солдат. Те спали уже под телегами и где попало. Только часовые делали еще вид, что бодрствуют. То тут, то там клевал носом кто-нибудь из солдат, опершись на ружье, или шагал тяжелой походкой сонный, со смыкающимися глазами: поддерживал на ногах его один только страх.
Огни костров погасли. Толпа зевак разошлась, окна в домах потемнели, и вся площадь окуталась непроницаемой тьмой, безмолвием и сном.
В телегах же и среди лежавших вокруг погасших костров начиналось осторожное движение, слышался сдержанный шепот, хруст соломы, осторожное ползанье.
Заремба, усевшись перед квартирой Гласко, следил за гостиницей, где начинало уже стихать. Даже голос Качановского раздавался не так часто и громко.
Темная ночь царила еще над землей, и только восточная часть неба начинала уже окрашиваться сизым рассветом, звезды гасли, словно смыкающиеся от сна глаза, петухи начинали петь, и с Немана поднимался прохладный ветерок.
– Люди прямо дрожат от нетерпения, – шепнул Гласко, подходя к нему.
– Сейчас начнем. Там уж догорают свечи, и все пьяны. – Заремба указал на гостиницу. – Дорога на Гродно рвом отрезана?
– Только что сообщили, что кончили.
Гласко ушел на свою позицию.
– Мацюсь! – Парень сидел на корточках, обгладывая какую-то кость. Продвинься поближе к Кацперу и, в случае чего, окажи ему помощь. Вот тебе тут водка!..
Время ползло медленно. Рассвет разливался морем сизо-зеленых сияний. Остроконечные крыши домов и колокольни костелов, казалось, росли и все чернее темнели на фоне светлеющего неба.
Вдруг загукала где-то трижды сова.
Заремба подбежал к Кацперу, который в это же время, по сигналу Качановского, бросился с товарищами вырывать оружие у охраны и вязать обезоруженных.
Поднялись дикие крики, звуки ударов и ожесточенной борьбы.
Привезенные из Гродно польские солдаты, как голодные волки, набросились на остальных караульных, и поднялась всеобщая свалка. Из тьмы, окутывавшей площадь, из-под телег и из домов доносились страшные крики, иногда жалобный стон, глухой хрип тех, кого душили, иногда плачущий голос, молящий о пощаде. Нелегко, однако, удавалось одолеть егерей; многие, по-видимому не совсем еще пьяные, повскакали при первом же крике и, не найдя при себе оружия, защищались кулаками с мрачной решимостью и невиданным упорством: вся базарная площадь бурлила, точно горшок с кипятком. Дерущиеся перекатывались с места на место и с проклятиями, в бешенстве катались по земле, ударяясь о телеги, о стены, обо все, что попадалось на дороге. Городок проснулся в испуге, открываясь, хлопали окна, кой-где зажигался свет, люди выбегали в одних рубашках, бабы поднимали вопль, дети ревели благим матом, собаки начали лаять и бегать кругом, как ошалелые.