Текст книги "Последний сейм Речи Посполитой"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
– Как же? Служить чужим – и, может быть, против отчизны? – проговорил с трудом Север, едва сдерживая кипящее в нем негодование.
– Говорится: барин – как хочет, а бедняк – как может. Никогда этого не будет, никогда эта держава не направит своего оружия против нас. Мы живем в союзе и, бог даст, перейдем совсем под ее покровительство. Я познакомлю тебя с Раутенфельдом или с Касталинским. Раскусишь, что за люди, и сам решишь. Я тебе советую по-дружески: спасайся, пока еще можно! А так как никто не знает, что кому суждено, – еще можешь попасть, чего доброго, и в кавалергарды. В Петербурге красивый офицер всегда в высокой цене! подмигнул он своими красными глазами и цинично фыркнул. – Фортуна катится колесом, и кто вовремя схватится за спицу, того она подымет высоко. Кому, как не мне, знать это!
Он опять рассмеялся.
Заремба испытывал настоящую пытку, сдерживаясь, насколько мог, чтобы не плюнуть в лицо этому своднику; но, к счастью, вошли Гласко с Качановским, и он поспешил их представить.
– Новаковский! Да ведь мы же знаем друг друга, как две рыжие кобылы! пророкотал своим басом Качановский.
– Да, в самом деле, я вас откуда-то припоминаю, – пробормотал холодно Новаковский, торопливо собирая шляпу, тросточку и перчатки. Держал при этом Качановского глазами на такой дистанции, что у капитана отнялся язык.
– До свиданья, господа! Очень сожалею, – с важностью простился он.
Заремба проводил его до крыльца.
– Я живу во дворце гетмана Ржевуского. Приходи к нам обедать, познакомишься с интересной и веселой компанией. А что касается твоих планов, так я тебе сам напишу прошение. Да, кстати, ты давно знаешь Качановского?
– Познакомился сегодня ночью.
– Держись от него подальше, это враль и сорвиголова, – серьезно предостерегал его Новаковский, карабкаясь в кабриолет. Взял вожжи из рук сидевшего, как изваяние, жокея в красном фраке, причмокнул на лошадей, кивнул Северу головой и поехал, покачиваясь на выбоинах.
– Вот меня угробил, болван! – жаловался Качановский, дергая свои усы с растерянным видом. – А носится этакий фанфарон, точно важная персона. Я же помню, как он при Люблинском трибунале гонялся за каждым дукатом, как легавый пес за куропатками. А теперь глядит свысока, по-яснепански, и еле-еле изволит припомнить порядочного человека! Ха, ха, держите меня, а то со смеху лопну!
Но он не смеялся, до того душила его бессильная злоба.
– Важной заделался персоной, – вставил спокойно Гласко, высокий, солидный шляхтич в темно-синем кунтуше военного покроя и, так же, как Качановский, с темляком на простой черной сабле, что при штатском костюме означало офицера. – А позади-то у него репутация совсем не ахтительная. Коссаковский вывез его в депутаты и пользуется им для своих планов. Пригодиться может на все, и таких принципов человек, что любы ему одинаково как рубли, так и талеры. Вы что, с ним в дружбе? – обратился он к Зарембе.
– Я его знаю с детства. Был он одно время вместе со мной в юнкерах, отец мой платил за него. Потом пристроил его к гетману Браницкому. А после смерти гетмана он совсем пропал у меня из глаз.
– Этакий не пропадет, черти вытащат его изо всякой беды. Я его знавал в свое время в Люблине; держался он тогда за полу судьи Козьмяна, но, кажется, обделывал делишки и на собственный страх и риск. Вряд ли мог забыть меня, – раз как-то при одной веселой оказии мы с паном Грановским искупали его в Быстржице.
– Жестокая обида, особливо ежели парень крепко хлебнул лягушачьего вина.
– Еле-еле Гольц у него пульс нащупал! Хотел потом драться со всей ротой, да кончилось просто попойкой, ну и новой историей. Ухаживал он там за одной...
– Не оставить ли нам побоку анекдоты, – заметил кротко Гласко.
– Да и то верно. Тем более что ничем тут аппетитным не пахнет.
– Простите, господа, зазевался я тут с этими разговорами. Кацпер!
– Только предупреждаю, что от кофею я страдаю, как от касторки, щиколад настраивает меня фуриозо, а чаем я привык лошадям ноги мочить.
– Найдется что-нибудь утешительное и для вашего настроения.
–А я бы вам кой-что посоветовал. Знаю я тут неподалеку запасливого купчика, который, хоть и святой пяток сейчас на дворе, недурно нас подкормит. Бутылочки у него с печатями первый сорт. Не доверяю я поручиковой кухне. Простите, ваше благородие, только у меня по-старому: не верь языку, поверь зубку, – заявил Гласко, стягивая пояс на впалом животе.
– Лишь бы быстро, вкусно и вдоволь, – так и я не очень разборчив! пошутил Качановский и вдруг куда-то скрылся, а вернувшись, подошел с серьезной физиономией к Кацперу.
– Куда ведет проход между конюшнями со двора?
– К реке. Тропинка крутая, но лошадь пройдет, – вытянулся в струнку Кацпер.
– А переулок перед домом? – продолжал допрашивать капитан начальническим тоном.
– Налево – в горы, а направо – в поля, и сворачивает к Городнице.
– Довольно! Ступай себе, брат! Делаю разведку, обеспечено ли у нас отступление, – обратился он к Зарембе. – Дельный парень, только надежный ли?
– Как я сам. Это мой молочный брат и не разлучный товарищ. При этом превосходный солдат: защищая пушки, был ранен и награжден крестом.
– Такой храбрый! Глядите-ка – мужик, а столько геройской фантазии.
– Сам князь похвалил его. Парень заслуживает производства в шляхетское сословие.
– Если уж собственной кровью написал себе аттестат, то и сейм должен подтвердить его.
– Скоро у нас каждый будет шляхтичем – из Холопского воеводства, из земли Мужицкой, герба – печеная репа на поломанном суку, – пробурчал Гласко.
– Защищая отчизну, все имеют право на одинаковую награду.
– Не отрицаю. Но так у нас принижается ценность шляхетского достоинства, что скоро будут награждать им каждого, кто сможет похвастать, что целовал в хвост королевского мерина, – продолжал он ворчать сердито.
Качановский фыркнул; Заремба же подбежал, весь вспыхнув. Заговорил быстро и с жаром:
– Так вы не согласны на уравнение сословий и справедливость по отношению к низшим?
– В теории согласен, на деле же предпочел бы не дождаться этого всеобщего рая.
– А за что же мы собираемся поднять восстание. Ведь за свободу же, равенство и братство!
– Это якобинский лозунг! Наш польский лозунг, это – неделимость, свобода и независимость. За это дам себя изрубить в куски. Отдам последнюю каплю крови, не остановлюсь – пожертвую спасением души! – Гласко даже побледнел от волнения.
Заремба, не желая спорить, замолчал и стал переодеваться, но, обвязывая кисейным шарфом шею, не выдержал и бросил вполголоса:
– Ведь всем нам важно одно: всеобщее счастье.
– Неделимость, свобода и независимость, – упорно повторял Гласко, даже отдуваясь от волнения.
– Пускай будет, как он хочет! – крикнул развязно-снисходительно Качановский. – А ведь у вас чудесный костюмчик! – остановился он с восторгом перед цветистым халатом и, не обращая внимания на шокированный взгляд Гласко, нарядился в него и стал выделывать препотешные движения ногами и всем корпусом. – Самое султаншу можно этим соблазнить. Дорого, должно быть, стоит?
– Около пятнадцати тысяч франков, – поспешил ответить Заремба.
– Ничего себе! Целое состояние! – Качановский почтительно снял с себя драгоценную одежду.
– Не пугайтесь, – ассигнациями. Золотом это составило каких-нибудь три дуката. Я купил его в Париже у уличного торговца. Уверял, что настоящий китайский шелк.
– Наверно, после какого-нибудь бедняги, сложившего голову на гильотине.
– Ну, я готов, – прервал Заремба. – Вы обещали повести нас.
Гласко пошел вперед, выбирая путь покороче и подальше от людских глаз; Качановский шел в конце, по обыкновению ощупывая все по сторонам своим проницательным взглядом. Шли по дороге к костелу, по узкому переулку, редко застроенному небольшими домиками, между которыми тянулись сады и заборы. Целые стайки детей играли в клубах пыли, наседки барахтались в песке, а кой-где брюхатые свиньи похрюкивали под сенью навесов. Жара томила неумолимо.
– Жарко будет сегодня ехать, – заметил Гласко.
– Как, вы разве уезжаете?
– Сейчас же после обеда. Нам надо быть четвертого в Зельве, на конской ярмарке! Застанем там людей из разных мест, надо будет всем раздать поручения. Там уже накоплены изрядные склады, не считая лошадей, обещанных князем Сапегой, генералом литовской артиллерии.
– Так идите медленно, я только сбегаю распорядиться насчет лошадей.
– Жарим почтой, уже заказаны! – удержал его Качановский. – Так оно безопаснее. Разгуливаешь себе свободно по станциям, завязываешь знакомства, расспрашиваешь, как будто ни в чем не бывало, и делаешь исподтишка свое дело. Почтовый тракт – что незапечатанное письмо: все выдаст, умей только читать.
– Через неделю будем назад. Эй, почтеннейший, что это вы там делаете? – окликнул Гласко Качановского, который неожиданно прильнул лицом к какому-то забору.
– Тсс!.. Что за прелестнейшие цыпочки! Полюбуйтесь-ка сами! – шепнул Качановский, тая от умиления и бесцеремонно отдирая от забора кусок доски.
Оба спутника поинтересовались заглянуть через щель и онемели от удивления. Чуть-чуть поодаль от забора стоял белый дом, почти весь закрытый свешивающимися ветвями высоких берез. На ступеньках крылечка, обвитого зеленью и цветами, сидел какой-то старик с трубкой в зубах, а перед ним расхаживала по дорожке женщина удивительной красоты. Золотистое, прозрачное платье почти не скрывало ее наготу; черные волосы были усеяны жемчугом, лицо продолговатое, смуглое, губы сочные, алые, глаза большие, грудь высокая, вся фигура удивительно стройная. Она ступала медлительной походкой, шевеля бедрами, как будто танцуя. Несколько служанок или компаньонок, тоже едва прикрытых разноцветными дымчатыми материями, сновали между грядками, полными роз. Слышны были отдельные слова, смех. Вся картина будоражила кровь и ударяла в голову.
– Цыпочки! Цып! Цып! Цып! – поманил тихонько Качановский, переступая с ноги на ногу.
– Тише, сударь! Это ж сам гетман Ожаровский! Задаст он нам перцу за такое подглядывание. Идемте. Лучше не лезть волку в пасть, – шепнул Гласко.
Капитан и Заремба не очень спешили оторваться; Качановский несколько раз еще возвращался, причмокивая:
– Одна другой краше! Редкости! Эх! Пуля мне в лоб, ежели не пошарю я малость в этом магометовом раю...
– Не зарься на гетманский курятник! Уж наверно там наставлены капканы против таких, как ты, лакомок. Давно мне по секрету рассказывали про эти гетманские развлечения; не верил я, а вот привелось своими глазами увидеть. Первая – гречанка, родственница какая-то, а то так даже сестра мадам де Витт, теперешней любовницы Щенсного-Потоцкого.
– Краше я в жизни не встречал! – вздыхал Качановский.
– Красотой может равняться с графиней Камелли, – вставил Заремба.
– Как Аполлон с поваренком! Равной ей на свете не сыщешь! Настоящая Венера! Черт возьми, этакая конфетка – и такому старому хрычу!
– Сходите к цирюльнику, велите себе кровь пустить. Это успокаивает, пошутил Гласко.
– Остальные, вероятно, служанки? – заметил Заремба.
– Держит их, говорят, для друзей.
– Я готов поклясться ему в дружбе до гроба! – вскричал с пафосом Качановский.
– Предложите ему, может быть, не пожалеет вам одну из гурий.
– Обойдусь без его протекции. Вот вам мое кавалерское слово, уж я у него в этом улье поскребу медку.
– Как бы только тебе при этой процедуре не вспухнуть от пчелиных жал.
– Вспухнет, только другой кто, а не я.
– Для Ожаровского рога – не диво, а вы ему еще новые хотите наставить, – подсмеивался Гласко.
– Уж если я дам слово, то сдержу! – воскликнул Качановский, вызывающе вскидывая глазами, на что Гласко ответил с дружеской усмешкой.
– Советую вам поставить себе пиявок на шею. Ничто так хорошо не спасает от избытка сил. Тут недалеко живет Крейбих, аптекарь.
– Посмотрите. Слово сказано, посмотрите!
Так, перешучиваясь, все трое свернули в город.
Улицы из-за жестокой жары и полуденного часа были почти пусты и словно жарились на солнце. Кое-где отдыхали, лежа в жаркой тени невысоких домишек, простые люди, или еврей пробегал в белых чулках, похлопывая туфлями. На углах центральных улиц и проездов стояли вооруженные часовые, иногда проезжали казацкие патрули, поднимая клубы пыли.
– Это "друзья", "альянты". Вижу, капитан, у вас руки чешутся, засмеялся Гласко.
– Мне запах альянтского мяса знаком, – ответил Заремба, разглядывая солдат волчьим взглядом. – Рослые, однако, парни, на подбор, и одеты с иголочки.
– А что самое странное, за все платят чистоганом, – вставил Качановский.
– Это здесь, под боком у короля, у сейма, у иностранных послов, по строгому приказу свыше. А поезжайте-ка за кордон, там насмотритесь таких бесчинств и насилий, что волосы дыбом встанут. Видал я около Каменца целые округи, где даже зеленя вытаптывались и травились, где встретишь только разрушенные избы да где каждый поплатился или здоровьем, или имуществом. И, главное, разрушают часто не по нужде, а так, из какой-то непонятной жажды подебоширить, поглумиться над всем. Но и пруссаки, те, пожалуй, еще хуже.
– Давно так эти егеря маршируют по улицам? – спросил Заремба у Гласко.
– С тех пор, как начался сейм. Торчат на заседаниях, "охраняют" депутатов от всяких "случайностей". "Мировские" и литовская гвардия несут службу только при короле и канцеляриях, и то без штыков и боевых патронов, – дернул он сердито свои усы и сжал в руке саблю. – А нянчат нас по-своему: семнадцатого июля, когда вносился на обсуждение проект союзного договора, я видел своими глазами, как артиллеристы подкатывали пушки и направляли прямо на замок, как канониры ставились с зажженными фитилями, как Раутенфельд задирал нос перед королем, а егеря, со штыками наперевес, выталкивали публику из зала заседаний!
– Можно было наглотаться позору и злобы на всю жизнь, – проговорил тихо Заремба. – Хватит этого на века, для целых поколений. А теперь, господа, – молчок!..
Они очутились перед двухэтажным каменным домом, в котором помещался большой погреб и ресторан Дальковского, и, пройдя широкую мощеную подворотню, вошли в сводчатый большой зал.
Там было шумно, как на ярмарке, и почти темно от дыму. За длинными столами, вдоль стен, публика попивала вино, развлекаясь при этом громкими разговорами. За стойкой, уставленной металлическими кубками, стеклянной и фарфоровой посудой, царила полнотелая мадам с лицом, как месяц в полнолуние, и с грудями, словно два каравая хлеба; коралловые серьги свешивались у нее до самых плеч. Она вязала чулок, считая вполголоса петли, но ее острый взгляд бегал быстрее, чем спицы, и то и дело тонкий голосок ее подгонял прислуживающих молодчиков и мужа, который, в зеленом переднике и черной ермолке на голове, худой, тщедушный, забитый, встречал входящих, кланялся, усаживал их на места, читал, как по нотам, меню и кричал через окошко на кухню.
Гласко потребовал отдельную комнату. Пришлось, однако, удовольствоваться лишь отдельным столом, который нашелся в одной из комнаток с окном во Двор.
– Свежая навага! Щука с шафраном! Линь в капусте! Пирожки ленивые! декламировал хозяин, ощупывая гостей пронырливыми глазами.
– Глядите-кось, пятница и сюда уже успела доехать, – с комичным огорчением крякнул Качановский.
– Мне подай постный обед, – скомандовал гласно. – Я тебе не какой-нибудь лютеранин.
– Мне что постное, что скоромное, все равно, лишь бы с бургундской подливкой.
– А мне подай своих куропаток. Я не держусь предрассудков, – решил Заремба.
– Да не забудь селедку и водочки! – напомнил Качановский.
Хозяин справился быстро, но, когда они принялись есть, не переставал жужжать у них над ушами.
– Соус к щуке по рецепту кухмистера его светлости, английского...
– Потому-то воняет лягушачьей икрой, – попробовал осадить его капитан.
– А куропатки из Подлясья! Что за душок-то! Натерты имбирем.
– Так ступай, сударь, слопай сам черта лысого в шафране и не мешай нам! – обрушился на него Гласко и повернулся к Качановскому, который уписывал за троих и пил за десятерых.
– Помни, сударь, меру. По такой жаре еще в дороге карачун схватит.
Качановский рассмеялся над этим предостережением, выпил до дна все, что было на столе, и выбежал в зал, где увидал каких-то знакомых.
– Через полчаса будет уже знаком со всеми.
– Такой общительный? Счастливый характер.
– Увидите, какие принесет новости. Он у любого из-под сердца выудит всякий секрет, хотя бы секрет доверен под какой угодно клятвой. Сорвиголова как будто бы, гуляка, бездельник, а в то же время умеет глядеть в оба и видеть за три версты вперед. Очень я его уважаю.
– Ясинский хвалит его, только советует быть с ним поосторожнее.
– Чего он стоит, спросите, сударь, Дзялынского, – проговорил шепотом Гласко, наклоняясь над столом. – На Онуфриевской ярмарке, в Бердичеве, за одну неделю сыпнул в нашу казну больше пяти тысяч дукатов. Так забавлял публику шуточками, смехом да рюмкой, что еще шляхта его на руках носила. А если у кого не было при себе денег, должен был давать натурой. Целый склад набрал кож, холста, свинца, не считая изрядного табуна лошадей. Командир не может нахвалиться. И у женщин тоже пользуется успехом...
– Кажется, однако, умеет иногда выкинуть фортель...
– Иной раз сам не могу прийти в себя от удивления. Интересно, какой он фокус устроит Ожаровскому?
– Выветрится у него этот курятник из головы. Разве время сейчас для таких фокусов!
– Дал слово, и я уверен, что что-нибудь смастерит. Находчивости у него не занимать стать.
Заремба отвечал все более и более кратко, занятый разглядыванием публики, благо, через раскрытую дверь была видна целая анфилада заполненных гостями комнат. Несколько депутатов сейма сидели вдали, занятые негромким разговором. Гласко назвал их фамилии, прибавив презрительно:
– Те, что всегда голосуют с большинством... В Париже таких называют "болотом", – пояснил он, наполняя рюмки.
– А что слышно в сейме?
– Все то же: каплуна делят, – он оглянулся на красные кунтуши депутатов. – Ноги ему уж отрезали, крылья обкорнали, грудинку обглодали, остался только огузок, а лакомкам все мало, – протягивают лапу за тем, что осталось...
– Позарились на легкое. Дальше не пойдет им так гладко.
– А кто же им помешает. Посмотрите-ка, сударь, что творится в оторванных воеводствах: балы, ассамблеи, торжественные приемы вскладчину губернаторам, благодарственные адреса. Ведь вот в Житомире после присяги новой государыне шляхта пировала на балах целую неделю! В Познани Меллендорфу пришлось влезть в долги за напитки, столько народу съехалось выражать верноподданнические чувства. В других местах то же самое. А тут, в Гродно, в сейме продают уже отчизну в розницу, на фунты, живым весом. Если б не вера в успех наших планов, так я б себе пулю в лоб пустил, – угрюмо бормотал он.
Заремба молчал, охваченный тоской, которой не могло разогнать даже вино. Время от времени оба заглядывали друг другу в глаза, до самого дна озабоченных душ, и пили рюмку за рюмкой, как бы для того, чтобы забыться.
Кругом звенели бокалы, шумели веселые голоса и шли такие горячие споры, что стены дрожали. Все комнаты были уже переполнены до краев, а новые гости все прибывали и прибывали.
Мешались друг с другом в толпе, как горох с капустой, воеводские кунтуши, фраки, чамары, синие куртки военного покроя, холщовые дорожные плащи, духовные рясы, кой-где даже мещанские полукафтанья, засаленные и потертые, так как публика была всякого разбора; все ели, пили и говорили громкими голосами. В конце концов не хватало уже столов и стульев, гости толпились в проходах, отталкиваемые с места на место, так как то и дело кто-нибудь протискивался или просто вертелся в толпе: какой-нибудь сборщик подаяний бренчал кружкой; седой еврей-фактор в бархатной ермолке и атласном кафтане, опоясанном красным шарфом; официанты, разносившие кушанья и напитки; длинноволосый богомолец с кривым посохом и подвешенной на бечевке тыквой, обвешанный медяшками, потертыми о гроб господень, продавал сувениры из раковин, сочиняя при этом всякие небылицы; венгерец, расхваливающий ломаным языком свою помаду, масла и чубуки; наконец, собаки, путавшиеся под ногами, начинали грызться и визжать; возникал какой-нибудь спор, или какой-нибудь сердитый шляхтич стучал кулаком по столу, так что звенела посуда...
Вдруг из общего зала донесся такой взрыв смеха, что Гласко поднял голову.
– Это Качановский забавляет новую компанию, даже топают ногами от удовольствия... – шепнул он, но вдруг оборвал и съежился, как будто хотел нырнуть под стол: к ним проталкивался какой-то богатырского вида шляхтич с тарелкой в руке и бутылкой под мышкой, в темно-синем кунтуше и белом, выпачканном жупане, с огромным животом, тройным подбородком, цинично оттопыренными губами, крупным красным носом, отвислыми щеками, длинными усищами и маленькими, быстро бегающими глазками. Он оглядывался кругом, горланя громовым голосом:
– Официант, подай хоть бочонок, хам! Присесть некуда.
Так как никто не спешил исполнить его требование, он обратился прямо к сидевшим:
– Разрешите, почтеннейшие, подсесть? – и, не дожидаясь ответа, шлепнулся своим богатырским корпусом на стул. – Ноги уж в живот прут... Хе-хе!
Гласко посмотрел на него с нескрываемым отвращением.
– Подгорский Адам, из Волыни, – отрекомендовался тот, протягивая потную, покрытую рыжими волосами лапу.
Пришлось и им нехотя назвать свои фамилии.
– Заремба, собственного герба? Погодите, сударь, вижу – из Великой Польши! А может быть, из Подлясья? Эй, разиня, неси побольше бутылок! А по отцу будете Онуфриев?
– Это мой дядя.
– Глядите, как это, гора с горой не сходится... Ге-ге!
– А рыло с мочалкой всегда, – насмешливо закончил Гласко.
– Может быть, и так. А ведь мы с ним были вместе в Барской, ге-ге! Добрых два десятка лет... Ге-ге! – ржал он так, что Гласко, не в силах скрыть отвращения, повернулся к общему залу. – И всегда был сумасброд, и к сабле да к горилке скор. Панной прозвали его, потому совсем... хе-хе!.. Вояка тоже был здоровый: ни одна рота не напортила вражьего мяса больше, чем он. Вдвоем со своим Кубусем ходил на эту охоту. Как он поживает?
– Ничего, здоров, спасибо.
– Этакая жарища, выпить, что ли? А вы, сударь, какого на этот счет мнения, пан Гусько?
– Гласко, смею заметить! – поправил старик, багровея от злобы.
– Туговат я немного на ухо, простите. Вы не из депутатов? Я плохо расслышал.
– Некому было меня выбирать, – ответил Гласко вызывающе. – Не у каждого имеется протекция дукатов и штыков, ясновельможный депутат волынский! – отрезал он, не сдерживая больше своего гнева и сокрушая собеседника презрительным взглядом.
Заремба с тревогой слушал перепалку шляхтичей и при последних словах опустил руку на рукоять сабли.
– Ничего вы, сударь, от этого не потеряли, – рассмеялся Подгорский, нисколько не смутившись. – Хлопот и огорчений – не перечесть, а барыша никакого, ге-ге! Жарко, черт возьми, точно в адовом пекле. Не пройтись ли нам по второй, ге! А потом по селедочке да по куску щуки с шафраном? Официант, поди сюда, разиня!
– Плохо, видно, кормит ваш патрон, коль скоро приходится сюда приходить подкармливаться.
– Плохо не плохо, только дьявольски однообразно! – цинически признавался Подгорский. – Я готов все съесть, что ни подадут, лишь бы в компании. У меня одно правило, мудрое, как святая молитва: не разбираться ни в питье, ни в обществе! Для меня каждый человек – тварь божья, а напиток – его дар святой, ге-ге! И никогда меня это правило не подводило.
Оба его собеседника молчали так упорно, что, задетый их молчанием, он стал разглагольствовать еще более шутовским тоном.
– Поставят шампанское – пью с удовольствием, потому что приятно щекочет язык; венгерское подадут – тяну как полагается, как господь бог наказал; рейнское на столе стоит или бургундское – не спрашиваю, кто за него платит, лишь бы бочонок был побольше, а компания поменьше. А если кто хочет ублажать меня медком или наливочкой – подсаживаюсь с умилением и справляюсь с шельмами хотя бы жестяной кружкой, ге-ге! – тараторил он, бегая по лицам собеседников вороватыми глазками. Но видя, что те сидят, точно воды в рот набрав, буркнул сердито: – Господа мне, вижу, не рады.
– Что вы, сударь... Только у каждого есть свой червяк...
– А вас что так точит, ге? – спросил благодушно Подгорский, доливая рюмку.
– Дрянное общество! – рубнул Гласко беспардонно, точно спуская пощечину.
Подгорский вскочил и, ища рукой саблю, зашипел, как змея, на которую наступили.
– Это тебе даром не пройдет, бездельник! Попадешься мне еще раз, попомнишь.
Гласко тоже встал и, наклонившись к самому его лицу, бросил, словно насквозь пронзил его штыком:
– Поди ищи меня, прусский содержанец; найдешь дубину, которая тебе причитается, ее тебе не миновать.
Толстяк опешил от этих слов и минуту стоял с разинутым ртом, посинев от гнева. Через минуту, однако, допил рюмку, захватил свою бутылку и ушел, не сказав ни слова в ответ.
К счастью, никто не обратил внимания на все это происшествие. Только Заремба, придя немного в себя, заметил довольно строго Гласко:
– От этого могло бы пострадать дело!
– Знаю, что виноват, да уж не мог больше выдержать! Ведь этакой сволочи плюнь в лицо, – скажет, что дождь каплет; слюны жалко. Вон разгуливает как ни в чем не бывало.
Подгорский, действительно, болтался по залам, заговаривая то с одним, то с другим и чокаясь с каждым, кто хотел.
– Имей только он руку у Сиверса, так нынче же ночью быть бы мне на пути в Калугу. Дурацкая история. Никогда не прощу себе ее, – искренно огорчался Гласко.
Какой-то долговязый немец в желтом фраке и огромном парике вертелся с некоторых пор в толпе и предложил им вырезать их силуэты.
– Режь, немчура, – согласился Заремба, – никогда у меня не было своего портрета.
– Вырезай и меня. Лепил меня из воска какой-то француз, да не очень удачно.
Немец уселся так, чтобы видеть их лица против света, и, разложив на дощечке синюю бумагу, стал ножиком вырезать так ловко и с такой быстротой, что почти в четверть часа обнаруживавшие большое сходство силуэты были готовы.
– Мне пора, – встал Гласко. – Уже четвертый час, а нам в четыре ехать.
Оба вышли через боковую дверь во двор, заполненный экипажами и дворней.
– Качановскому будет трудно расстаться с веселой компанией.
– Явится в пору, не запоздает ни на одну минуту, даже если будет пьян, что случается с ним редко. Итак, значит, до свиданья через недельку!
Заремба купил в лавчонке "Ведомость адресов приезжих в Гродно", переоделся дома и в наемном экипаже поехал с визитами к разным лицам, к которым у него были рекомендательные письма.
Вернулся лишь поздно ночью, такой огорченный и озабоченный, что Кацпер с беспокойством смотрел на него, отдавая рапорт о своей вылазке в Тизенгаузовскую корчму. По мере, однако, его рассказа лицо Зарембы прояснилось, и он решил:
– Ладно, съездим туда когда-нибудь ночью. Человек сто народу, говоришь ты?
– Может, и больше. Попрятаны по разным норам, как мыши. Многие служат в городе, а есть и такие...
– Что еще? – остановил его Заремба жестко, зная, что парень любит долго распространяться.
Кацпер вытянулся в струнку и подал ему письмо. Камергерша в самых любезных выражениях приглашала его к себе.
– А еще что? – спросил он уже тише, чем прежде, пряча благоухающее письмо в карман.
Точно в ответ, на пороге появился отец Серафим.
– Вот это хорошо. Вы мне как раз будете нужны, отче. Есть важные дела.
Оба уселись за стол и беседовали до рассвета. Кацпер бдительно караулил перед домом.
III
В прихожей поднялся радостный визг, тявканье собачонок, и две белые девичьи руки протянулись навстречу Зарембе.
– Пан Север! Наконец-то! Ну, ну! – восклицала миловидная блондинка.
– Слуга покорный, многоуважаемая панна Тереня, – ответил он тем же тоном, стараясь держать себя непринужденно, как галантный кавалер. – А вы всегда изволите соперничать с утренней зарею...
Панна Тереня тем временем схватила собачонок на руки, отступила шага два назад и, смерив его блестящим взглядом, принялась журить его, силясь состроить на своем лице строгую гримаску.
– И это дисциплина? Сегодня только первый раз сказаться? Через денщиков вас звать надо? Приятнее вам бог весть с кем якшаться, чем ходить к нам? Уж достанется вам от Изы на орехи!
Лицо Зарембы искривилось такой скорбной улыбкой, что панна вдруг забеспокоилась.
– А может быть, вы больны? – спросила она тихонько. – В самом деле, вы такой худой и бледный! Что с вами? – привстала она на цыпочки, заглядывая ему в глаза.
– Спасибо, я здоров. Дома ли пани камергерша? – проговорил он холодно, с трудом скрывая свое нетерпение.
Панна Тереня, обиженная его тоном, посмотрела на него высокомерно.
– Присядьте, пожалуйста. "Пани камергерша" сейчас придет.
Она указала ему церемонным жестом на стул и, прижимая к груди ворчащих собачонок, отошла, нахмурившись, к окну. Но с этим хмурым выражением на розовом личике, с аппетитными ямками и с трудом сдерживаемыми кокетливыми улыбками она выглядела еще красивее.
Головка в золотых кудряшках, перевитых голубой ленточкой, большие голубые глаза, опушенные золотистыми ресницами, вздернутый носик с розовыми ноздряшками, сверкающие зубки, губки, как малина, точеная белая шейка, кружевной платок на плечах, застегнутый на талии коралловой брошкой, коротенькая светлая юбочка в голубую полоску, белые чулочки с вышитыми стрелками и белые туфельки, раскрашенные маргаритками, делали ее похожей на статуэтку из саксонского фарфора. Но при этом она была подвижна, как белка, болтушка и известная хохотунья и даже сейчас, несмотря на обиженную строгость своего личика, строила такие гримаски, что Заремба не мог не заговорить:
– За что же такая жестокая немилость, любезнейшая панна?
Панна Тереня расхохоталась и, подбежав к нему, быстро затараторила:
– За то, что вы не помните ни обо мне, ни об Изе, ни о папе, – ни о чем на свете.
– Как раз я только что хотел спросить, что слышно в Козеницах.
–Что слышно в Козеницах? У меня там жених! – выпалила она сразу, покрывая бурными поцелуями собачонок.
– А какой масти? – воскликнул дурашливо Север. – Помнится, вы когда-то увлекались вороными, потом их сменили гнедые, сейчас, может быть, пришла очередь пегих...
– Что мне лошади! Я люблю своего Марцина.
– Пулю мне в лоб, если я знаю скакуна такой масти.
– Даже друзей не хотите помнить.
– Друзей! Неужели Марцин Закржевский? Вот как! Ну, тогда вы одной масти пара, – чубарые с челкой, – смеялся он, хотя ему не очень понравилась эта новость. – Значит, если вы, панна Тереня, переходите в гвардию, так командование над кениговскими уланами переходит, верно, в руки панны Кларци! Воображаю, какой стон стоит среди поручиков! А где сейчас изволит пребывать Марцин?