412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Турбин » Exegi monumentum » Текст книги (страница 9)
Exegi monumentum
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:29

Текст книги "Exegi monumentum"


Автор книги: Владимир Турбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

– Поджидаю-с,– говорит не без насмешечки в голосе. И Кате: – Здравствуй, красавица!

Посмотрел на физиономию, на личико, на котором синяки прямо-таки светились в полутьме коридора, перевел взгляд на Борю:

– Понятно-с.

Потом Боря сидел на кухне опустевшей коммунальной квартиры, переодевался.

В узелок связал Боря штанишки, камзол, ужасающе тесные башмаки. В углу кухни – огромной, закопченной – со вчерашнего вечера пузырем возвышался рюкзак, а в нем – куртка, джинсы. И башмаки, мокасины. Влез в них Боря: разношенные, made in... Маг тем временем с девчонкою говорит о чем-то. А о чем? Успокаивает? Ладно, недолго ему; он свое дело сделал и свое получил: больше года жизни Боря ему отвалил. А кто знает, те дни, что отданы Магу, не окажутся ли чем-то таким, что решило бы судьбу Бори на много веков вперед?

Не поблагодарил Боря Мага, а просто взял Катю за руку, a Maгy только: «Пока!» Уже дверь открыл на лестничную площадку, но тут Катя осторо-о-ож-ненько высвободила руку, обернулась к Магу, поясно ему поклонилась:

– Спасибо! – Ее первое слово на новой земле, в новой жизни,– Спасибо, барин!

Значит, Маг сказал Кате что-то нужное, доброе: ишь ты, пекся о том, чтобы крест сорвать с девушкй, а сам-то все-таки пожалел ее, про-све-тил. Или, может, заговор какой-то сотворил?

Поклонилась девушка Магу, но тут Боря сграбастал ее руку уже привычным движением и – по лестнице вниз: лифт опять не работал.

И шел по улице Горького вполне советский, вполне современный вроде бы даже и молодой человек: куртка, джинсы, итальянские башмаки на меху синтетическом. И корзинку несет. А с ним – девушка со светлой косой, в ярко-красной, в пунцовой шубе до пят, а личико светлое, ясное (Маг рискнул, потратил ПЭ из неприкосновенных запасов, дунул, и синяков не стало). Снегурочка!

Но опять надо было ловить такси, уговаривать: на проспект Просвещения, мол. По улице Горького, бывшей Тверской, известное дело, мечутся люди, скачут, как блохи; завывают протяжно, вторя метели: «Такси-и-и-и!..» А такси проносятся да проносятся мимо по своим делам – таинственным, непонятным.

Все уловки наглых таксистов Боря знал, но что он мог сделать? Он корзинку выставил на проезжую часть: подумают, что на вокзал ему, что он на поезд торопится. Но и на корзинку клевать не хотят, рвут да рвут мимо Бори и Кати.

И девушку осенило: оттолкнула – впрочем, довольно ласково, как бы шутя – своего господина на тротуар, сама шагнула на проезжую часть. Тут же с визгом остановилась машина, высунулся хмырь прыщавый, подмигнул, нехорошо улыбнулся: «Куда?» Боря с тротуара сорвался, ухватился за ручку дверную, словчился открыть. Втолкнул девушку, корзину и – сам взгромоздился. Тогда уж и адрес назвал, а шофер, подобно лошади, почуявшей властного седока, смирно съежился, хотя и буркнул гнусаво: «На приманочку взял, командир? На живца? На Снегурочку?» Боря хмыкнул только: победителей, дескать, не судят.

И гудят голоса, аж на лестнице слышно: вечные споры о том, кто губит Россию.

Боря за руку держит Катю, прислушивается. Из-за двери же – гомон и гул голосов: бу-бу-бу... гу-гу-гу... ду-ду-ду...

Ищут тех, кто губит Россию: с востока – китайцы, с запада – американцы стараются, шлют лучи над волнами Атлантики; проходя над ушедшею под воду Атлантидой, лучи обретают незримую твердость и, усилившись, устремляются через Европу на нас. А уж тут – извечно подтачивающий Россию внутренний враг начеку: скачут, мечутся темные силы, еврейский кагал; собирают энергию своими иудейскими способами: педагоги, врачи, литературные критики и артисты. Один только спектакль Аркадия Райкина – целый пакет энергии, отправляемой на Луну; и хранится она на Луне до уже недалеких времен, – когда замкнется кольцо иудейского полонения мира. Луна мертвое тело, труп, носящийся над Землей, а евреи – народность мертвая, и их власть – власть смерти над миром. Но гуру Вонави встанет на их пути и Россию спасет, а за ней и весь мир.

В дверь звонок.

Звонок у гуру Вонави, конечно, особенный: гонг какой-то. И гонг звонит басовито, неизменно возвещая нечто значительное: бум-бум-бум... И опять: бум– бум-бум...

Гуру на своем диванчике прыгает, как ребенок, в ладошки хлопает.

– Се грядет,– верещит,– Сен-Жермен! Сен-Жермен к нам грядет!

Открывать Сен-Жермену кинулись патриот-анархист и Яша-Тутанхамон: пуще всех Сен-Жермена заждался Тутанхамон.

Он-то первым и двери открыл, отворил. А в ту же минуту с дивана – в халате своем, порядком засаленном,– встал и сам Вонави и губами туш заиграл. И когда дверь распахнулась, перед Борей и Катей предстали и патриот-анархист, и Яша, и Буба, он же Гай Юлий Цезарь. А в проеме дверей, ведущих из прихожей в гостиную,– и гуру Вонави, который смешался вдруг, потупился и по-мальчишески покраснел.

– Пришли! – выдохнул Боря, и безучастно как-то у Бори вышло: слово выдохнул так, будто оба они, и Катя, и он, в магазин за бутылкой ходили. Впрочем, оно и лучше: не догадаются, где побывал граф Сен-Жермен.

Тут надо заметить: в школе гуру – сеть секретов и тайн. Как во всех конспиративных организациях, люди связаны наложенными на них запретами, угрозами и какою-то истерической лестью: полудебил, чадо безнадежных и мрачных пьянчуг-алкашей, едва кончивший пять-шесть классов школы для дураков, болван, коего в течение всей его недолгой, но горестной жизни пинали да заушали, встретивши русских йогов, вдруг обретает горсточку нежности и тепла, а постепенно узнает и о том, что он-то, оказывается, и есть Юлий Цезарь. Кто такой Юлий Цезарь, он представляет себе неотчетливо, но раз, другой, третий ему объясняют про умение делать три дела сразу – писать, слушать и говорить,– про перейденный Рубикон, про коварного Брута. У него хватило ума, он однажды спросил, преданно поглядев на гуру: «А чего с энтим Брутом сделали? Ему срок дали, да? Или к вышке?» Но что сделали с Брутом, гуру не знал; он смутился, но вышел из положения. Он погладил Бубу по жесткой шерстке, по голове, успокоил, напомнил, что надо почаще выкрикивать: «И ты, Брут!» И ему ли, Бубе, не радоваться дару судьбы? А она устами гуру открыла в нем Цезаря и поставила рядом с ним и милягу Тутанхамона, и угрюмого, но в общем-то добропорядочного и надежного Сен-Жермена.

Гуру шаркающей походкой своей, шлепая туфлями, приблизился к Кате; ученики, натурально, отпрянули. Гуру подошел, взял крепостную девку за подбородок, в глаза посмотрел ей. Щекою дергаясь и кривляясь – отрывисто:

– Принцесса, царская дочь! – Руки на плечи девушке положил.– Давно тебя ждем, человека достойного за тобою послать подбирали, пока-то не отыскали орла,– указал на Борю,– время и шло да шло. Но нашли орла, и принес он тебя к нам, и быть тебе моей пра-пра... Разберемся во все этих «пра»... Что, устала? Вера, веди нашу гостью к столу.

Вера Ивановна ко всему привыкла. И к тому, что при ней, при жене, девчонок к мужу приводят. С улицы, с бездонных московских вокзалов, все с какими-нибудь оккультными мотивировками: герцогиня де Помпадур промелькнула, Клеопатра была, но на ней-то Вонави и подловили когда-то, в психбольницу как раз Клеопатра его загнала, сама же смылась куда-то, из квартиры пару простынь прихватив. Остальные девчонки на оккультные приманки клевали одна за другой, и – тут надо отдать справедливость гуру Вонави – далеко не все они оказывались в предыдущих своих воплощениях исторического размаха царицами или знатными дамами.

О том, откуда и зачем привели к гуру девушку в красной шубке, Вера Ивановна знала. Она женщина простая и добрая, по-русски отзывчивая, и она понимала: пришелица, новенькая, попавшая сюда Бог весть из каких миров, перенервничала, смертельно устала и хочет, наверное, есть. А поэтому:

– Испереживалась? – первым делом спросила она.

Та вопросительно подняла на Веру Ивановну очи – прозрачные, ясные.

