Текст книги "Последний сейм Речи Посполитой"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Один только Заремба, настроенный тяжело после откровенных излияний Сроковского, сидел, погруженный в думы о том, что весь этот "свет", кормящийся здесь посольскими пирогами, – подкупленные прислужники Москвы. Он обводил печальным взглядом лица, сияющие от сытости, и еще глубже погружался в свои горькие думы. Вот уже сыплются остроты, сальные шутки, вскипает пеной безумное веселье, смеются беззаботные лица, приятное чувство сытости наполняет сердца довольством и глаза зажигает блеском.
Речь Посполитая разваливается. Судный день приближается, а они шутят с беззаботной улыбкой за богато уставленным столом, продают свободу за сытный обед, за дукаты, за посольскую улыбку, за протекцию в процессе о границах, за орден, продают ее из злобы к честному соседу, иногда из оскорбленного самолюбия, чаще – из стремления возвыситься над другими, из жадности. Всегда, во всяком случае, из равнодушия к судьбе родины и непостижимого беспредельного легкомыслия.
К счастью для Зарембы, обед скоро окончился, и он мог встать из-за стола. Но никто, кроме него, не тронулся с места, так как по знаку, данному Лобаржевским, Боровский, мажордом Сиверса, пустил вкруговую несколько пузатых бутылок венгерского. Гости удивились такому необычному сюрпризу, встреченному, однако, всеобщим восторгом. И вскоре настроение стало подниматься точно на дрожжах, воцарилась атмосфера довольства, люди стали изливаться в интимных признаниях и почти обниматься от взаимного умиления. Полились всевозможные тосты. Лобаржевский выпил за посла, кто-то грянул "Кохаймы се!", после чего все стали целовать друг друга в обе щеки, рассыпаясь в нежностях и комплиментах; кто-то даже прослезился. Когда волнение улеглось, все опять уселись за бокалы, осушая их добросовестно, едва поспевали лакеи подливать. Кто-то закурил трубку, кто-то разглагольствовал, кто-то, развалившись в креслах, сладко задремал, кто-то подошел к собравшейся кучке, в которой неизвестный шут гороховый врал небылицы, не краснея и как по писаному, но повсюду велись теплые разговоры на самые приятные темы – о лошадях, о пограничных спорах, об ожидаемых удачах, об охоте. В зале воцарилась такая атмосфера, словно на именинах в какой-нибудь захолустной Вольке, где все знают друг друга, все в близком или дальнем родстве, все друзья и соседи. Тщетно Новаковский напоминал, что пора отправляться в сейм, так как пробил четвертый час, на который было назначено заседание.
– Заседание не заяц, в лес не убежит, – смеялся кто-то из депутатов.
– На повестке важные вопросы... Вопрос о делегации для переговоров с Пруссией.
– А ну его к дьяволу, самого прусского короля и его тетку. Не трать, сударь, попусту красноречия и присаживайся. Пан Боровский, прикажи-ка подать еще вон того самого, с черным крестиком на сургуче.
– А нам бургундского, ваша милость, – вставил другой.
– Много уйдет хороших вин, – шепнул Клоце на ухо Зарембе.
– А вы уверяли, что посол скуп.
– Гм, – усмехнулся управляющий кастеляна, – на субботу назначена в сейме ратификация трактата с Россией. Вот Сиверс уже заранее не может отказать ни в чем своим союзникам. Пойдемте, однако, пан поручик. Вас ждут в дворцовом саду.
– Кастелян?
– И еще кто-то.
Он повел его по боковой лестнице в сад.
От дождя не было уже ни следа. Чудное августовское солнце свершало свой путь по лазури, подернутой кое-где белыми облачками. Только птицы упорно щебетали в листве, омытой дождем и ярко сверкавшей на солнце. Воздух стал свежее.
– Какой прелестный вид отсюда! – проговорил негромко Заремба, останавливаясь на дворцовой террасе.
Действительно, сад, разбитый когда-то Тизенгаузом, был устроен с большим вкусом и очень красив: квадратный, обрамленный высокими, подстриженными ровной стеной шпалерами грабов, ютящих в своей зелени изумрудные ниши, в которых белели изящно изогнутые фигуры богинь, гермы с головами сатиров или полукруглые мраморные скамьи. Усыпанные гравием аллеи тянулись вдоль ровных зеленых стен, окаймленные аккуратными цветочными бордюрами, над которыми возвышались надломленные колонны, обвитые плющом, и высокие белые урны. Посредине сада подстриженным самшитом был выведен узор: он изображал огромный гербовый щит с полями, пылающими живыми красками низко стелющихся роз, левкоев и алых гвоздик. На щите белыми цветами маргариток был выткан королевский теленок.
По аллеям шумно бегали дети; на дворцовой террасе, в тени цветущих гранатов, лимонов и апельсинов, развлекалось большое общество прекрасных дам. Сиверс во фраке песочного цвета, в белом платке, закрывавшем до половины подбородок, в искусно завитых буклях, с улыбкой, как всегда, с добродушной великосветской галантностью, негромко читал какое-то письмо, вероятно очень важное, так как слезы блестели на его глазах и в голосе звучало умиление.
Дамы, усевшись вокруг него плотным кольцом и не спуская с него глаз, изображали на своих лицах восторг, поднимали влажные глаза, сиявшие томной улыбкой, и время от времени из чьей-нибудь груди, словно от избытка чувств, вырывался тихий вздох и как бы невольный крик восторга. Сиверс читал письмо, полученное только что от дочери, которая сообщала ему, что у крошки Фриды прорезался первый зубок, а малыш Якоб, дедушкин любимец, разбил себе носик, но, по милости всевышнего и благодаря примочкам из ромашки, у него все прошло. Письмо кончалось каракулями старшей внучки. Труды, которые посол показывал с гордостью и непритворным умилением.
В честь дня ее рождения он устраивал сегодня вечер для юного потомства своих милейших подруг, и, наполнив преданные сердца своим счастьем, он позвал детей, бегавших по саду. Они облепили его со всех сторон. Он же, чрезвычайно довольный этим, прижимал их к груди, целовал и щедро одаривал конфетами.
Сцена была настолько трогательной, что кастелян, сидевший поодаль, едва удерживался от смеха. Но, увидев входящего Зарембу, приложил палец к губам и указал место рядом с собой. Дети разбежались, дамы стали любоваться миниатюрами потомков посла, изображая благоговейное восхищение и не жалея лицемерных восторгов и закатывания глаз. Пани Ожаровская, Радзивилл, Юля Потоцкая, графиня Камелли, Залуская, Нарбут и несколько других старались перещеголять друг друга в громких выражениях своих чувств. Только камергерша Иза сидела в стороне, смотрела издали на детей и не принимала участия в этом хоре.
Заремба подсел к ней.
– Как единственный здесь кавалер, ты бы должен был развлекать меня, пошутила она, протягивая руку.
– Не знаю, сумею ли.
– Попробуй! Что ты смотришь на меня так странно? – сделала она беспокойное движение.
– Потому что ты хороша сегодня, как никогда. К несчастью для многих, прибавил он тихо.
– Ты же вооружен непоколебимым равнодушием, – улыбнулась она какой-то странной улыбкой.
Он не успел ответить, так как кастелян повел его представлять.
Сиверс отнесся к нему с особым вниманием, милостиво удостоив его нескольких слов и приветливого пожатия руки, после чего дамы взяли его под свое покровительство. Особенно часто графиня Камелли дарила его пламенными взглядами, пани Ожаровская упрекала его в том, что он игнорирует их дом, пани Залуская приглашала его на свои понедельничные "беседы", княгиня Радзивилл пробовала заговорить с ним о розах, Юля Потоцкая рассказывала ему о своих сыновьях, а какая-то красавица, похожая на нарядную куклу, старалась извлечь из него сведения о цвете модных в Париже шалей. Он очутился в довольно трудном положении, но вышел из него победоносно, ловко жонглируя словами. Был при этом светски холоден, вежлив и так остроумен, блестящ и красив, что Изе стало почему-то неприятно. Она подсела ближе, стараясь привлечь к себе его взгляд, но он был занят пустым жонглированием и словами, и взглядами, и улыбками и даже не заметил. Она отодвинулась, проглотив обиду.
Вдруг резко зазвенели шпоры, какой-то офицер в полной амуниции подошел к Сиверсу, прогуливавшемуся на террасе с кастеляном, и подал ему письмо. Посол сломал печать и, прочитав, обратился чуть слышно к кастеляну:
– Новая интрига! Шидловский в горячей речи протестует против ратификации нашего трактата, предложенной для обсуждения на сегодняшнем заседании графом Анквичем. Скаржинский поддерживает его, оппозиционеры поднимают скандал и все требуют слова. Председатель теряется, не имея в палате большинства, оппозиция берет верх.
Он хлопнул в ладоши и шепнул что-то старшему лакею. Через минуту явился Лобаржевский с перепуганной физиономией.
– Почему вы еще не в сейме? – спросил строго посол.
– Сейчас как раз пьют за здравие вашего высокопревосходительства, пробормотал адъютант полупьяным голосом.
– Прикажите всем депутатам немедленно отправиться туда. Их присутствие очень важно. Граф Анквич отдаст распоряжения относительно голосования. А вас, майор, прошу поскорее протрезвиться! – Он говорил это уже грозным тоном, улыбка слетела с его сомкнутых губ, глаза сверкали гневом, он весь изогнулся, его голос свистел, как лезвие сабли, он стал сразу властным, повелительным и неумолимым. Письмо председателя он положил в карман и, отправив офицера и Лобаржевского, прошептал: – Ах, эта оппозиция заставляет меня действовать вопреки моим искренним желаниям. Эти манифестации протеста губительны для страны фанфаронов! Майор! – крикнул он вдруг вслед удалявшимся. – В дни заседаний сейма не задерживайте гостей за столом, пусть они исполняют в сейме свои обязанности. Пойдемте, кастелян, я вам покажу розы, которые подарила мне сегодня княгиня Радзивилл. Вы увидите чудеса...
В конце террасы розовая рощица, напоминавшая пылающий костер, дышала опьяняющим ароматом. Были там розы, напоминавшие застывшие сгустки крови, другие – похожие на таинственно блестящий карбункул, третьи – как знойный вздох наслажденья, как уста, полные ненасытной жажды, как улыбки и божественные обещания из бутонов девичьих уст. Были такие, как крик, замирающий в пустоте, или тщетный отчаянный призыв; были кроваво-алые, точно вечно живые раны, были жестокие своим высокомерием и единственные в своей трагической красоте; были и дышащие упоением, очарованием июльских ночей, полные ароматов и такой красоты, что, казалось, явились из сновидения.
Словно пурпурной песнью звучала пылающая роща, и песнь взвивалась к небесам, к солнцу, петь на всю вселенную торжественный гимн наслаждения.
Сиверс всем своим существом тонул в этом благоуханном пурпурном облаке, обходя его кругом, трогая сухими пальцами прохладные лепестки. Его умиленную душу так услаждало это зрелище, что его глаза туманились от наслаждения и весь он дрожал от восторга. Он упивался красками, старался запечатлеть их во всех своих чувствах, не хотел отходить от них и, не будучи в силах оторваться, возвращался многократно, чтобы вдоволь ими насытиться. Только лакей, объявивший о том, что ужин подан, вывел его из приятного созерцания и заставил вернуться к столу, где рассаживалась уже, под присмотром матерей, веселая детвора. Он занял первое место между ними и, как нежный дедушка, сам раздавал лакомства, усердно примиряя поминутно возникавшие споры.
Кастелян и Заремба, оттиснутые на конец стола, сидели рядом.
– Ты согласился бы отправиться в далекое путешествие? – спросил тихо кастелян.
– Если какая-нибудь важная надобность и вы прикажете, дядя...
– Если ты хочешь, можешь поехать в Петербург в качестве сопровождающего того, кто отвезет трактат...
Север поднял изумленные глаза на кастеляна и услышал дальше:
– Будь готов на всякий случай... Многие хлопочут уже об этой чести. Я желаю ее для тебя. Не проговорись только никому об этом. Постарайся понравиться послу...
В зале поднялся вдруг шум. Лакеи внесли огромные корзины, из которых Сиверс стал вынимать драгоценные подарки и раздавать их детям, отвечавшим ему взрывами восторга. Дамы были растроганы до слез его великодушием.
– Пойдем пройдемся, – предложила Иза. – Я не переношу шума.
Заремба послушно встал, и оба пошли по аллее, вдоль зеленых шпалер деревьев.
Птицы щебетали над их головами, перелетая с дерева на дерево, терпкий запах недавно подстриженных самшитов щекотал ноздри. Солнце стояло уже низко, и с полей веяло холодом. Они шли молча, часто взглядывая друг на друга, в чем-то оба неуверенные, оба взволнованные, оба с беспокойно бьющимися сердцами. Что-то свершалось между ними, еще слабое, незримое, как паутина, еще хрупкое и тревожное, но уже охватывавшее их, словно предчувствие того, что должно сейчас случиться. Заремба почувствовал неизбежность этого, – об этом говорили ее глаза, удивительно блестящие и в то же время отсутствующие, ее задумчивое лицо, ее трепещущие уста и словно с трудом сдерживаемый крик. Она шла чуть-чуть согнувшись, вся сосредоточенная, точно шла навстречу чему-то долгожданному. Какие-то вихри потрясали ее, какие-то мысли клубились в ее голове, и в груди теснились бурные чувства. От всего существа ее веяло лихорадочной тревогой, она шла, все ускоряя шаг, нервно кутаясь в золотистую шаль, спадавшую с ее плеч.
– Помнишь наши прогулки в Гурах? – спросила она, внезапно остановившись.
– Я хотел бы о них забыть, – вырвался у него ответ, которого он не мог сдержать.
– Почему? – спросила она коротко, побледнев.
Холод пронизал его сердце, но, сжалившись над ее бледностью, он прибавил:
– Мне кажется, ты устала. Сядем...
– Почему? – повторила она, вызывая удар, которого ждала со склоненной головой и замирающим сердцем.
– Чтоб не помнить твоих измен, – его голос прозвучал тяжелый, как камень.
Она опустилась на скамью, скрытую в нише зелени, горький упрек блеснул в ее пылающих глазах, а лицо окутала жгучая паутина стыда.
– Ты хотела, – я и сказал тебе. Ты изменила мне, ты была моей, – ты клялась мне, я тебе верил, а ты вышла за другого. Тебя прельстило богатство и свобода распоряжаться собой, – продолжал он неумолимо. – Понятен ли тебе язык чужого несчастья? Верно, постоянные балы, ассамблеи, амуры не оставили тебе свободного времени для размышлений, – издевался он, увлеченный неожиданно подступившей горечью. – Ты никогда не любила меня, и все твои клятвы были лживы, лживы были твои поцелуи, – все, все было лживо! Ты только испытывала на мне свои силы, на моем сердце ты примеряла свое кокетство, как примеряют на манекене наряды, для выучки и развлечения.
– Север! – простонала она. – Север, пощади меня!
– Ты надругалась надо мной, но надругалась и над самой собой, продолжал он негодующим тоном и, охваченный порывом жестокости, стал перечислять все ее преступления. Ничего не прощал ей и, совершенно не разбираясь в словах, хлестал ее диким, язвительным презрением. Наконец-то пришел к нему желанный миг расплаты за мучения, за все минуты отчаяния. Она сидела перед ним с лицом, залитым слезами, точно прикованная к позорному столбу, еле живая от муки и такая беззащитная, такая страдающая и печальная, что ему вдруг стало ее жаль. Перед ним была уже не прекрасная и гордая камергерша, дама королевских салонов, была даже не прежняя Иза из Гур, а какое-то несчастное существо, корчащееся в муке, терзаемое когтями горя и отчаяния.
Он сам испугался того, что сделал, не зная, что будет дальше. Она подняла на него свои влажные от слез глаза и сквозь сияющую нежностью улыбку прошептала:
– Я люблю тебя, я всегда тебя люблю!
Он вскочил, чтобы бежать, словно охваченный ужасом. Такими неожиданными показались ему ее безумные, невероятные слова. Какой-то головокружительный вихрь охватил его. Он стоял, ничего не понимая, охваченный лихорадочной дрожью; смотрел в ее широко раскрытые глаза, точно в зловещую пропасть. Вдруг точно свет молнии пронизал его сердце, омраченное страхом, и залил его ослепительной радостью, – он понял правдивость ее слов и поверил в чудо. Подхваченный пламенным вихрем, бросился к ее ногам, к ее раскрытым объятиям, точно к вратам рая. То, что было для него вечной мечтой, снизошло на него теперь благодатью счастья, лучезарным гимном любви. Он обнял ее в горячем порыве своей любви, осушил поцелуями ее слезы и затопил такою силою чувства, что она искала жадными устами его уст, что каждый ее взгляд был поцелуем, а каждый поцелуй признанием, клятвой и пламенной отдачей на смерть и на жизнь. Ее шепот, полный страстного жара, опутал сладостной мелодией его душу, и он почувствовал всю радость любви и счастье целой жизни.
– Дай уста, дай еще! – шептал он порывисто и пил из них ненасытно нектар счастья.
– Пожалей, я умру... – прошептала она, слабея.
Он выпустил ее из объятий, сам теряя сознание и ничего не видя от охватившего его жара. Но прежде чем он успел опомниться и связать разбегающиеся мысли, он снова почувствовал на своих устах ее жгучие уста, и новые волны зноя увлекли его на самое дно неизъяснимого блаженства.
Со стороны террасы послышались детские возгласы. Оба быстро встали и, держась за руки, как когда-то в Гурах, проскользнули в парк, за шпалеры.
Их охватила тишина, холод и зелень, пронизанная красноватыми отблесками заходящего солнца. Высокие березы неподвижно белели; и только низкий кустарник шуршал и дрожал пугливо.
Они пошли по какой-то тропинке, не зная, куда и зачем, но уже объединенные чувством и счастьем. Оба молчали; обоим было достаточно пожатия руки, глубокого взгляда друг другу в глаза, произнесенного иногда шепотом слова, сорвавшегося с уст вместе с поцелуем. Их души принимали в себя тишину этих деревьев, торжественную тишину всезабвения и всепрощения.
Иногда они смотрели на солнце, проглядывавшее между стволами, или пускались бежать, точно испуганные дети, – прятаться в чащу и темные закоулки. Иногда присаживались на дерновые скамейки, окруженные орешником, чтобы освежить себя поцелуями, шепнуть друг другу чуть слышно нежные слова, посмеяться ни с того ни с сего над чем-нибудь и снова убежать без всякой причины, как когда-то в Гурах.
Они вошли в фруктовый сад, и дорогу им преградили ветви, отягченные яблоками. По земле стлался зеленый ковер травы, густо усеянный цветами. Извилистая тропинка вела в глубь сада. Иза пошла по ней не задумываясь. По дороге сорвала яблоко, откусила и подала ему, смеясь.
– И Адам вкусил и был изгнан из рая.
– Ах ты, Ева, искусительница Ева! – весело смеялся он.
– То Адам; а Север вкусил и был впущен в рай. Послушайся, и войдешь в него.
Они вышли на лужайку, пересеченную серебристым ручейком, всю заросшую незабудками. На ней паслось небольшое стадо белых овец и резвились ягнята в голубых намордниках. Какой-то крестьянин, живописно опершись на изогнутый конец посоха, причудливо разукрашенный лентами, и со свирелью у рта, стоял там точно на страже.
– Прямо живьем перенесено с французской гравюры, – удивился Север, но удивление его еще больше возросло, когда она завела его в маленький дворик, за невысокий ивовый плетень, где стояла низенькая избушка, покрытая соломой. К ней жался крошечный хлев, перед которым весело вилял хвостом грозный цепной пес и кудахтала стайка кур. Пол избушки был выложен дерном, у порога посыпан желтый песок, на крыше бесцеремонно ворковали голуби, а над настежь раскрытой дверью пухленькие амуры держали в руках белую доску, на которой в рамке из плюща красными буквами алели слова Виргилия:
"Любовь все побеждает, и мы склоняемся перед любовью".
На пороге стояла красивая пастушка, разукрашенная цветами и лентами, вплетенными в причудливо завитые кудри, и, кланяясь им до земли, приглашала зайти в восьмиугольную комнату, подделанную под крестьянскую, уставленную простой мебелью, но по стенам увешанную гобеленами, изображавшими нежные пастушеские сцены.
– Хлоя, сошедшая на землю! Совсем как в театре, – воскликнул Север.
– Здесь должен был быть подан сегодня ужин, но из-за утреннего дождя посол предпочел террасу. Как тут, однако, красиво! – восхищалась она.
Какой-то шум раздался за стенами избушки, смешанный с заглушенными звуками мандолины. Заремба побежал посмотреть, чьи это шалости.
– Офицерская идиллия! – объяснил он, вернувшись, – пастухи-гренадеры пляшут со своими пастушками под аккомпанемент балалаек и битых бутылок. Уйдем отсюда.
Какой-то вопрос просился у нее на уста, но, раздумав, она шепнула с искренним сожалением:
– Я мечтала о том, чтобы остаться здесь с тобой наедине, а тут надо уходить...
Они присели, однако, на завалинке у избушки. В воротах показался пастух, окруженный овцами. Он играл на свирели, а ягнята, позванивая колокольчиками, потешно прыгали вокруг него.
Иза была полна восторга, любуясь ими, не скупясь на ласковые слова красивому пастуху и звучащие серебром выражения любви.
А пока они наслаждались красивой картиной, сопровождая забаву нежными ласками и поцелуями, явился вдруг, точно из-под земли, ее верный казачок и стал шептать ей что-то по секрету на ухо. Она сдвинула брови в минутном раздумье, потом проговорила вслух:
– Скажи, что я сейчас приду. Пойдем! Камергер тяжело заболел, и мне нельзя оставить его одного в таком состоянии, – объяснила она довольно растерянно.
Эта неожиданная заботливость о муже резанула его безмолвной ревностью.
– А может быть, это только интрига! – продолжала она. – С ним бывало, что он вызывает меня под предлогом внезапного ухудшения; я прихожу, а он смеется, – ему только хотелось испортить мне веселое настроение. Он весь напичкан такими злыми выдумками. Ты не представляешь себе, как я из-за него страдаю, – вздохнула она, поднося платок к сухим глазам.
Они возвращались во дворец. Западная часть неба была озарена кровавым заревом. Весь парк окрасился багрянцем, и даже белые рубашки берез отливали пурпуром. Из чащи кустов доносился щебет засыпающих птиц и распространялся одуряющий аромат. Сизая пелена сумерек медленно спускалась на землю. Они шли, прижавшись друг к другу, со сплетенными руками, точно слившись друг с другом. Иза жалобно, усталым голосом жаловалась на свою горькую судьбу и на мужа.
– Всегда можно прогнать его и развестись, – перебил он ее с жаром.
– Папа уже советовался с юристами, они находят какие-то затруднения. Да к тому же камергер не хочет соглашаться. Боже мой, зачем меня заставили выйти замуж?
Он хотел было спросить о предполагаемом предложении Цицианова, но удержался и шепнул только хмуро:
– Это расплата за нарушение клятвы!
Он весь дрожал, когда говорил это.
Она покрыла его глаза поцелуями, обняла его, прижалась всем телом, слилась с ним. Охваченный новой знойной волной, он отдался на произвол ее щедрой любви, забыв обо всем и даже о самом себе.
Спугнули их звуки музыки клавесина и пение. – Не заставь меня снова ждать напрасно, – шепнула она с последним поцелуем.
Он пробовал оправдываться. Она указала на близость дворца и бросила на прощанье:
– Люблю тебя! Последнее окно в сад, помни...
На дворцовой террасе плясали дети вокруг Арлекина, восседавшего на высоком табурете, и пели. Хор серебристых голосков звенел словно радостный хор птичек, и словно рой мотыльков или разноцветных лепестков кружился в тихом, сизом от надвигавшихся сумерек воздухе. Графиня Камелли тихонько аккомпанировала, а хоровод раскрасневшихся, искрящихся глазенок и развевающихся волос и платьиц ритмически колыхался и с увлечением подпевал:
Лавкой Арлекин живет
На дворцовой лестнице,
Казачкам преподает
Музыку и пение.
А потом каждый из детей подходил к Арлекину, делал перед ним изящный реверанс с соответствующей гримаской на лице, а все остальные весело пели:
Да, м-сье По,
Да, м-сье Ли,
Да, м-сье Ши,
Да, м-сье Полишинель!
И после каждого припева заливались раскатистым смехом и бросались на него, теребя его со всех сторон.
Старшие тоже с удовольствием следили за игрой. Умиленный до слез Сиверс первый горячо аплодировал и даже подпевал в начале куплетов.
Иза незаметно покинула общество и уехала. Заремба, заслышав стук колес ее экипажа, с возрастающим нетерпением ожидал конца игры, которая ему изрядно наскучила. Он был так опьянен своим счастьем и взволнован, что довольно бесцеремонно вел себя с дамами, к явному их удовольствию.
Уже совсем смерклось, когда он, наконец, очутился на свободе и, невзирая на дядю, который хотел везти его к епископу, чтобы там подробнее обсудить дела, связанные с поездкой в Петербург, убежал от него перед самым дворцом, – так ему хотелось остаться одному со своими мечтами об Изе.
Сумерки сгущались, и, хотя на западе еще рдели багряные полосы зари, небо заволакивалось темной, иссиня-серой пеленой, время от времени поднимался ветер, раскачивал деревья, свистел в темных пустых переулках. Каменные дома и деревянные лачуги были уже погружены во тьму и наглухо замкнуты. Свет был виден только кое-где да на углах главнейших улиц, где на веревках колыхались фонари. Их водворили здесь только на время сейма, а под ними густой щетиной штыков сверкали военные караулы, бдительно следя за экипажами. Пешеходов, не имевших при себе разрешения коменданта, караулы должны были доставлять на гауптвахту. Гродно был разделен на четыре квартала и отдан под наблюдение четырех егерских батальонов, которые каждую ночь сетью частых кордонов загораживали выходы улиц, проулки и дома наиболее видных оппозиционеров. Казацкие патрули разъезжали по переулкам, ведя, в свою очередь, слежку.
При таком ревностном попечении союзников о спокойствии спящего населения Гродно уже с девяти часов вечера приобретал вид вымершего города. Лишь изредка, и то вынужденный крайней необходимостью, проходил по улице какой-нибудь человек. За ставнями окон у подъездов освещенных дворцов или у запертых снаружи для виду кафе шпионили только сыщики.
Зарембе так надоели опросы солдатских караулов, что, увидав у дворца Огинских какой-то экипаж, он пошел с намерением предложить кучеру отвезти его, но, к великому своему удивлению, узнал кучера и лакея камергера.
– Что вы тут делаете? С кем вы приехали?
Узнал от них, что камергер приехал с визитом к старухе гетманше.
– Давно вы здесь ждете? – спросил он, слабо отдавая себе отчет, для чего задал этот вопрос.
– Приехали чуть не в шестом часу.
Ушел, не сказав ни слова, и остановился в темном углу площади, словно заинтересовавшись лошадьми и прохожими.
"Странно... Тяжело болен и столько времени сидит с визитом. Что это значит? Чуть не с шестого часу! – кружились в голове его беспокойные мысли. – Чуть не с шестого часу... А было уж почти восемь, когда он вызывал ее. Здесь скрыта какая-то интрига. Правда, она жаловалась, что он устраивает ей иногда такие сюрпризы. Это похоже на него. Беспомощная трухлятина вымещает свое бессилие булавочными уколами. Какое нелепое ребячество! Ну да, несомненно, он придумал опять какую-нибудь школьническую выходку".
Пожал плечами и пошел по направлению к своему дому, снова погружаясь в воспоминания о недавно пережитом счастье. Все произошло так быстро, а главное, так неожиданно, что он не опомнился еще от угара, не мог еще собрать мыслей.
"Неужели это возможно! – спрашивал он себя, все еще не веря. – Значит, она меня любит?" – и чувствовал ответ на губах, на которых горели еще ее поцелуи, в биении взволнованного любовным порывом сердца, в звучащих еще в душе клятвах, и все же это казалось ему скорее сном, грезой, каких он знал уже так много, чем действительностью. Постучал условным стуком в дверь своей квартиры, как вдруг неожиданно всплывшая мысль заставила его содрогнуться:
"А если она выдумала, что он болен?"
Кацпер открыл ему дверь и остановился в выжидательной позе.
– Я сейчас вернусь, подожди, – проговорил Заремба чуть слышно и, прежде чем тот успел ответить, исчез, скрылся во тьме, словно подхваченный ураганом.
– Последнее окно со стороны сада, – повторял он почти бессознательно с таким чувством, как будто спешил на свидание, которого ждал целую вечность. Владел собою вполне, но в то же время душа его была полна какого-то непонятного страха, а мозг окутан туманом.
В доме камергера был еще свет в нескольких окнах. В углу подворотни, у настежь открытых ворот, при тусклом свете крошечной лампочки, дворня играла в карты с таким азартом, что никто не заметил, как он прошел. На лестнице было пусто и темно. В передней второго этажа, уткнувшись в угол, храпел какой-то солдат, который даже не пошевелился, когда он вошел.
"Похож на денщика", – пронизало его насквозь смутное, липкое подозрение.
В гостиной горела масляная лампа, в соседней комнате было темно, то же и в следующей. Только в крайней, там, где было "последнее окно со стороны сада", сквозь щелку неплотно прикрытой двери проглядывал свет.
Ковры заглушали шаги. Север шел, ни на что больше не обращая внимания, не будучи в силах ни остановиться, ни вернуться, – как солдат в атаке. Замедлял только все время шаг, словно с трудом поднимаясь на крутой откос форта, где его ждала победа или смерть.
Вдруг за дверью послышался разливающийся жемчужным каскадом смех и чей-то страстный шепот. Север вздрогнул и, бессознательно нащупав эфес сабли, толкнул дверь.
В широком низком кресле сидели Иза и Зубов, сплетенные в объятии, словно слившиеся друг с другом в жгучих поцелуях. Сверкавший сбоку на стене канделябр со всей жестокой ясностью освещал эту сцену.
Заслышав скрип двери, Иза вырвалась из объятий любовника и, встав с кресла, точно окаменела на мгновение.
– Я не мешаю, продолжай развлекаться, – бросил он, с галантным поклоном отступая за порог.
Она сделала несколько шагов ему вслед, словно желая что-то сказать.
Он медленно удалялся машинальной походкой обреченного на казнь.
В эту минуту, совершив над собой мучительнейшее усилие, он вырвал ее из своего сердца навсегда. В душе его умерла красавица, о которой он мечтал с детских лет. Он похоронил ее вместе со своими юными грезами, надвинул на могилу ее каменную плиту презрения. Та, которую он потом встречал в жизни, была ему совершенно чужда и неинтересна, – она представлялась ему только чужой любовницей, каких нетрудно было встретить на каждом шагу в тогдашнем свете. Он не старался ее избегать и, когда они встречались, был с ней вежлив, как полагалось, и с улыбкой на губах смотрел на нее незамечающим, холодным взглядом.
Какое было ему дело до того, что Зубов с того памятного вечера не показывался больше ни разу во дворце, что Цицианов снова попал в милость, что вокруг нее стал вертеться, ища ее благосклонности, близкий друг короля, на редкость красивый американец, кавалер Лайтльплэдж, особа довольно таинственная.
Он почувствовал себя далеким от этих мелких любовных огорчений, тревог и волнующих ожиданий благосклонного взгляда возлюбленной. С еще большим усердием отдался он служению долгу и напряженной работе. А ее было так много, такой богатой результатами и в то же время опасной, что, казалось, с увеличением преград рос и он сам и удесятерялись его силы и холодная, рассудительная отвага. Никому не пришло бы в голову подозревать в этом модном франте заговорщика и якобинца. Дни и ночи он был у всех на глазах; слонялся по городу, простаивал часами вместе с другими у кафе, прогуливался с дамами, бывал на балах и ассамблеях. По ночам же его видели то за "фараоном", то у Анквича на вакхических пирушках, то на попойках с союзными офицерами. Он не брезгал даже обществом отъявленных прохвостов и взяточников, отдавал дань и любовным приключениям. В свете даже пошел слух о его романе с графиней Камелли, которая слишком выделяла его своей нежностью, хотя он не гонялся за ее милостями. Словом, жил по-модному, шумно и весело, появляясь во всех видных местах. Это была, конечно, только маска с целью обмануть чересчур любопытные взоры, чтобы действовать свободнее на пользу дела. Случалось, что он в течение часа успевал показаться в десяти местах, а потом, преобразившись до неузнаваемости, отправлялся с Кацпером по корчмам и постоялым дворам, или с отцом Серафимом на многочисленные разведки и вербовку солдат, или украдкой пробирался с важными докладами к Дзялынскому, оказывал приют изгнанникам и отправлял под самыми разнообразными прикрытиями в Варшаву и южные воеводства целые транспорты оружия, фуража и людей. И, несмотря на эту неимоверно изнурительную работу, постоянную лихорадочную спешку и подстерегающие на каждом шагу опасности, он чувствовал себя прекрасно, исхудал только так, что однажды у входа в кафе Воина, подтрунивая, заметил ему: