Текст книги "Последний сейм Речи Посполитой"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Все, однако, моментально стихло, когда депутаты встали со скамей навстречу королю, вышедшему, как всегда, в сопровождении юнкеров. Король занял свое место на троне, но был в этот день какой-то жалкий и словно осовелый. Глаза у него запали, на губах играла не то язвительная, не то страдальческая улыбка; он часто подносил к носу золотой флакон с духами.
Маршал-председатель, ударив трижды жезлом в знак начала заседания, прежде всего обратился к публике, предлагая очистить хоры. Никто, однако, не тронулся с места. Тогда на хоры вошли гренадеры и, при адском крике и ругательствах тех, кого изгоняли, вымели хоры начисто штыками наперевес. Осталось только несколько переодетых в штатское союзнических офицеров и дворцовая прислуга.
Заседание сразу приняло очень бурный характер по вине председателя, который в заключение своей вступительной речи заявил, что "конституция, противоречащая общеевропейской системе, привела Речь Посполитую к гибели, и только величие и великодушие Екатерины могут вывести ее из состояния упадка".
В зале поднялась буря протестов против такого заявления. Председатель, словно не слыша протестов, предложил секретарю зачитать текст трактата, а сейму ратифицировать его.
– Просим слова! – закричали одновременно Скаржинский, Микорский, Краснодембский и Шидловский.
– Прежде должен быть зачитан трактат, – заявил безапелляционно председатель, подавая его секретарю.
Езерковский встал, но не успел начать чтение, так как к нему подбежало несколько оппозиционеров, чтобы вырвать из его рук бумагу. Подгорский с друзьями бросились на помощь атакованному, началась свалка, – вся палата повскакала с мест.
– Читайте, читайте! – орало большинство, стуча кулаками по пюпитрам.
– Не сметь читать, мы запрещаем! – кричали оппозиционеры.
Езерковский, которого дергали во все стороны, бормотал что-то, заглушаемый всеобщими криками и стуками.
В конце концов Подгорский вырвал Езерковского из рук оппозиционеров и уже уводил его под охраной союзников, когда Карский с Краснодембским снова отбили его, не давая никому подойти с их стороны.
Поднялась ужасная суматоха, взрывы негодования, все кричали, как ошалелые, и тщетно стучал председатель жезлом по пюпитру, призывая к спокойствию и требуя, чтоб все заняли свои места. Большинство продолжало настаивать на чтении, оппозиционеры же не допускали до этого, неутомимо требуя для себя слова. Председатель не давал его. Тогда взбешенный Гославский крикнул ему так, что загремели хрустальные подвески на люстрах.
– Кому вы присягали – родине или Сиверсу, что не даете слова?
Тышкевич, грозно глянув в окошко над троном, обратился к секретарю:
– Читайте же, мы ждем!
Каким-то образом Езерковский высвободился из плена, вышел на середину палаты и под охраной сторонников начал читать текст трактата, невзирая на непрекращающийся ни на минуту шум, усердно поддерживаемый оппозиционерами. Они кричали изо всех сил, стуча по столам и скамьям чем попало и возобновляя попытки вырвать бумагу из рук секретаря. Особенно ревел Краснодембский, как разъяренный бык, и, если бы не увещевания друзей, готов был схватиться за саблю.
Король, перепуганный, почти в обмороке, послал через кого-то из приближенных просьбу к оппозиции прекратить свои протесты.
– Пусть отложит заседание, тогда мы прекратим – до следующего! бросил кто-то пренебрежительно, так как оппозиция рада была оттянуть ратификацию трактата о разделе, в надежде, что какие-нибудь благоприятные обстоятельства еще позволят сбросить накладываемые оковы. Буря протестов поднялась с удвоенной силой отчаяния. Тогда порывисто отдернулась занавеска в окошке над троном, из-за нее мелькнуло посиневшее от гнева лицо посла. В дверях появился Раутенфельд, а за ним грозно ощетиненные штыки гренадер.
Не испугались этого свободные и защищавшие свободу граждане, не прекратили своих протестов, но, несмотря на все их нечеловеческие усилия, несмотря на то, что никто не слышал ни единого слова, секретарю удалось дочитать проект до конца и спокойно вернуться на свое место. Тогда Зелинский загремел на весь зал:
– Подобный проект мог сочинить только предатель, и тот, кто требовал его зачтения, тоже предатель.
При этих словах вскочил Анквич и, подбежав к председателю, крикнул возмущенно:
– Я требую суда над собой и прибегаю к защите председательского жезла!
Это он требовал зачтения.
– Мы тоже требуем суда над собой! Мы тоже прибегаем к защите председательского жезла! – поднялись бурные голоса, и вся оппозиция направилась лавиной к председательскому столу. Тышкевичу с трудом удалось прекратить бурный спор. После этого он обратился с трогательной речью, советуя депутатам сохранять спокойствие и покорность неизбежному.
Король тоже убеждал в том, что сопротивление бессмысленно, и со слезами на глазах заявлял, что присоединился к тарговицкой конфедерации только во имя гарантии нераздельности Речи Посполитой – "на основе заявления императрицы, что страна не будет разделена на части".
– Но я ошибся, – говорил он и доказывал, что теперь не остается ничего другого, как примириться с судьбой.
Епископ же Коссаковский в уклончивой речи убеждал, что этот "альянс" будет только способствовать счастью измученной родины и благополучию ее граждан. Из уст ораторов, казалось, струился мед, пламенная забота о всеобщем счастье, высокие принципы долга и добродетели звучали в их речах, – и скамьи большинства оглашались аплодисментами в знак глубокого удовлетворения. Оппозиция, однако, осталась непоколебимой, и Микорский кричал:
– Я предпочитаю лечь костьми на трупе отчизны, чем жить позорным выродком. Пусть те, кто привык, – он бросил грозный взгляд на подкупленных Сиверсом депутатов, – разменивать честь и славу на личную корысть, извлекают барыши из своего отвратительного промысла. Я предпочитаю честно умереть и протестую против трактата.
Кимбар же добавил язвительно:
– К чему вам трактаты, ратификация? Всего этого совершенно не нужно. Достаточно вам спросить у русского посла, что он прикажет! Насилием началось – насилием и кончится...
Пока эта перебранка оглашала воздух палаты, большинство сформулировало свое предложение и внесло его председателю, который с большой готовностью зачитал его сейму.
"Может ли быть поставлен на голосование проект ратификации трактата с Россией или нет?"
Новый ураган потряс сейм... Оппозиционеры изо всех сил возражали против предложения, один за другим требуя слова, и каждый от всего сердца и разума заклинал и умолял ослепленных сжалиться над отчизной. Каждый старался изобразить перед ними ее раны и слезно молил сжалиться над беспомощно умирающей в позоре. Каждый плакал горькими слезами над родиной, отданной на растерзание алчному насильнику-соседу. Не проснулись, однако, сердца и совесть, окаменевшие в подлости и низком страхе; предложение было принято огромным большинством голосов.
Немедленно вслед за этим был объявлен перерыв, так как все были страшно утомлены и взволнованы.
Заремба вышел в вестибюль, точно снятый с креста, так он был бледен и измучен.
– Они все утвердят, – шепнул он Жуковскому, сидевшему на прежнем месте.
– Пока не угасла жизнь, до тех пор есть надежда! – ответил тот громко, так что кое-кто из стоявших у стола с закусками обернулся с любопытством.
После перерыва Заремба уже не спешил в зал заседаний, а остался в вестибюле. Многие с таким же трепетом в душе ожидали результатов голосования. Всех волновала одна и та же тревога, и в угрюмом молчании все прислушивались к голосам, доносившимся из зала.
А там опять бушевала жестокая буря, так как оппозиция напрягала все силы, чтобы не допустить до голосования и затянуть заседание, в надежде, что король должен будет его отложить. Ораторы из оппозиции выступили с негодующими речами, и слова их, как удары топора, как пощечины, падали на продажное большинство, вызывая бурные протесты и долгие реплики.
По временам, когда закрывались двери, ведущие в зал заседаний, в вестибюле воцарялось глухое безмолвие, нарушаемое лишь доносившимся со двора мерным ритмом шагов часовых и завываниями ветра, словно взвывающего протяжным стоном миллионов продаваемых, их отчаянным рыданием и жалобным зовом о помощи.
– Чертова свадьба, что ли! – выругался Качановский, вскакивая, не притронувшись к полной кружке, когда порыв ветра ударил с новой силой, от которой задрожали стены и кое-где погасли огни. Выглянул на крыльцо. Ночь была знойная, душная; по усеянному звездами небу проносились белесые клочья туч, из канав вокруг замка доносилось кваканье засыпающих лягушек, в воздухе пахло липами, на гренадерских бивуаках курчавились огненными кудрями костры.
Как медленно и тяжко тянулись часы ожидания, какой волнующий трепет охватывал сердце при каждом бое часов! Когда же наступила полночь, возвещенная рожками замковой стражи, казалось, будто рой адских призраков заполнил фойе, будто бьют последние минуты жизни. Суеверный страх охватил многих; некоторые усердно крестились, кто-то шепотом горячо молился за погибшую в этот час родину, некоторые вскочили с мест...
Заседание, однако, продолжалось, и продолжалась безнадежная борьба кучки людей, которая, как экипаж утопающего корабля, все еще сопротивлялась бурному приступу волн, стихии и тьмы. Они шли ко дну, смерть развевала уже над ними свой победный стяг, голоса их тонули в реве стихий, уже тщетно было их мужество, невозможно было спасение, – но они продолжали еще бороться.
В палате царили хаос, сумятица и чуть ли не драка. Клубок страстей, разожженных сопротивлением, яростно бушевал в зале. На сцену выступали личные счеты, проносился ураган взаимной неприязни и дрязг, какое-то безумие обуяло большинство, – так неудержимо они стремились к гибели. Их била лихорадка, начинала грызть совесть, жег стыд открыто разоблачаемых предательств, и им хотелось поскорее довести до голосования, поскорее скатиться в пропасть позора и преступления. Скорее, как можно скорее! Ведь в конце концов и послу могут надоесть затянувшиеся обсуждения, – время от времени сверкал уже его недовольный взгляд и презрительная улыбка хлестала точно плетью. Он притаился в окошке над троном, как паук в хитро сплетенной паутине, терпеливо ожидая неминуемой добычи.
Из королевской кухни ему приносили бульоны и прохладительные напитки для подкрепления утомленных сил. Сестры короля приходили услаждать его одиночество в скучные часы ожидания. Но, поддерживая галантный разговор, он не пропускал ни единого слова из речей оппозиционеров, передавал королю свои советы, посылая написанные карандашом записочки, наставлял председателя держаться строго регламента, подогревал усердие Коссаковского, даже посылал конспекты реплик своим приспешникам, предлагая гнать с хоров все время проникавшую туда публику и бдительно следил за всем происходящим. Раутенфельд частенько заглядывал к нему, чтобы спросить, не пора ли заговорить штыками. Он рекомендовал терпеливую снисходительность, жалуясь дамам на ослепление безумцев-оппозиционеров! Ведь все, что он делал, имело целью исключительно благополучие этих легкомысленных поляков, которых он обещал осчастливить даже наперекор им самим. И когда Анквич в одной из своих речей заявил: "Прежние насилия над отдельными лицами превратились в насилие, направленное против всей страны", – он послал ему выговор за демагогические приемы и язвительно заметил:
– Граф старается на всякий случай заручиться симпатиями оппозиции.
Сестры короля не находили слов для выражения восторга перед его человеколюбием и благородством, на что он отвечал им произносимыми шепотом горячими похвалами их брату, восхваляя в его лице высокий облик монарха, преданного только долгу своей неустанной заботы о счастье подданных. Чуть не со слезами на глазах выражал он соболезнование его усталости, но не соглашался, однако, на то, чтобы отложить заседание на понедельник, и заявил, что никого не выпустит из здания сейма, пока не будет вотирована ратификация. Когда же ему сообщили, что все уже падают с ног от усталости и многие депутаты засыпают на своих местах, он ответил:
– Если они будут еще дольше затягивать заседание, – я прикажу разогнать их сон! – и отдал приказ держать пушки наготове, а палату окружить удвоенным кордоном.
Было уже около двух часов пополуночи, а заседание все еще продолжалось, так как оппозиционеры нечеловеческими усилиями старались его затянуть как можно дольше.
Сменили уже свечи в люстрах и канделябрах, многие депутаты дремали в темных углах под хорами, даже прислуга, стоявшая навытяжку у дверей, засыпала от усталости. Король ежеминутно подбадривал себя солями, а в короткие перерывы сваливался в своем кабинете, как мертвец, и лежал без сил, ничего не помня. Но при звуке председательского колокольчика вскакивал и, пытаясь выдавить на лице выражение величия, возвращался немедленно в зал заседания, чувствуя над собой бдительное, властное око, зная, что в коридорах сверкают штыки гренадер и что Раутенфельд бродит вокруг с возрастающим нетерпением.
И Станислав-Август занимал свое место на тронном кресле, продолжая присутствовать при ожесточенных прениях. Он сидел точно прикованный к позорному столбу, выставленный под град жгучих упреков оппозиционеров, их презрительных взглядов и злобных улыбок, – сидел, понимая чудовищное значение этого дня, страдая от несчастия, переживаемого родиной, и первым склонял голову, подставляя шею под ярмо, руководимый слабостью, неспособный ни на борьбу, ни на сопротивление, ни на жизнь, ни на смерть.
На развалинах Речи Посполитой зиждился его трон, возвышающийся лишь над позором, предательством изменников, слезами и горем предаваемых. Самого же его глубоко волновал лишь один вопрос: оплатят ли, в награду за его покорность, державы, разобравшие по частям его страну, его долги и обеспечат ли ему возможность спокойно прожить остаток лет?
С мучительной пытливостью смотрел в его лицо Заремба, но, не будучи в силах понять в нем ни человека, ни короля, уходил бродить по кулуарам, заходил на хоры и опять возвращался в вестибюль, к дверям палаты, откуда, не прекращаясь, доносился громкий шум, но нигде не мог долго оставаться, земля горела под ногами, его терзало отчаяние и беспокойство. Он подошел быстро к Дзялынскому, но, заметив пронизывающий, сверлящий взгляд проходившего Бокампа, отошел к Жуковскому. Капитан тоже был взволнован и отвечал ворчливо. Ясинский шептался о чем-то с подкоморшей, Качановский пил, а несколько человек из числа участников заговора заперлись в камере гауптвахты с Марцином Закржевским, который с полуночи нес караул.
Заремба продолжал блуждать одиноко по залам и коридорам. Мимоходом подошел к нему Воина и шепнул:
– Иванов отправляется во вторник вечером, ведет партию навербованных солдат, численность конвоя не знаю. До Мереча его провожают товарищи.
– Ты мне сообщаешь важные новости!
Нервное беспокойство покинуло Зарембу, все мускулы его напряглись, точно для прыжка, и, по-видимому, он знал уже, что ему делать, так как ответил Воине:
– Ты не езди с ними...
– Я столько проиграл ему, что рад бы не видеть его больше в глаза.
Заремба немедленно отправился с этой новостью к Качановскому, который, весело усмехнувшись, посмотрел на свет через рюмку и проговорил:
– Наше дело в шляпе! Неужто я оставлю приятеля? Ни под каким видом. Поеду с ними.
В этот момент поднялся шум, все начали тесниться в зал заседаний, началось голосование.
Вся палата встала, воцарилось глухое молчание; депутаты, один за другим, клали свои шары в урну, стоявшую перед председателем, и возвращались на свои места. Они шли удивительно робко, со взглядами убийц, шаги их звучали точно молоты, забивающие последние гвозди в крышку гроба. Перед ними уже зияла могила, и опускаемые шары падали точно на гроб пригоршни земли. Король стоял в величественно-страдальческой позе, окруженный епископами и сенаторами: похороны были по первому разряду, хотя и без песнопений.
В окошке над опустевшим троном висела голова седовласого преемника.
– Господи помилуй! Господи! – зарыдал чей-то голос и утонул в зловещей тишине.
Микорский, закрыв лицо руками, рыдал; по суровому, измученному лицу Скаржинского катились слезы, оставляя борозды вечной муки, остальные оппозиционеры смотрели на эту процессию факельщиков глазами, в которых сквозило безумное отчаяние. Слышно было, как бьются их сердца, крик отчаяния терзал их; они дрожали, как в лихорадке, запекшиеся от жара уста молили о чуде милосердия, хотя бы о мгновенной смерти на месте.
Начался подсчет голосов.
Свечи догорали уже в люстрах и канделябрах и гасли одна за другой. Сквозь оконные стекла просачивался бледный рассвет и доносилось первое чириканье птиц. Пробило три, и минуты становились мучительным, медленным умиранием, слабеющие взгляды цеплялись за писцов, подсчитывающих голоса, когда наконец встал председатель и объявил:
– За – шестьдесят шесть, против – одиннадцать. Ратификация трактата с Россией принята!
– Все кончено! – вырвался у кого-то рыдающий возглас.
– Господи! Господи! Господи! – вскричал кто-то в порыве безумного ужаса.
Кастелян, взяв Зарембу под руку, шепнул ему на ухо:
– Ты готов? Через час тебе надо ехать в Петербург.
– Я не поеду! – ответил Север таким тоном, что кастелян оставил его, не сказав ни слова.
В разных концах вестибюля слышались рыдания и раздавались проклятия при появлении фракционеров, пробиравшихся крадучись, боязливо, особенно после отъезда посла, который спешил отправить гонцов с радостной вестью в Петербург. После его отъезда, когда кордоны были сняты и солдаты ушли, заговорщики собрались в углу и решили встретиться через несколько часов в бернардинском монастыре на игуменской обедне. Дзялынский при расставании сказал громко:
– Не отчаиваться!
IX
Солнце уже играло на стеклах окон, утро оглашалось щебетом птиц и приятным дуновением ветерка, когда в келье игумена собрались заговорщики. Ждали только Дзялынского и Капостаса. Пухленький монашек расставлял уже на столе блюда с излюбленными бернардинскими кушаньями и салатники с подливками, но никто не дотрагивался до еды. Все обступили Жуковского, продолжавшего рассказ, начатый еще в коридоре.
– Позорное это было дело, не было ему равного в прошлом. Генерал Любовидзкий разослал грамоты ко всем генералам, командирам и виднейшим из штабных офицеров, из бригад народной кавалерии, авангардных частей и пехотных полков, согласно которым они должны были явиться в начале марта на его квартиру в Новохвастове. Меня застал этот приказ в Звенигородке, где мы стояли с майором Вышковским. Он поразил нас, но мы поставили его в связь с ходившими слухами о передвижении наших частей, расквартированных по всей Украине. Узнать правду было трудно: мы были отрезаны друг от друга альянтскими войсками, точно плотинами, сообщения с окружающим миром у нас почти не было. Мы отправились в надежде что-нибудь узнать в пути. Все знали не больше того, что и мы. Прибыли в Новохвастов к вечеру. Все постоялые дворы были набиты битком, даже в сараях не оставалось места. К счастью, принял нас на квартиру полковник Добрачинский. "Что тут происходит?" спрашиваем мы. "Не знаю, – отвечает он, – генерал Любовидзкий не пускает к себе никого, но, видно, пахнет чем-то недобрым. За дворцовым парком разбиты русские лагеря, два полка гренадер и полк казаков. Командует генерал Загродский".
Вечером майор Вышковский, как старый знакомый генеральши, отправился к ней разведывать. Она оставила его у себя на ужин, но ничего ему не сказала. Любовидзкий даже не вышел к столу.
Тяжело провели мы вторую ночь. Почти никто не мог заснуть, – снедали заботы, беспокоил грохот провозимых пушек, конский топот, обычный лагерный шум и костры на бивуаках, от которых загорелась какая-то изба; все это подняло нас на ноги еще задолго до рассвета. Собрались мы на квартире генерала Веловейского и Понпарда и в десять часов утра, с ними во главе, отправились во дворец. Гренадеры, выстроившись длинными шпалерами, поднимали ружья на караул, гремели барабаны и фанфары. Мне было грустно. Добрачинский, шедший со мною рядом, шептал как лунатик:
– Предчувствую недоброе. Страшно мне отчего-то. – Он весь дрожал и с трудом переводил дух.
Пришли и видим: дворец окружен четверным кордоном, против окон выставлены пушки, канониры на позициях, ящики с амуницией открыты, лошади на полагающейся дистанции.
– Празднество тут какое-то готовится, что ли? – говорит майор Вышковский.
– Скорее – чьи-нибудь парадные похороны, – буркнул Добрачинский.
Впустили нас в зал. Огромный, на два этажа, с белыми колоннами, пол как зеркало, окна до самого полу на три стороны, мебель богатая, хоть бы для королевских покоев. Собрались мы в кучу, смотрим во двор на шеренги солдат. Солнце как раз вышло из-за облака и заиграло на штыках, заискрилось на снегу. Вдруг зазвенели бубенчики, подъезжает кибитка, рядом – конвой из четырех казаков. За нею катит другая, третья, десятая, двенадцатая... Становятся друг за дружкой красивой вереницей. Насчитал я их сорок три штуки – при каждой конвой из четырех донцов. Все с поднятым верхом, с дорожными корзинами на запятках.
Думаю – что бы это могло значить? Вдруг раздается голос Добрачинского:
– Нас-то ведь тоже – сорок три человека...
Мороз у меня пробежал по коже. Считаю: число как раз сходится, – ровно столько было нас в зале.
– Что ж, нас тут, как на ярмарку, выставили? – занервничал кто-то.
– Сейчас придут и барышники щупать нам кости, – пробовал шутить Копець.
В эту минуту дверь из вестибюля открылась настежь, вбежал офицер со шпагой в руке, а за ним бегом гренадеры со штыками наперевес, точно в атаку. Многие из нас схватились за эфесы сабель...
Гренадеры заняли все двери и окна; остальные выстроились у главного входа, откуда вышел в зал генерал Любовидзкий, нынешний главнокомандующий войсками Речи Посполитой в Украинской области. Вышел в русском мундире, вместо голубой ленты белого орла была на нем красная, александровская. За ним шел генерал Загродский с группой своих офицеров и ксендз в рясе и епитрахили, с распятием в правой руке.
Вся эта почтенная компания заняла места посреди зала.
Мы выстроились напротив, плечом к плечу, как на параде. Тишина воцарилась, сердца стучали, как молоты, у многих не попадал зуб на зуб. Любовидзкий окинул нас скользящим взглядом. Сам весь синий, пот струится по его лицу, руки трясутся. Отступил немного и хриплым голосом объявил нам, что августейшая, всемилостивейшая и всемогущая императрица всея Руси всемилостивейше соизволила включить украинские воеводства в пределы своего государства.
– Не согласны! – брякнул Добрачинский, забывая воинскую дисциплину.
– ...что польские войска, – продолжает Любовидзкий, – стоявшие здесь гарнизоном, тоже будут включены в русскую армию, что мундиры и жалованье остаются те же, только серебряные темляки меняются на золотые.
Вышел вперед адъютант с пучком золотых темляков для раздачи, но никто не протянул руки. Мы все стояли точно громом пораженные, не в силах отдать себе отчета в том, что происходит, не сознавая, действительно ли обращаются к нам, и не игра ли это все больного воображения.
Но нет: гренадеры наготове, пушки во дворе, кибитки под окнами, вражьи лица кругом, а перед нами злодей этот, увешанный орденами. Позор, предательство, насилие! Последний час нашей свободы пробил. Господи! Думал я, что упаду замертво, что сердце разорвется у меня от боли, что сойду с ума...
Вышел генерал Веловейский, как старший, и заявил от нашего имени:
– Без отставки, подписанной королем, мы не можем ни бросить старую службу, ни принять новую.
– И не хотим! – поддержало его сразу десятка полтора голосов.
Любовидзкий стал растерянно шептаться с Загродским; гренадеры зашевелились.
Вдруг Добрачинский надел головной убор и, выхватив саблю, крикнул диким голосом:
– Измена! Смерть предателю! Изрубить его! За мной! – и ринулся на Любовидзкого.
Несколько человек из наших бросились ему на помощь, но, прежде чем сабли успели коснуться негодяя, его отгородила от нас стена штыков, солдаты хлынули лавиной, оттеснили нас и из рук наших вырвали возмездие. Добрачинский упал, тяжело раненный, и на третий день умер от ран и отчаяния...
Жуковский смолк, утомленный рассказом, но минуту спустя встал, выхватил саблю из ножен и воскликнул:
– Полковнику Добрачинскому вечная слава и вечная память!
– Вечная слава и вечная память! – повторили присутствующие, обнажая сабли.
Жуковский, превозмогая волнение, продолжал:
– Когда вынесли Добрачинского, Любовидзкий предложил всему нашему составу присягнуть новой государыне. Тем, кто отказывался, пригрозили Сибирью, – кибитки стояли наготове. Ксендз прочитал текст присяги. Никто из нас не повторил ее, но все вынуждены были подписать: штыки сделали свое дело.
В Звенигородке тотчас же по возвращении командир Кублицкий собрал всю бригаду и приказал прочитать ей генеральское обращение и принести присягу. Капеллан выступил уже перед фронтом, но вдруг по рядам пронесся бурный крик протеста. В одно мгновение вся бригада бросилась с саблями на Кублицкого, пытаясь изрубить его на месте за предательство. Мы едва спасли неповинного; но немыслимо рассказать, что творилось потом. Я видел, как целые эскадроны солдат ревели, как малые дети, как в отчаянии ломали оружие и убегали куда глаза глядят, как корчились в муке и рвали на себе волосы. Нашлась даже кучка солдат, готовых напасть на ближайший вражеский лагерь и лечь костьми, только бы не нести на себе позора. Пусть расскажут Тулишковский, Вышковский, Копець, Козицкий, сколько их прокрадывалось по ночам к нам на квартиры и молило, как о спасении, чтобы мы повели их на врага. Приносили последние гроши на покупку пороха, жертвовали из своего пайка сухари, готовы были на голод и нужду, лишь бы пойти в бой. Вот он, простой солдат.
– Солдат не знает фокусов, соглашательства и политических уверток, пока враг в пределах Речи Посполитой, – взял слово капитан Хоментовский, делегированный от имени коронной гвардии. – То же самое было в прошлом году в лагерях, когда король примкнул к Тарговице. Мы ходили целыми частями просить князя Юзефа, чтобы он не слушал короля, попрал договоры и повел нас на врага. Напрасно, – и слушать не хотел. Только тогда, когда Костюшко и Зайончек предложили ему от имени тайной военной конфедерации принять всю власть над страной, привезти короля в лагерь и призвать все население к оружию, – он стал задумываться... Мы хотели иметь короля в своих руках, составить правительство в лагере, тарговицких заправил прогнать, взяточников отдать палачу, городам вернуть отнятые вольности, крестьянам дать волю и землю. Какой враг устоял бы против свободной Речи Посполитой со свободными и равными гражданами? Разве пример Франции, обновленной революцией, не давал уверенности в победе? Разве свобода не самое грозное оружие против тиранов? После долгих уговоров князь стал склоняться на сторону военной конфедерации. Зайончек должен был уже отправиться с избранными людьми к королю с тем, чтобы вырвать его, хотя бы силой, из объятий любовниц и иноземных опекунов. Но потом князь отказался: убоялся, видно, превратностей войны, предпочел счастью и величию родины гарантии царицы и послушание подлому голосу эгоизма. Мог получить корону из рук народа, мог прославиться своим героизмом на много столетий. Но милей ему были амуры и успехи у женщин. Пускай же уложит его первая пуля или, при случае, не минует петля! – закончил он с горечью.
– Всюду одно и то же: из-за предательства и малодушия рушатся возможности поднять страну, – заговорил Онуфрий Морский, каменецкий кастелян, который в прошлую войну вел партизанские стычки в тылу у неприятеля. – Трудно забыть, как Злотницкий предательски отдал Каменец. Каменец предположено было сделать центром восстания, он должен был первым начать и стать непроходимым порогом на пути неприятеля, но тут явился Злотницкий с королевской грамотой, где он назначался начальником крепости. Принял начальство – и отдал крепость врагу за пятнадцать тысяч дукатов, генеральский чин и ордена. И живой еще гуляет по свету!
– Карающая секира нужна нам! – воскликнул кто-то угрюмо и непреклонно.
Дежуривший под окнами отец Серафим постучал условным знаком в окно. Заремба выступил на середину и заявил торжественно:
– Великий учитель и наместник Всходов Познания приглашает братию!
Ясинскому же шепнул:
– Может забрести кто-нибудь из слишком любопытных. Пусть вместо заговорщиков встретит братьев-масонов в ложе...
Присутствующие сбросили с себя шинели, и большинство оказалось в куртках, с прямыми мечами.
Открылась маленькая, замаскированная птичьими клетками дверца, через которую заговорщики вошли в небольшое сводчатое помещение, выбеленное, пустое, темное и пахнущее сыростью. На одном окне висело большое распятие. Под ним за простым столом сидел Дзялынский, командир десятого полка, душа заговора и его глава. Поодаль сидел Капостас, варшавский банкир, венгерец родом, но патриот своей новой польской отчизны.
Входившие совершали приветствие согласно ритуалу, так как у Дзялынского красовалась на шее эмблема наместника масонской ложи – золотой мальтийский крест на зеленой ленте. У Капостаса же, как брата высшей степени, – пеликан на алой ленте, эмблема кавалера розового креста.
Дзялынский надел головной убор и, вынув до половины шпагу, спросил строго:
– Имеются между нами профаны?
– Только верные братья и делегаты всего польского Востока, – ответил Заремба, подавая ему список присутствующих.
– Место и время неподходящие, – заявил Дзялынский, – поэтому мы будем работать без полагающегося ритуала и огней. Займите места, дорогие братья.
Все расселись по местам в молчании, с лицами, обращенными к "учителю".
Так как заседание ложи происходило только для видимости, то, вместо текущих дел и обрядов масонского ритуала, Капостас развернул большой лист бумаги, разрисованный эмблемами смерти, и стал читать фамилии "братьев" разных лож и степеней, вотировавших вчера в сейме принятие трактата о разделе. Когда он окончил, встал полковник Ясинский, "великий оратор" виленской ложи "Полное единство", и произнес против них пламенное обвинение в предательстве родины, законов справедливости и "Великого Строителя". Говорил он без особой масонской символики – коротко, ясно и горячо.
– Предлагаю объявить их врагами человечества, изгнать из лож и покарать смертью.
– Смерть предателям! Ненависть тиранам! – раздался голос и лязг вынимаемых из ножен мечей.
– Давайте проголосуем, дорогие братья! – воскликнул Ясинский и, подойдя к столу, пронзил острием сабли бумагу, повторив: – Смерть предателям!