– Непонятно? Хорошая ты моя, принцессочка, иди руки мой, ступай-ка сюда.

У гуру Вонави, что называется, совмещенный санузел: клозет, умывальник и ванна, все вместе. Тут же – стиральная машина, эмаль с нее послезала, но вообще-то машина фурычит, как раз час тому назад закончила Вера Ивановна стирку, и сейчас над ванной висят ее поношенные, растянутые колготки, голубые подштанники Вонави, полотенечки да платочки. Показала Вера Ивановна гостье, как и чем надо пользоваться и как воду спускать в унитазе. Потом слышно: вода потекла из кранов.

Ползет телега, влекомая парой серых одров; одры перебирают ногами, пучеглазыми мордами мотают направо-налево. На высоких козлах восседает красавец-негр, вожжи держит, на голове у негра шляпа-цилиндр.

По обе стороны телеги безжизненно свешиваются руки и ноги; ноги в джинсах, джиксы задрались, виднеются тощие волосатые икры.

Колеса скрипят, лошади мотают толстыми мордами. Негр стеганул одну лошадь вожжами, лошадь взбрыкнула, а негр ее снова стеганул, тут же, впрочем, ободряюще чмокнув: давай, мол, давай!

Актовый зал в УМЭ остряки называют и аховый зал. Зал в УМЭ маленький, сидим близко к сцене. Видно, как изготовлены лошади; так обычно шутовских лошадок и делают: составляется лошадь из двух людей: один спереди, другой сзади; бутафорская лошадиная голова, капроновый хвост. Скрипучую телегу студенты сладили из тележки, на которой два раза в год, по весне и по осени, нашему УМЭ предписано было катить по Красной площади что-нибудь, подходящее случаю: говорят, что когда-то на ней везли огромный макет проектируемого Дворца Советов, возили фанерную Спасскую башню, а сейчас возят земной шар, и над ним, на особой, почти невидимой проволоке порхает здоровенная птица, голубь мира. А теперь, в новогодний вечер, тележка приспособлена для капустника на тему «Пир во время чумы». Что ж, молодцы студенты, сообразили, в точности выполнили указания ремарки гениального А. С. Пушкина: «Едет телега, наполненная мёртвыми телами. Негр управляет ею». Повалились в телегу доброхоты, ноги свесили: трупы. И в сплошной бутафории подлинное одно только: негр. Байрон Ли Томсон – не какой-нибудь там африканский негр из Университета имени Патриса Лумумбы, нет, а американский негр из штата Кентукки. (Почему-то американский негр считается более подлинным негром, чем негр африканский, первичный.)

Трудно понять, какими ветрами занесло негра Байрона Ли в наш УМЭ, но Байрон прижился у нас, кончил отделение русской эстетики, защитил дипломную работу по словянофилам и был принят в аспирантуру. Своим стал, умэльцем. Сперва с ним носились, гладили его по головке, ибо живем мы все в окружении нами же созданных образов: коли негр из Америки, так является даже неглупым и мыслящим людям тень какого-то человека, коего или волокут линчевать, или каждую минуту могут схватить, окатить керосином, поджечь; и несчастный будет корчиться, полыхая, а вокруг него будут топтаться, приплясывая, фигуры в белых балахонах с прорезями для глаз. И на Байрона смотрели как на жертву злобного ку-клукс-клана, обретшую в нашей стране и защиту, и кров. А к тому же принято чувствовать себя гуманистом, покровителем угнетенных, а свою неуклюже свирепую родину считать уж хотя бы от расизма свободной; поэтому с Байроном Ли и носились.

Постепенно, впрочем, к Байрону привязались и без всякой политической подоплеки. Оказалось, что он просто хороший парень, трудолюбивый, остроумный и на удивление целомудренный, во всяком случае, никаких признаков бешеного сексуального темперамента, который молва склонна приписывать каждому темнокожему, Байрон не проявлял. Эксплуатировали его беспощадно. В библиотеке почему-то именно ему доставалось перетаскивать с места на место толстенные тома различных историй искусств; когда в буфет привозили любительскую колбасу, томатный сок и кефир, Байрон непременно оказывался возле фургончика. «Байрон,– томно скажет ему проходящая мимо Вера Францевна,– да не позволяйте же вы вечно себе на шею садиться!» – «Но я негр, Вера Францевна,– неутомимо улыбается Байрон,– а негры для того, как известно, и существуют». И идет Вера Францевна по делам, а потомок дяди Тома хватает новый ящик, и весело позвякивают бутылки, которые он несет. Занимается Байрон со мной. Диссертация у него почитай что готова, а в Америке ему обещали работу. Когда Байрон уедет, наш УМЭ лишится интереснейшего сотрудника, терпеливо сносившего все причуды высшего партийного руководства, все запреты, ограничения и упрямо гнувшего свою линию, по-хорошему либеральную.

Как ни старались где-то в невидимых, но повсечасно ощущаемых нами сферах уберечь наш УМЭ от наплывов либерализма, по меньшей мере преждевременного, в крайностях же своих и опасного, невинная идейка отпраздновать что-нибудь, например, встречу старого Нового года в разгар экзаменационной сессии да еще под названием «Пир во время чумы» была высказана и дружно подхвачена массами. Пир во время чумы? Загорелась мыслишечка: поставить капустник. На шестом этаже, на самом верху надстройки, собрались университетские весельчаки, заговорщики перешептывались, вразнобой строчили либретто, сценарий. Метафоры «пир» и «чума» заполнялись реалиями нашей жизни. Чума – экзамены, экзаменационная сессия; пир – веселье ни с того ни с сего, разве что под предлогом встречи старого Нового года. А где пир и чума, там всегда вспоминают и негра в телеге с телами умерших.

Ползет телега, влекомая парой одров, серых, в яблоках. Байрон Ли управляет ею, а мы стараемся не придавать веселому «Пиру...» никаких расширительных смыслов: это вовсе не про мир, на который надвигается безумие духовной пустоты – мертвящей все живое чумы. Не про нашу чудовищную державу. Нет, ни в коем разе, ни в коем... Мы имеем в виду экзамены. Только экзамены.

Очень похоже изобразили Веру Францевну Рот, хорошо получился Маг. Студент пародировал лекцию Мага, пародировал его самого: голова, похожая на яйцо, поставленное кверху острым концом, плешь, рыжеватые волосики по краям, нос буравчиком, очки-крутляши. Маг читал в своем стиле: зажигательно, страстно, брызжа слюной; и только в конце его лекции становилось понятно, что народ обволокли этой страстностью, заворожили полемикой с целой ордою неведомых путаников, запорошили зенки остротами, но внутри всего этого многоцветия была пустота, была безысходная скука. Это были лекции-мороки, и студент сумел обнажить перед нами пустоту, залихватски Магом преподанную; и Маг аплодировал: обижаться на капустник нельзя, не принято. Потом изобразили экзамен: экзаменуемые один за другим проваливались – падали в преисподнюю; на сцене в маленьком зале УМЭ имелся и люк. Мизансцены менялись: за столом восседали пирующие, молодой человек поминал безвременно провалившихся на экзамене:

...Но он ушел уже

в холодные подземные жилища.

Мэри пела про всеобщее опустошение. Председатель же сокрушался:

В дни прежние чума такая ж, видно,

Холмы и долы ваши посетила,

И раздавались жалкие стенанья

По берегам потоков и ручьев...

Говорил он так выразительно, что становилось по-настоящему страшно:

И мрачный год, в который пало столько

Отважных, добрых и прекрасных жертв,

Едва оставил память о себе...

Тут-то и выплывала на сцену управляемая негром телега: апофеоз изображения зимней экзаменационной сессии.

Потом была самодеятельность: пел хор УМЭ, и пел он, надо сказать, хорошо; студентка-украинка танцевала гопак. Занавес опустился, мы, хлопая откидными сиденьями, потащились в Лункаб, на Луну. На столе, за которым обычно заседал ректорат,– пирожки, бутерброды. Вера Францевна элегантна, худенькое лицо много и горько страдавшего человека светится внутренней радостью: праздник удался, получился.

Гамлет Алиханович настороженно прихлебывает дремучий чай:

– Вера Францевна, а намеки-то бы-ыли! Я имею в виду капустник...

Гамлет обижен тем, что на сцене не изобразили его; тут действует причудливая логика: нам хочется, чтобы нас пародировали, пародия признает в нас хоть чем-то выдающуюся индивидуальность, она дарит нам новую жизнь. А как будешь пародировать лекции по истории КПСС? Зал наполнен был стукачами, а возможно, что весь капустник втайне и записывался на пленку; мы сидим, болтаем, гоняем чаи, а пленочку-то, гляди ж ты, сейчас где-то прослушивают.

Потом мы, профессорско-преподавательский состав, гурьбой покидаем Лункаб, вываливаемся в вестибюль. Здесь – танцы вовсю: из зала в вестибюль пианино выкатили, и за пианино, конечно же, наш Байрон сидит играет, трлько черные пальцы летают по клавишам; и я начинаю думать что-то нелепо замысловатое: когда за роялем белый пианист, то его руки контрастируют с черными клавишами, а когда пианист чернокожий, то, наоборот, его черные руки над белыми клавишами...

А УМЭ не узнать: вестибюль, коридоры, аудитории убраны еловыми ветками; масса цветов, пусть хоть бумажных, но все-таки... Сверкают стеклянные шарики.

Руки Байрона громыхают по клавишам.

Барабан грохочет, грохочет.

Рядом с Магом Боря, Борис, слесарь СТОА-10, граф Сен-Жермен. На нем полумаска – черная, с желтым кружевом, черный плащ на желтой подкладке.

Пляшет Боря.

А рядом с ним?

Байрон все еще крушит пианино. Но внезапно ритм обрывается: обернулся Байрон, остановился. Тотчас:

– Байроне, ты чому ж зупынывсь? – укоризненно и певуче восклицает студентка-украинка.– Байроне, зажурывсь ты чому?

Байрон в самом деле играть перестал. Белки вывернул изумленно, воззрился на нас: рядом с Борей танцевала красивая: сарафан ярко-алый и коса ниже пояса. Было личико маской глупейшей прикрыто – маской туповато глазеющей на окружающий мир козы, уж не той ли козы, во славу которой назван наш великолепный проезд? Но тупейшая козья харя не удержалась на личике; и красивая – маску прочь, голубые очи с изумлением на Байрона глянули.

– Грай же, Байроне!

Байрон взял себя в руки, заиграл. Барабан подхватил его ритм.

Мы танцуем. Время близится к полночи.

Перебивая ритмичный грохот пианино и барабана, снизу доносится жуткий, истошный взви-и-ииизг:

– И-и-иии!

Пианино снова смолкает. В наступившей тиши барабанщик бабахает еще несколько молодецких ударов и останавливается.

Все смятенно несутся вниз, и мне сверху видно, как там, возле телефона-автомата, у подножия гипсового Ильича-Лукича, быстро-быстро накапливается толпа. Не все догадались снять маски, поэтому в толпе мельтешат и русалки, и розовощекие поросята, и лисички-сестрички. В центре внимания – Сусанна Рииконен, стажерка из Финляндии, из какого-то городка, названия которого никто выговорить не может.

– Дурак! – рыдая, кричит Сусанна, снизу вверх глядя на застывшее в глубочайшей думе о судьбе мирового пролетариата изваяние.– Идьёт лысый! – И снова в слезы.

– Сусанна, что с вами? – протискивается к девушке Вера Францевна.– Что случилось, Сусанна?

Слово за слово выясняется: в разгар всеобщего веселья и пляски Сусанна спустилась вниз, туда, где на стенке висит телефон-автомат, позвонить. Она хотела предупредить своих соседок по комнате в общежитии, что сегодня она не приедет, потому что в УМЭ очень весело и ее московская подруга Рая пригласила ее ночевать к себе. Предоставлять ночлег иностранцам, особенно из капстран, как известно, было строжайше запрещено; и Сусанна, ничего не понимая в наших порядках, приглашение приняла, однако по телефону говорила о нем, заговорщицки снизив голос, едва ли не шепотом. Пришлось прокричать: «Не приеду... Да, ос-та-ва-юсь... Не вольновайтесь...»

Многие из говорящих по вестибюльному нашему телефону, забывшись, кладут ладонь на огромный башмак гипсового чудовища, а иной раз, как я уже говорил, и нужный номер запишут на нем. Финночка исключения не составила: говоря, она машинально поглаживала рант башмака вождя. И тут вождь мирового пролетариата – хрясь! – надавил ей на пальцы. Теперь финка показывала всем свою руку; три пальца на ней были отдавлены, из-под почерневших ногтей, капая на пол, сочилась кровь. Кровь сочилась и из-под башмака Владимира Ильича.

– Леша,– распоряжалась Вера Францевна Рот,– быстро ко мне в Лункаб, там в приемной, у столика Нади, ящичек есть, аптечка, несите ее сюда. А руку под кран, под холодную воду, да и снега с улицы принести не мешало бы.

– «Скорую» будем вызывать?

– Ах, не надо «скорой», неудобно, что иностранка...

– Да и приедет-то эта «скорая», глядишь, под утро, у нее же на сегодняшнюю ночь работы навалом.

– Лучше музыку!

– Му-зы-ку!

– Вера Францевна, можно нам танцевать?

Байрон – хитрый! – драматической паузою воспользовался: он нашел в толпе Катю, высмотрел, пробрался к ней, подошел. А она не испугалась его, потому что арапов в Москве они с Лизою видывали не раз и еще потому, что от Байрона токи исходят какие-то: и доброжелательность к миру, и нежность, и юмор. Перемолвились они с Катей (а Боре не отходить бы; но его понесло туда же, куда помчались и все: поглядеть на студентку, чуть было Лукичом не раздавленную).

А теперь Байрон снова рванул летку-енку. Громыхнул барабан, и толпа у подножия Владимира Ильича начала рассасываться, редеть и вытягиваться в цепочку.

Громыхнул барабан.

Кажется, я один понимал, в чем тут дело. «Лабух,– думал я уже на профессиональном жаргоне,– зелененький. Имитатор неподготовленный, говоря официально. Будет втык и ему, и руководителю группы».

Громыхал, гремел барабан.

«Хотя,– продолжал думать я,– многое спишут за явно повышенную дозу ПЭ. Когда лабух, бедняга, финке на пальчики наступил, она же так завизжала, что в Козьебородском проезде, чай, слышали. А уж после-то! Из нее тогда ПЭ на объект потоком лилась, а за ней и другие... Целый диспут у монумента! Толпа, митинг, а митинговая ПЭ высочайшего качества: жаром пышет – буквально; обладает повышенной температурой, и недаром же говорят о накале страстей или жарком диспуте... Да-a, тут сложная ситуация!»

Громыхал барабан. По лестницам, по тесному вестибюлю галопом неслись танцующие.

Захотелось не слышать шума, топота, лязга. Подышать свежим воздухом. Покурить, грешным делом: я сегодня и в ГУОХПАМОН заезжал, Динару проведал. Она мне обрадовалась и по милой своей доброте сигаретами угостила – с верблюдом на коробочке, «Camel».

Потянул на себя скрипучую дверь, пахнуло душистым морозом, в эту пору зимы, как давно уж кто-то подметил, свежий снег почему-то... арбузом пахнет.

«С Новым годом! – орал, сотрясаясь от ора, дом купчины-бараночника.– С Новым годом и с новым счастьем!»

Ночь метелит и у меня, в Чертанове. И на проспекте Просвещения метель работает, засыпает дорогу к дому гуру Вонави, и пускай засыпает: заметет следы и за Борей, за Сен-Жерменом, и за Яшей, за фараоном. Поразъехались они и оставили учителя с...

Ах, с кра-са-ви-це-ю... С принцессой, если верить преданию, слуху, не дошедшему до самых дотошных историков,– еще одному слуху о Екатерине II.

И ушла из дому Вера Ивановна кроткая. Но она всего лишь к соседям ушла, на верхний этаж; смиренна она, и если гуру считает, что не надо ей быть сейчас дома, то...

И в квартире остались двое, гуру и Катя...

И уже изрядно перевалило за полночь, а у них... Как бы это сказать-то, а?

А у них – ни-че-го...

Потому что Катя – не в матушку, не в Екатерину II, она – на широком ложе лежит как колода: не умеет, не знает, как надо, учить, видно, некому было; и лежит неподвижно девушка, и на вампирические поцелуи гуру отвечает лениво, робко...

Потому что и бедняга гуру беспомощен: видно, кто-то ему ворожит поперек судьбы, остужает, уничтожает спрятанный в мужчине Гераклитов огонь, начало начал, основу всей жизни...

Нет огня у гуру...

Нет огня у гуру...

Нет огня у гуру...

Так бывает, бывает, когда женщину ждешь слишком долго... Когда слишком, слишком значительный смысл он вложил в долгожданную близость... Когда... Да и просто тогда, когда он утомился, намаялся за день, перенервничал.

И гуру это знал, и обычно нашего мужского страха в нем не было. Только тут...

Тут он чувствовал: во-ро-жат...

Слышал, слышал он смех, нервный хохот какой-то, долетающий откуда-то издалече сюда, на метельный проспект Просвещения: хохотали над ним!

Он поднялся, накинул халат. Подошел к окну.

Хохотали снежинки, кружась в хороводе...

Хохотал, пьяновато пошатываясь, фонарь за окном на столбе; хохотал, будто он головою мотал...

И неясные тени скользили в метели: трое, четверо? Почему-то со старинными фонарями – слюдяными, и свечка вставлена в них.

Собирались, сбивались в кружок. Разбегались, фонарями размахивая: привидения в каждой стране свои; привидения русские – те все больше в метелях, в пурге являются грешникам.

Только это не привидения были. Были те, кто когда-то в кавказских горах посвящал Валерия Никитича Иванова в высочайшую степень гуру. Посвятили, обещали явиться еще раз. И – явились: суетятся и, верно, хохочут.

Помахали они фонарями и исчезли один за другим во тьме за троллейбусной остановкой.

Босиком прошлепал гуру на кухню, настаканил воды из чайника, пьет...

Хохотали тараканы, разбегаясь от раковины: там у них водопой был устроен, в темноте они радостно пили, а когда загорелся свет, они с хохотом побежали в щели...

Январь пушистый и не студеный вовсе, но и не слякотно-бесформенный, как теперь бывает все чаще; настоящий январь, классический: добродушный морозец и снег.

Полюбил я наши занятия: и гул пролетающих где-то над головою поездов метро, и почтенный стол, окруженный стульями с высокими спинками, а на спинках – тисненый орнамент: по темно-зеленому фону – тоже зеленые, но посветлее, гирлянды дубовых листьев. И люди, конечно: добрая-добрая девочка Ляжкина, вся какая-то мягкая армяночка Лианозян, простак-работяга Лапоть с непонятным трагизмом в глубоко запавших глазах. Кажется, понимаю, отчего обыватель идет в КГБ, безотказно идет; и отнекиваний, отказов, по многолетним сведениям, набегает только 3,8 процента; грубо говоря, это значит, что из 25—30 приглашенных отказаться норовит лишь один. Отнекиваются интеллигенты, питающие к КГБ неискоренимую брезгливую неприязнь, к ним вообще-то и соваться не надо бы; отказываются гордые дамы из все еще не добитых дворянских фамилий, а бывает, что и рабочий человек резанет сплеча, пошлет на три буквы. Бывает, бывает – особенно же в последнее время, когда как-то все помаленечку распоясываться начинают. И все-таки есть в КГБ влекущее что-то, заманчивое: приближенность к тайне, наверное; и – об этом я уже говорил – чувство особенной защищенности.

Полюбил я наши занятия!

Спрос на лабухов, как я начал догадываться, нынче огромен; он растет, и, видимо, каждый год в нашу школу принимают несколько новых групп, потоков. И это в Москве. А есть, кажется, такая же школа и в Ленинграде, и в столицах союзных республик есть такие же школы. Поговаривают и о соц. странах. Что касается кап., кап. стран, то там копошатся свои службы по сбору ПЭ; и слышали мы такое, что мужскую часть нашей группы до нутра потрясло, хотя дамы наши только плечиками пожали: подумаешь, мол!

Слышали мы, будто та, что вырастает из-за океанского горизонта, поднимаясь над ним; та, что олицетворяет Америку, могущественные США, враждебность к которым нам, наяривая нас, прививают долгие-долгие годы, но привить почему-то не могут, та огромная медная статуя, та великая Мать-свобода, политическая свобода, заменившая в сознании современного человека Матерь Божию, она... Она тоже... Да, тоже, тоже... Понятно? Лабают ее, свободу! Ла-ба-ют, то есть некая американочка, мисс или миссис, положим, Смит, Джексон, Уоркер какая-нибудь на смену, на несколько суток (!) водружается на пьедестале, берет в руки факел и... Как наши противники этого добиваются? Как им достичь удается изменения масштабов, выходящего за пределы каких бы то ни было возможностей человека, ибо ясно, что тут не Горький, не Маяковский и даже не дюжий Лукич, уменьшения коих никто до сих пор не заметил ни разу? Тут некое новое качество: мисс или миссис с факелом увеличивается в сотни, наверное, раз – наваждение, да и только! И ПЭ к янки струится сочная, чистая: летят в небесах самолеты; плывут по волнам корабли – глазеют на статую и аборигены, и иммигранты. Они глазеют, а ПЭ течет да течет помаленьку... Ах, узнать бы, как же это так у заокеанских воротил получается! Узнать бы! И нетрудно дотумкать, что над выведыванием этого секрета американцев много лет подряд работает здоровеннейший подотдел, возглавляемый, говорят, генералом. Но близок локоть, да не укусишь: американцы – болтуны просто-таки на редкость, а до каких-то сторон их жизни никто никогда добраться не смог. И того, что торчащая на самом краю обетованной земли здоровенная баба, начиная с последних лет, XIX столетия, заменяет путникам Матерь Божию, никто допетюкать не может. А она заменяет, однако же!..

Много-много успел я узнать за наполненные новыми смыслами дни занятий в подземной школе. Лекции, семинары, презанятнейшие демонстрации: утверждают, что есть, например, такой спец – аж Лаокоона лабает, хотя трюк опасный: змеи в трюке участвуют на-ту-раль-ны-е. Оно, конечно, дрессированные змеюки, да к тому же и отвердитель им впрыскивают, а все-таки... Да-а, интересно у нас, интересно до ужаса.

Сегодня занятия начинаются с лекции.

Лекции читаются разные. Один раз нам даже приходил человек, до подбородка закутанный в черное покрывало. Был он в черных перчатках, в берете и в маске, натянутой на лицо. Назвал себя товарищем Ивановым, причем, хохотнув из-под маски, сказал, что эта фамилия у него настоящая. Чувствовалось, что голос он умело менял. Говорил он отрывисто, броско, интеллигентно; и весьма уважающая всевозможную солидность и благопристойность Лианозян прошептала: «Сразу видно культурного человека!»

Темой лекции Иванова была деятельность нашей психоэнергетической агентуры в кап. странах. Это он, как раз он и рассказывал нам о подмененной свободе.

Рассказывая про статую Свободы, лектор Иванов поначалу сыпал подробностями, отвлекался, но чем ближе к концу, тем все более и более озабоченно поглядывал он на часы, висевшие у нас на стене. Он увлекся, не уложился в регламент и начал спешить, уж мне ли не понимать его!.. Но кончил он все-таки складно: напомнил о гигантских горизонтах, открывающихся сегодня перед Психологической разведкой, Псир, намекнул на ее успехи. Несмотря на цейтнот, сделал выразительную мхатовскую паузу и задушевно сказал: «Не исключено, что и американскую даму-свободу уже в следующей – слышите? – пятилетке будет лабать наша, советская девушка, и уж поверьте, что добытая ею ПЭ до последней капельки достанется нашей стране.– И потом, оглядев наших дам: – Начинайте с малого, с кариатид; после Озу немножечко полабайте, лабанёте Девушку с веслом в Центральном парке культуры и отдыха, республику какую-нибудь на ВДНХ подберут вам, а уж там, глядишь, вам и Венеру доверят или уж хотя бы Артемиду с собакой. А как знать, дорогие мои, как знать, может быть, вы, Ляжкина, или вы, Лианозян, и встанете однажды на са-а-амом берегу океана, а? То-то!» Дамы наши переглянулись, какая-то ойкнула: ничему мы не удивляемся здесь, в подполье, в маленьком нашем аиде, а все же... Откуда он, человек в балахоне и в маске, знает нас пофамильно, в лицо? А он усмехнулся и продолжал: «Вам на практику скоро идти, а там, оглянуться не успеете, и на работу пора подойдет. Так вот, пуще рака или, сказать более современно, пуще СПИДа бойтесь любви. О какой любви я вам говорю? Не о всякой, нет; вне работы любите кого хотите, это ваше личное дело, и в него наше ведомство вмешиваться не может. А я о любви монументов к девицам или там о любви кариатид да античных богинь к случайным прохожим. Случай был, я уж вам напоследок выложу. Одна богиня в Летнем саду в Ленинграде – а какая именно богиня, информировать вас не буду, положим, Венера, Венус,– в постового милиционера, который сад караулил, втюрилась по уши. И не выдержала, ночью – белой! – призналась ему. Чуть было у парня не поехала крыша, но очухался он, присмотрелся, стоит на пьедестале чувиха, натурально, в чем мама ее родила. И взыграло ретивое, как в песнях поется. Завязался у них роман; официально говоря, вступили они в интимные отношения. Регулярные, систематические. Здесь же, в Летнем саду: на травке; все равно, мол, никто по ночам на богов не глазеет, ПЭ не идет, так чего церемониться? Непотребство одно. Неприличие, да. На исходе были белые ночи, но гулять охотники отыскались, сигнализировали в компетентные органы. Приехали сигнал проверять, а Венера с лейтенантом в траве-мураве развлекаются; хитрая девушка-имитатор при вливании отвердителя дозу понизила, так что все у нее получалось фирменно. Ух, какие тут драмы бывают! И мой вам совет: работаешь, так работай, а не то чтоб с девицами... Особенно если тебе удвоенное доверие оказали, направили на сбор зарубежной ПЭ; тут под видом любви бывают и провокации, потому что на Западе тоже не дураки, контрразведка у них налажена. На этом разрешите закончить».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю