355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Жданов » Добролюбов » Текст книги (страница 11)
Добролюбов
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:47

Текст книги "Добролюбов"


Автор книги: Владимир Жданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

В описании жизни, Кольцова, Добролюбов во многом опирался на Белинского. Но, продолжая традиции своего великого предшественника, он с еще большей остротой поставил «социальные вопросы»; в соответствии с духом времени он с еще большей силой подчеркнул народность и реализм поэзии Кольцова. При этом Добролюбов отдал должное Белинскому: он рассказал о его необыкновенной проницательности, открывшей большой поэтический талант Кольцова, о его благодетельном влиянии на развитие этого таланта; он также воспользовался случаем, чтобы вообще напомнить о громадном значении Белинского для всей нашей литературы. «Его слово, – писал здесь Добролюбов, – всегда имело высокую цену, принималось с любовью я доверием… Для всех вообще читателей голос Белинского был всегда силен и убедителен. Его критические статьи читались с жадностью, с восторгом, его мнения находили себе жарких защитников и последователей, хотя большая часть читателей и не знала, кто именно высказывает в журнале эти мнения. И самое это обстоятельство уже показывает, сколько ума и силы было в Белинском».

Работа о Кольцове была для Добролюбова во многих отношениях ответственным выступлением. Сам он придавал ей серьезное значение, что видно хотя бы из следующего факта; когда безыменная книжка вышла из печати, Добролюбов, тогда уже постоянный сотрудник «Современника», откликнулся на нее небольшой рецензией в «Журнале для воспитания» (1859, кн. 8). Характеризуя «дух и направление» своей работы, Добролюбов писал: «Книга о Кольцове, говоря о мужичке, проникнута сочувствием к крестьянскому сословию, к его положению, нуждам и горестям… Она признает человеческие права простолюдина и с негодованием отзывается о тех образованных людях, которые презирают мужика».

Именно в этом и заключался общественный смысл работы о Кольцове, написанной студентом Добролюбовым в феврале 1857 года.

К этому времени окончательно сложились его взгляды на искусство, он стал убежденным защитником принципов материалистической эстетики, разработанных Чернышевским. Мы видели, что с позиций этой эстетики он подошел к творчеству Кольцова. Характерный эпизод, также рисующий Добролюбова в качестве горячего пропагандиста новой, революционной теории искусства, произошел однажды у Татариновых. Здесь, среди разных людей, нередко бывал М. Н. Островский, брат знаменитого драматурга. Как-то, задержавшись после урока с Наташей, Добролюбов разговорился с ним; зашел спор об искусстве, причем оказалось, что Островский стоит за «чистое» направление, возражает против утилитарности и ругает диссертацию Чернышевского. Добролюбов хотел было «воспламениться негодованием», но удержался и начал спокойно убеждать своего противника, разбирая диссертацию по пунктам.

– А как же вы хотите определить. прекрасное? – говорил он. – Неужели ссылаясь на «божественный идеал», который будто бы прирожденно живет в душе художника? Разве не лучше сказать, что прекрасное есть жизнь, – так, как каждый ее понимает; ведь каждый предмет настолько прекрасен для человека, насколько он видит в нем жизнь по своим понятиям…

Спор продолжался довольно долго, и Островский согласился почти со всеми доводами Добролюбова в защиту теории Чернышевского. В дневнике поэтому поводу записано: «Кончилось тем, что, когда нас позвали пить чай, то, идя к столу с Островским, я читал панегирик Чернышевскому. Он не возражал… Так же мирно, – продолжает Добролюбов, покончили мы и с утилитарностью. Я сделал уступку, заметив, что сам всегда восстаю против голого дидактизма…а он уступил мне, согласившись, что всякое явление природы и жизни, переходя в искусство, должно непременно… осветиться сознанием, пониманием автора, должно пройти сквозь его душу, не как через дагерротип, а слиться с его внутренней жизнью…»

Если перевести этот спор на современный язык, то надо будет сказать, что, возражая против утилитарности искусства, Островский тем самым возражал против того, чтобы оно занималось решением общественных вопросов. Эти вопросы сушат и губят искусство – таков был обычный довод ревнителей его мнимой независимости от политики. Добролюбов, идя на уступку, высказался против «голого дидактизма»; ом всегда считал, что не дело художника с указкой в руках объяснять зрителю свои намерения; задача писателя не в том, чтобы привесить «моральный хвостик» к своему творению, а в том, чтобы убедить читателя силой созданных образов, логикой развития действия. Добролюбов огорчался, когда ему приходилось встречать трактат или нравоучение вместо живого рассказа, психологию вместо самой души, правила морали вместо настоящей жизни. И в споре с Островским он доказывал, что мораль, тенденция, политика для того, чтобы стать искусством, должны пройти через сознание и душу художника, должны воплотиться в живые образы.

Добролюбов добился, что его противник согласился и с этим. После этого ему оставалось еще доказать, что материалом подлинного искусства служат прежде всего «современные вопросы». Он справился и с этой задачей.

Так он одержал полную победу в споре с защитником «чистого» искусства. Здесь сказались и сила его убежденности и мастерство агитатора, умеющего находить неотразимые аргументы для того, чтобы внушать свои мысли людям.

XII. ОКОНЧАНИЕ ИНСТИТУТА

уховная жизнь Добролюбова в зимние месяцы 1857 года была напряженной и бурной. Он стал литератором, педагогом, пропагандистом. Но при всем том он был еще и студентом, то есть по-прежнему ежедневно ложился спать и вставал по звонку, сидел в аудиториях, записывал лекции профессоров. Многих из них он давно обогнал по своему умственному развитию, не говоря уже об идейном кругозоре. Ему, оставившему далеко позади уровень институтской образованности и поглощенному большой литературной работой, уже имевшей серьезное общественное значение, приходилось, например, слушать лекции по истории русской словесности, которые читал профессор Лебедев, человек в высшей степени ограниченный, невежественный, ничего не понимавший в своем предмете. Можно себе представить, сколько веселых минут доставляли Добролюбову, да и другим студентам нелепые и наивные рассуждения бездарного профессора, к тому же еще явного ретрограда.

В начале нового, 1857 года Добролюбов стал записывать лекции Лебедева со своими комментариями; получилась забавная пародия, превосходно показывающая всю глубину пропасти, отделявшей студента от профессора, который все свои познания в русской словесности «почерпнул из хрестоматии Галахова». Из добролюбовских записей, делавшихся на протяжении нескольких месяцев, видно, что Лебедев не понимал элементарного смысла самых известных произведений, а порой просто не знал их содержания; дело доходило до того, что студентам приходилось кое-что подсказывать своему профессору.

Особенно подробно Добролюбов записал лекции Лебедева о Гоголе, удивительные по своей нелепости; о повести «Невский проспект» Лебедев сказал, что она важна именно для характеристики Невского проспекта, который поразил Гоголя, как новичка в Петербурге. Картины, нарисованные в «Старосветских помещиках», произвели на Степана Сидоровича «самое успокоительное впечатление» («успокоительнее быть не может», – иронически замечает по этому поводу Добролюбов). Но больше всего нагородил профессор вокруг «Мертвых душ».

В течение нескольких лекций Лебедев толковал о поэме Гоголя, подробно перечислял действующих лиц, давал им самые странные и бессодержательные характеристики. Добролюбов терпеливо слушал все это, продолжал вести свои записи, но, наконец, не выдержал и обратился к профессору с просьбой выяснить, в чем же состоит значение «Мертвых душ» для русской литературы. Лебедев растерялся и, в свою очередь, предложил студенту вопрос:

– А кончил ли Гоголь «Мертвые души»?

Добролюбов, к удовольствию всей аудитории, уклоняясь от ответа, повторил просьбу. Лебедев продолжал настаивать на своем вопросе. В конце концов Добролюбов признался:

– Да, действительно не кончил.

Лебедев, очень довольный победой, возликовал:

– Так что же вы спрашиваете меня о значении «Мертвых душ», когда они не кончены?

Счастье Добролюбова было в том, что он вырвался из-под влияния наставников, подобных Лебедеву, из-под власти институтских Поприщиных и Держиморд, калечивших своих воспитанников, и навсегда примкнул к другому миру, ясно определив высокую цель своей жизни.

* * *

В начале марта 1857 года Добролюбов писал, что он «задавлен и задушен» громадным количеством всяких дел. Работы у него было так много, что он совершенно запустил переписку с родными, от которых отдалился еще больше. «Заклинаю и умоляю Вас, – писал он в Нижний, – не сердитесь на меня: право, издыхаю, как собака, и все над письмом[12]12
  То есть над писанием статей.


[Закрыть]
. Каждый день приходится написать от 4 до 6 листов писанных… А сколько еще прочитать нужно для этого писанья… Простите меня, пожалуйста. Я теперь забываю всё и всех. К концу марта поосвобожусь немного…»

За несколько дней до этого письма он закончил книжку о Кольцове, в это же время работал над рецензиями для Чумикова («Журнал для воспитания»); занимался переводами стихов и песен Г. Гейне, который был одним из любимых его поэтов. Примерно в конце февраля Чернышевский попросил его написать о педагогических журналах для одного из тех ежемесячных обозрений, которые регулярно помещались в «Современнике» под названием «Заметки о журналах». Добролюбов написал небольшую статью, содержавшую, между прочим, довольно резкий выпад против Давыдова. Добролюбов как бы мимоходом обрушился здесь на статью своего директора, появившуюся в одном педагогическом издании; он утверждал, что эта статья представляет собой не что иное, как полное повторение мыслей, высказанных Давыдовым много лет тому назад. Критик делал отсюда резонный вывод; «Опровергать и разбирать суждения человека, который, по поводу новых мнений и вопросов, буквально повторяет то, что было им высказано за 20 с лишком лет, – по нашему мнению, – совершенно излишне…»

Чернышевский включил обзор Добролюбова в свои «Заметки о журналах», появившиеся в апрельской книжке «Современника».

Очень много времени отнимали у него, в этот год и учебные работы, кстати сказать, весьма мало похожие на обычные студенческие сочинения: из-под пера Добролюбова выходили серьезные исследования, носившие академический характер и готовые для помещения в любом научном издании. Когда профессор Благовещенский получил от Добролюбова работу «О Плавте и его значении для изучения римской жизни», он сделал на рукописи такую пометку: «Нахожу, что это превосходное сочинение вполне заслуживает печати».

Статья о Плавте, написанная после работы над переводом комедии «Aulularia» («Горшок»), выполненной еще в прошлом году, действительно ‘отличается обстоятельностью, тщательным изучением материалов, знакомством с обширной литературой предмета.

Вторая крупная работа этого года, поданная профессору Срезневскому перед окончанием института в качестве кандидатского сочинения, представляла собой исследование древнеславянского перевода хроники Амартола, завершавшее длительный и кропотливый «мозольный труд», начатый также в прошлом году и принесший немало огорчений автору. В «Акте десятого выпуска студентов Главного Педагогического института» (СПБ, 1857, стр. 25) эта работа была охарактеризована так: «Ознакомившись с переводом хроники по трем спискам и сличив его с греческим текстом…. автор рассмотрел особенности перевода, а вместе с тем и все, что до сих пор было сделано для объяснения вопроса об Амартоле, Он, без сомнения, пополнит и исправит свой труд; но и в настоящем виде, как отзывается профессор Срезневский, он заслуживает особенного одобрения».

Оба сочинения – о Плавте и об Амартоле – в том же «Акте» были названы «замечательнейшими из сочинений; представленных студентами, ныне оканчивающими курс…».

Однако узкоакадемические темы этих работ, чрезвычайно далекие от жизни и от тех вопросов, которые по-настоящему волновали Добролюбова, разумеется, не могли принести ему удовлетворения. Он сидел над ними скрепя сердце, проклиная Амартола и злясь на пристрастие Срезневского к академическому буквоедству. Правда, он всячески стремился оживить мертвую тему, внести публицистический элемент в сухое, по необходимости, изложение. Но материал поддавался туго, и автору пришлось предпослать каждому из сочинений специальное предисловие, где он разъяснял свое отношение к предмету, рассуждая отнюдь не как студент, с трепетом подающий ученическую работу, а как зрелый публицист и политик. Особенный интерес представляет для нас предисловие к Сочинению о Плавте, содержащее мысли; которые не имеют никакого отношения к наследию римского драматурга, но очень важны для оценки политических воззрений Добролюбова.

Он коснулся здесь вопроса о самобытности русской науки, о необходимости развивать народную культуру и обрушился на славянофилов, стремившихся отгородить Россию стеной от Европы, от опасных «наущений лукавого Запада». Добролюбов пламенно восстал против этих стремлений реакционного славянофильства, якобы защищавшего «самобытность» России, а на деле прежде всего заботившегося о том, чтобы уберечь ее от возможных революционных событий, уже сотрясавших Западную Европу. Позиция Добролюбова была противоположной. Подобно другим великим русским демократам, он был убежден, что Россия должна пойти «по пути Запада», то есть пережить благодетельную революцию. И в предисловии к статье о Плавте он писал: «Тот, кто действительно хочет, чтобы в России принялась наука серьезно, чтобы в нас выработалось свое самостоятельное воззрение, народное направление… кто в самом деле хочет этого, тот никогда не скажет нам: удаляйтесь Европы, старайтесь не верить ее ученым, ее мыслителям… Напротив, он скажет: учитесь, учитесь у Европы… старайтесь усвоить запас знаний, накопившийся на Западе веками, старайтесь догнать Европу и взять у нее все лучшее, оставивши только то, что в ней самой дурно…»

Эти слова были продиктованы искренним патриотическим чувством, великой болью за отсталость родной страны, желанием видеть ее сильной и свободной. Призыв революционного демократа учиться у Европы, то есть у ее передовых ученых и мыслителей, разумеется, не имел ничего общего с тем раболепством перед всем иностранным, каким были заражены господствующие классы русского общества.

Надо ли говорить, что острая полемика со славянофильством совсем не подходила к академической работе о жизни и творчестве Плавта. И Добролюбов, подавая сочинение профессору Благовещенскому, счел за лучшее не показывать ему свое предисловие.

* * *

Тем временем приближались выпускные экзамены. Добролюбов думал об этом с некоторой тревогой, но не потому, конечно, что он боялся за свои знания, – в этом отношении он был совершенно спокоен, – а потому, что перед ним вставал вопрос о дальнейшей своей участи. Согласится ли начальство оставить его в Петербурге, где по тем временам только и можно было ему применить свои силы, или постарается запрятать его в какое-нибудь захолустье, и ему придется «схоронить там себя на вею жизнь, опуститься и обрюзгнуть, надевши стёганый халат и вязаный колпак»?

Он твердо решил никуда не ехать по окончания института, тем более что Некрасов и Чернышевский звали его работать в «Современнике», просили писать «сколько успеет, чем больше, тем лучше». Но было ясно, что остаться не так просто. Он писал двоюродному брату в Нижний: «…начальство мое, после всех историй, какими я насолил ему, радо будет отправить меня в Иркутск или Колу, а никак не оставить в Петербурге. Директор уже давно порывался меня выгнать, да профессора не позволили… Так теперь я должен сам себе отыскивать место…»

Место скоро нашлось. По тогдашним правилам, студент, учившийся на казенный счет, мог получить освобождение от обязанности преподавать в учебном заведении, если он находил себе место домашнего учителя. Куракины, с детьми которых всю зиму занимался Добролюбов, выразили готовность помочь ему, то есть принять его формально в качестве постоянного учителя и тем самым дать основание для отказа от службы. Именно это и помогло Добролюбову; в течение некоторого времени он, уже расставшись с институтом, считался домашним учителем у Куракиных.

Студенты-выпускники усердно занимались, лихорадочно готовились: предстояло сдавать экзамены за все четыре года; к тому же многие не без основания ждали возможных придирок со стороны ожесточенного директора: он враждебно относился ко всему «добролюбовскому» выпуску, а исход экзаменов во многом зависел от него. Только сам Добролюбов по-прежнему спокойно сидел за своими статьями и за переводами из Гейне, не принимал участия, в общей предэкзаменационной горячке. Примерно в это же время он работал над большой статьей для «Современника» – о сочинениях графа Соллогуба.

Наконец настал, этот день. Экзамены начались в торжественной обстановке, в присутствии многих гостей, которым заранее были разосланы печатные приглашения с расписанием и фамилиями студентов, Все шло благополучно, выпускники сдавали предмет за предметом. Давыдов, по словам Шемановского, «вел себя как истинный джентльмен», то есть предоставлял экзаменатору и ассистенту аттестовать баллами студента, а сам Даже уходил в отдаленный угол, как бы говоря этим: глядите, вот я и не суюсь!..

По окончании экзаменов, еще не зная решения своей судьбы, студенты уже ходили с радостными лицами: судя по полученным отметкам, почти все должны были выйти из института в звании старших учителей гимназии (это была высшая степень для оканчивающих Педагогический институт). Окончания последней конференции профессоров, длившейся очень долго, ждали уже без особого волнения, а просто с любопытством. Каково же было изумление и негодование студентов, когда они узнали, что Давыдов все-таки нашел способ расправиться с ними: двенадцать человек, вопреки всем ожиданиям, получили звание младших учителей, в то время как десять из них имели право быть старшими (речь шла не только о престиже: для большинства плохо обеспеченной молодежи это был вопрос будущего заработка и служебной карьеры).

Оказалось, что Давыдов, разыграв джентльмена во время экзаменов, в то же время заготовил для каждого студента отдельные баллы по поведению и на конференции настаивал на том, чтобы звание старшего учителя давали только имеющим пятерки. Какое именно поведение. Давыдов признавал заслуживающим высокой оценки – можно догадаться. Так и получилось, что десять студентов явились жертвой его мести.

На конференции особо обсуждался вопрос о Добролюбове. Директору очень хотелось дать ему звание младшего учителя, он резко отзывался о поведении Добролюбова и, по словам Срезневского, ругал его «на чем свет стоит». Но некоторые профессора и прежде всего Срезневский решительно и горячо потребовали: для лучшего своего студента золотой медали. Давыдов отбивался как только мог и в конце концов вынужден был предложить серебряную. Профессора готовы были согласиться с этим, но Срезневский шумно запротестовал и твердо заявил: золотую или никакой. Кончилось тем, что Добролюбов был выпущен старшим учителем без всякой медали. В «Ведомости о поведении и прилежании студентов…», окончивших курс наук в 1857 году, ему была дана такая характеристика: «Трудолюбив, требователен, не сочувствует распоряжениям начальства, холоден в исполнении религиозных обязанностей, заносчив, склонен к ябеде[13]13
  Подразумевается враждебное отношение Добролюбова к начальству, выразившееся, в частности, в писании жалоб и т. п.


[Закрыть]
, подвергался аресту».

На последней конференции говорилось еще и о том, что институту предложили представить кандидата на освободившееся место учителя словесности в 4-ю петербургскую гимназию. Профессора все в один голос назвали Добролюбова. Давыдов помялся, но согласился (или сделал вид, что согласился).

В тот же день вечером Добролюбова встретил в институтской приемной Измаила Ивановича Срезневского, который рассказал ему о событиях, происходивших на конференции, и о том, как ругал его Давыдов, но тут же посоветовал сходить к нему, чтобы поточнее выяснить – обманет он насчет места в 4-й гимназии или не обманет. Для Добролюбова было очень важно узнать теперь же что-нибудь определенное, так как он уже начал переговоры с Куракиными; ему хотелось решить вопрос о своем будущем устройстве до отъезда в Нижний, о котором он уже известил родных.

Шемановский и Бордюгов одобрили намерение пойти к Давыдову для последних объяснений, и Добролюбов отправился. Директор вышел к нему мрачный и неприветливый. «Что вы?» – спросил он отрывисто, уверенный, что строптивый студент явился с претензиями по поводу не полученной им медали.

Вместо этого Добролюбов вежливо сказал:

– Я должен, ваше превосходительство, поблагодарить за доброе мнение, которое вы высказали обо мне на конференции…

От неожиданности Давыдов опешил и не сразу нашелся, что ответить. Потом он начал невнятно говорить на тему о том, что Добролюбов сам виноват, если не получил большего, что к нему еще были милостивы… Студент перебил эту речь, сказав, что он ни на что не претендует, а милостей от начальства никогда не ожидал; теперь же ему необходимо определиться на службу… Тут Давыдов принялся доказывать, что назначение на службу в гимназию надо оправдать достойным поведением: там, дескать, не будут относиться к вам «по-отечески», как в институте, и т. п. «Рацея длилась минут десять. За нее следовало бы Ваньку выругать и дать ему в зубы, – писал позднее Добролюбов в письме к Турчанинову, – или по крайней мере повернуться к нему… и уйти с шумом. Но я ничего этого не сделал, а выслушал молча до конца; это я признаю действительно дурным поступком, за который и обвиняю себя до сих пор…»

В это время десять обиженных студентов обсуждали свое положение. Возмущение их было безгранично. Кто-то предлагал всем курсом идти к Давыдову на квартиру и бить его; кто-то советовал целым курсом жаловаться на несправедливость министру. Но все это напоминало бы бунт и было опасно, поэтому планы отвергались один за другим. В конце концов решили подать министру жалобу на неправильное решение конференции. Приступили к делу, но жалоба не клеилась; тогда попросили Добролюбова. Отчетливо понимая, что он теряет последние шансы на место в 4-й гимназии, Добролюбов в несколько минут составил нужный текст, который удовлетворил всех. В тот же день жалобу подали министру, и вскоре было назначено следствие, изрядно взбесившее Давыдова; оно тянулось довольно долго и кончилось плачевно: только один из десяти недовольных получил звание старшего учителя; некоторые студенты вообще раскаивались, что вздумали жаловаться…

Однако Давыдов взбесился еще больше, когда до него дошел слух, что бумагу составлял Добролюбов. Он вызвал студента к себе и обрушился на него с упреками в черной неблагодарности: на днях, мол, он являлся к директору благодарить за его милости, признавался, что не заслужил этих милостей, и обещал вести себя впредь благонравно – только бы дали местечко, – а теперь вдруг опять стал, писать кляузы.

Увидев, как неожиданно и хитро истолкованы его слова, Добролюбов, по собственному признанию, перестал церемониться с директором, посмеялся ему в глаза и сказал много резкого на тему о бесчестных людях. Тогда он еще не мог предвидеть, как отомстит ему за это директор.

Чуть ли не в тот же самый день по институту распространился слух, будто Добролюбов «валялся в ногах» у директора, прося у него прощения и выпрашивая место. Давыдовские любимцы и наперсники, не терпевшие и боявшиеся Добролюбова, настойчиво заверяли всех, что так оно и было на самом деле. И тут произошло нечто странное, почти невероятное: часть студентов поверила отвратительной и глупой сплетне и отвернулась от Добролюбова. Среди поверивших были и его ближайшие товарищи, такие, как Турчанинов и Сциборский. Последний в слепой злобе против своего друга разорвал фотографию, где были сняты шесть студентов, участников добролюбовского кружка.

Нам теперь трудно понять, как могло случиться, что люди, хорошо знавшие и любившие Добролюбова, вдруг поверили явным клеветникам. Шемановский объясняет это «ненормальным состоянием духа», общей раздраженностью студентов. Некоторую роль играло здесь еще одно обстоятельство: когда товарищи приступили к Добролюбову с вопросами, с требованием рассказать, как было дело, это показалось ему обидным, и он не счел нужным оправдываться, а отвечал насмешками или не отвечал вовсе.

Позднее, в письме к Турчанинову от 11 июня 1859 года, Добролюбов, стремясь восстановить дружбу со старыми товарищами, так рассказал о своем тогдашнем состоянии: «Вы меня обвиняете в пренебрежении к Вам. Но войдите в мое положение: могли я поступить вполне спокойно и благоразумно тогда, когда всё вокруг меня сошло с ума и когда я сам был поставлен в такие ложные отношения ко всем и ко всему? Давыдов меня ругает и старается вредить мне за то, что я опять пишу на него каверзы; те, кому я пишу их, отказываются от своих слов и ругают меня, зачем я писал; мои друзья, знавшие меня всегда за врага Давыдова, вдруг обвиняют меня в подличаньи перед ним. Каким образом произошла эта невообразимо дикая путаница, я и теперь хорошенько не понимаю, а тогда и вовсе ничего разобрать не мог. В Ваших обвинениях, предъявленных мне так внезапно и положительно, во время нашей прогулки в саду, я, естественно, не мог в то время ничего увидеть, кроме слабодушия, допустившего Вас поверить первому вздорному слуху о человеке, которого Вы (по собственным словам Вашим) очень хорошо знали во всех отношениях и умели ценить».

И дальше, вспоминая историю своих взаимоотношений с Давыдовым, Добролюбов упрекал себя за единственную слабость, проявленную им когда-то перед директором в связи в репрессиями за стихи на юбилей Греча: «С конца второго курса, когда я сидел в карцере и писал ему умиленные письма, запуганный Сибирью и гражданским позором, – после этого я уже ни разу не унизил себя перед Давыдовым…»

Таким образом, «Ванька» все-таки сумел достичь своей цели: его грязная выдумка испортила немало крови такому самолюбивому, принципиальному и щепетильно честному человеку, каким, был Добролюбов. Последние дни его пребывания в институте были отравлены. Правда, Шемановский, Бордюгов, Златовратский были в это время с ним, но они оказались бессильны повлиять на всех остальных. На его стороне было и сочувствие Паржницкого, однако он жил в это время в Казани после ссылки и многих мытарств. Добролюбов, дороживший его именем, написал ему обо всем происшедшем. Но только осенью, уже вернувшись из Нижнего, он получил ответ; Паржницкий писал ему: «Поневоле овладевает душой негодование при мысли, что бессмысленный сплетник в состоянии уничтожить согласие и доверие между людьми…»

Прошло около двух лет, прежде чем товарищи Добролюбова поняли свою ошибку.

21 июня, через несколько дней после окончания экзаменов, в институте состоялся акт очередного выпуска. Студенты, собравшиеся: в зале, довольно мрачно выслушали чтение отчета о состоянии и успехах института: Тут только узнали они о результатах «следствия» и о том, что обращение десяти выпускников к министру оказалось, в лучшем случае, бесполезным. Настроение у большинства было подавленное, и неудивительно, что выступление товарища министра просвещения князя Вяземского, заключавшего акт, студенты встретили враждебной тишиной. Обращаясь к ним, Вяземский сказал примерно следующее:

– Многие из вас, господа, отличаются беспокойным характером. В институте это терпелось, на это смотрели снисходительно. Теперь вы вступаете в жизнь, а в жизни это не терпится…

В одном углу кто-то довольно явственно произнес: «Подлец!» – и опять все стихло. Тогда Давыдов подошел к Вяземскому и поклонился ему в пояс.

Институт был окончен

* * *

На другой день Добролюбов без всякого сожаления покинул институтские стены, в которых провел четыре года, и отправился в Нижний. Он уехал почти неожиданно: вечером, после акта, зашел к Чернышевскому и встретил там его двоюродного брата А. Н. Пыпина, впоследствии известного ученого и литератора. Пыпин собирался в Саратов и предложил Добролюбову ехать вместе на следующий же день. Обрадовавшись попутчику, Николай Александрович начал поспешно готовиться к отъезду и даже Не успел попрощаться с друзьями. Позднее, посылая уже из Нижнего свои извинения Срезневскому, он шутил: «…я в Петербурге решительно ни с кем не успел проститься, ни даже с Иваном Ивановичем Давыдовым, моим благодетелем, незабвенным до конца дней моих».

Однако со своими институтскими друзьями – Шемановским, Бордюговым, также собиравшимися разъезжаться, он не только попрощался и условился о переписке, но успел поговорить на весьма важные темы. По-видимому, они обсудили вопрос о какой-то пропагандистской деятельности, носившей строго конспиративный характер. Во всяком случае, в первом же своем письме к Добролюбову Иван Бордюгов, гостивший у родных в городе Змиеве (на Украине), сообщал, что он потрясен рассказами о бедствиях «несчастных крестьян», и прибавлял к этому следующие многозначительные слова: «Касательно общего святого дела я еще ничего не предпринимал. В Харькове я пробыл один день; но никого из прежних моих товарищей не нашел… К некоторым я отправил письма…»

Разумеется, эти слова нельзя считать случайностью. Выражение «святое дело» служило в те годы обозначением «революционного дела» и именно в этом смысле не раз употреблялось Добролюбовым.

Итак, он отправился на родину.

Встреча с родными, в особенности с выросшими за три года сестрами и братьями, была радостной; столичного гостя (он приехал в Нижний литератором!) принимали радушно. В первые дни он занимался устройством разных домашних дел и, между прочим, обсуждал с опекунами вопрос о замужестве Антонины, которой сделал предложение Михаил Алексеевич Костров, когда-то бывший его учителем. Один из мемуаристов отмечает, что в этот свой приезд на родину Добролюбов просил учителя семинарии Л. И. Сахарова сообщать ему факты административного произвола; утверждают, будто бы эти факты Добролюбов собирал для своей переписки с Герценом (Герцен имел немало корреспондентов в России, которые доставляли материалы для обличительных выступлений «Колокола», издававшегося в Лондоне). Однако других, более точных сведений об этой переписке не сохранилось.

Как только прошла радость первого свидания и были улажены домашние дела, так стало ясно, что больше ему нечего делать в родном городе: у него уже не было общих интересов с той средой, к которой он сам когда-то принадлежал, ему претили обычаи поповско-мещанского быта. «Голос крови», по его же выражению, становился почти не слышен, его заглушили «другие, более высокие и общие интересы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю