Текст книги "Exegi monumentum"
Автор книги: Владимир Турбин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Пестун наш говорил неторопливо, иногда немного взволнованно, между тем, похоже, вел к закруглению:
– Сегодня занятие у нас организационное было, ознакомительное. Познакомили вас друг с другом. Люди вы разные, но объединяет вас всех высочайший уровень способности аккумулировать психическую энергию. Вот и будете вы... Пчелы как бы будете вы, понятно? Официально сказать, агенты-коллекторы. Или так: стилизаторы монументов. Имитаторы их, а кто-то придумал: «Лабухи». Собирать вы будете ПЭ, накапливать в себе и вносить ее в общий наш улей. Такой улей имеется, да. Где? И сам я не знаю, а возможно, и руководство не информировано. Но есть психохранилище, спецпсихохран. Всесоюзное хранилище, общее. А о чем я вас попрошу? У вас псевдонимы имеются. Встречаться друг с другом помимо занятий вы можете, это даже рекомендуется. Однако же имя и фамилия ваши паспортные – полная тайна. И удостоверения ваши храните пуще зеницы ока, ясно вам?
– Ляжкина Лидия Поликарповна, вы, как я уже говорил, останетесь. Остальных товарищей благодарю и не смею задерживать.
Расходиться рекомендовано по одному. Вышел я, по эскалатору поднялся, по узенькой лестнице.
Двор квадратный. Озябшие голые кустики: не сирень ли? Или жасмин?
В щель протиснулся, выскользнул на улицу милую.
Снег валил, и белыми призраками – озабоченные прохожие.
Я люблю свой УМЭ, но он как-то отодвинулся в моем смущенном сознании на второй да на третий планы, а на первом плане – УГОН.
Я чуть было не проворонил незаметную щель, отделяющую магазин «Мясо – рыба...» от соседствующего с ним дома, но вовремя спохватился, шмыгнул туда мышкой, а уж дальше все пошло гладко: надпись «вход» на двери, там – старушка с медалью, дальше – лестница, коридор, эскалатор. Все мои товарищи по... Я чуть было не сказал: по несчастью... Все мои товарищи по новому для меня ТРУДУ, смысл и формы которого для меня наконец прояснились вполне, мне понравились, и меня к ним влечет; приходя на занятия, мне приятно встречаться с каждым из них.
Далеко наверху, надо думать, утомленно шумит Москва, но ее мы не слышим. Зато слышно, как где-то высоко-высоко над нами приглушенно гремят поезда метро. А у нас и уютно, и благолепно: спрятались, никому не мешаем.
Наша группа – учгруппа особназа; не приходится и помыслить о том, чтобы на халтурку сдать здесь какой-либо экзамен, пропустить занятие – сачкануть.
Понимаем: на дело мы подрядились суровое. И все же и забавно, и любопытно, тем более что дамская часть группы у нас – все как на подбор прехорошенькие.
Собрались мы в холле, что перед классною комнатой; друг к дружке присматриваемся. Только Лапоть к стенке прислонился, прижался спиной, «Крокодил» чрезвычайно серьезно читает.
– Кариатиды! – зовет неведомо откуда возникший наш пастырь Леонов.– Кариатидочки, милые! Начинаем, попрошу не задерживаться.
Ладнова, Лианозян, Лимонова, Любимова, Лютикова, Люциферова. Они столпились у телевизора. Экран у него – почти во всю стену, а на экране – видеозапись, монтаж: в купах ослепительно яркой зелени – памятники. Кажется, Самарканд: бронзовые узбеки в чалмах; длинные среднеазиатские дудки какие-то, трубы вроде бы. Изваяний целая группа. Дамы смотрят то, что для нас приготовлено. Все ли здесь собрались? Да, все; только нет из них самой-самой молоденькой – девочки, Ляжкиной.
– Собираемся, кариатидочки! Собираемся, выстраиваемся в цепочку и в просмотровый зал ша-а-агом марш! Я дорогу вам покажу, покажу...
Люциферова нервно затягивается сигаретой, спешит докурить.
А Леонов пританцовывает около стайки дам, в руках у него появляется узенькая черная дощечка, он нажимает на какую-то кнопку. Самаркандские памятники исчезли, на экране темно. Люциферова втыкает окурок в урну, дамы готовы выстроиться так, как им было велено,– гуськом, в затылок друг другу, и цепочкой потянуться за пастырем: куда он, туда и они.
– Минуточку! – вкрадчиво говорит наш пастырь и нажимает клавиши на черной дощечке. Экран вспыхивает, а на экране – знакомое личико: девочка да и только! Та, недавняя, позавчерашняя, если точнее сказать: все просила оставить ей аристократическую фамилию, а ее превратили в Ляжкину. Теперь личико ее то, да не то: окаменело, глаза запали, выражение в них – отчаянное.
– Всем смотреть! – командует бравый Леонов.
Смотрим. Девочка шевелит губами – по-детски пухлыми. Сейчас сделались они как бы резиновыми. Она что-то говорит, но звук еще не включен, не слышно. Зато видно, с какими усилиями дается девочке речь.
– Всем слушать!
Леонов включает звук.
Девочка медленно-медленно произносит: «Я Ляжкина... Я Ляжкина... Я Лидия Поликарповна Ляжкина... Я Ляжкина...» Она запинается. Она вроде бы даже пытается сопротивляться чему-то, скрытому за рамками кадра, но зато открытому ей. «Что-то» явно сильнее ее. И ей страшно. Ее подгоняют, и она, пытаясь заискивающе улыбнуться, частит: «Я Ляжкина... Я Ляжкина... Ляжкина я... Ляж– кинаяляжкинаяляжкиная...»
– Так-то, дорогие мои,– мурлычет пастырь.– Как видите, все в ажуре. В ажуре, Ляжкина?
Мы оборачиваемся. Ляжкина стоит в дверях, щечки ее раскраснелись.
И по оговорке, по выдавленному из горла «пришля», мы догадываемся, как тяжело было экранной Ляжкиной позавчера, когда она осталась после занятий. С ней, видать, поговорили как-то особенно.
– Довольно,– улыбается пастырь,– мир и мир! И айда на занятия.
Мы сплоченной толпою шествуем из холла в просмотровый зал. А вослед нам все еще доносится отчаянно бравурное и надрывное: «Я Ляжкина, Ляжкина, Ляжкина...»
В декабре, 21-го, Гамлет Алиханович с утра позвонил в комитет ВЛКСМ:
– Леша, праздник бы какой-нибудь отпраздновать нам! Понимаешь, чтоб вместе, а? Все кафедры собрать, привлечь иностранных учащихся. Танцы, что ли. Костюмированный вечер...
– Гениально! Только надо бы после сессии уж, а там и каникулы, все разъедутся, ищи их свищи.
– Леша, а что нам сессия? Может быть, я крамолу скажу какую-то, только... «Пир во время чумы», и такое у Пушкина есть.
– Вас понял!
И весьма мрачным утром 21 декабря Гамлет Алиханович с Лешей принялись фантазировать. Фантазировать на тему пира во время чумы.
Телефон в парткоме вечно ломался, отказал он и сразу же после переговоров с райкомом. Гамлет оборотился, постучал волосатым кулаком в стену: бух-бух. Стена ответила тоненьким стуком: тук-тук. Через минуту в дверях появилась безотказная Галина Кузьминична. Идею пира во время чумы изложили и ей. Леша сбегал в Лункаб, проскочил мимо Нади, что-то быстро, захлебываясь, поведал почитаемой им Вере Францевне. Та внимательно выслушала, позвала всех к себе. Леша мигом взлетел обратно в партком, схватил за руку Гамлета Алихановича, за другую – Галину Кузьминичну:
– Быстро, быстро в Лункаб!
Не прошло и часа, как УМЭ толковал о том, что 13 января имеет быть Вечер Общей Радости, ВОР: выступление ансамбля «УМЫ УМЭ», хор, танцы и лотерея – беспроигрышная. Разумеется, имеет быть и капустник.
И на фоне взвинченных разговоров о праздновании старого Нового года канонический, государственный Новый год в УМЭ встретили тихо и как-то невнятно. Со 2 января начались – проклятие Господне! – экзамены; запестрели на стенах таблицы: «Экран сессии». Сводки. Ведомости. И преувеличенно искаженные лица студентов.
Зато старый Новый год... О, его встречать готовились бурно!
А вослед нам: «Я Ляжкина, Ляжкина, Ляжкина...» Леонов захлопнул дверь, и надрывно бодрый голос видеозаписи смолк. Из приветливого холла перешли мы в ту аудиторию, где собирались позавчера: круглый стол, с потолка на шнуре свисает по-домашнему уютная лампа. Правда, стульев вокруг стола почему-то нет.
– Занятие сегодня будет внеаудиторное,– по-учительски строго сообщает Леонов.– Здесь прошу оставить сумочки, бумажники, записные книжки, авторучки, у кого они есть.– Усмехается: – Здесь никто ничего не утащит у вас!
На стол складываем в кучу все причиндалы, образуется куча наподобие тех, что вываливают для игры в бирюльки. Я кладу свою записную книжку рядом с красивой крокодиловой сумочкой Лианы Лианозян, полногрудой армяночки. Она смотрит на меня умело подведенными очами, шепчет:
– Хотите, спрячу?
И жестом предлагает спрятать мою книжечку в сумку. Я кидаю ее туда, сам не знаю, для чего и зачем: и те лярвы, что следят за мной и пытаются сделать из меня им подвластную марионетку, и ребята из КГБ прочитали все мои записные книжки, как мне кажется, по нескольку раз. Лярвам, ясное дело, сюда не проникнуть; кагебэшники здесь читать мои записные книжки не станут. И все же... Она милая, эта Лианозян!
В нашей аудитории есть несколько престранных дверей, куда-то в неизвестность ведущих. Одна побольше; другая малышка, как в космических кораблях, и ее ручка похожа на штурвальное колесо.
Возле двери – Леонов. Приглашающий голос:
– Прошу, товарищи. По одному, спокойненько...
Мы в каком-то подземном ангаре: сводчатый потолок дугой, поперек потолка идут балки. Все немного похоже на станцию метро «Библиотека им. В. И. Ленина». Полумрак.
– Вы сейчас увидите мо-ну-мен-ты,– возглашает Леонов,– Их будет довольно много, и для начала ваша задача просто всмотреться в них. Ясно? – И уже чуть погромче, не нам, а кому-то невидимому, наш Леонов командует:
– Попрошу освещение!
Свет загорается сразу же. Льется он отовсюду, с верхних балок, с боков: прожекторы! Стены ангара заставлены изваяниями. Они стоят тесно, одно к одному: сплошь Владимиры Ильичи. Ильич? Тогда как, Ильичи? Стало быть, Лу-ки-чи? Впрочем, как их там ни зови, а сейчас интереснее всего, что их много. Всего больше беленьких, с простертой рукой. Есть и серебристые, аляповато покрашенные алюминиевой краской под сталь. Есть огромные, дюжие. Есть и в натуральную величину, а средь них застенчиво, скромненько притаились и монументики-малыши.
А в рукаве у Леонова, за обшлагом – микрофон. Маленький, такой, как у постовых мильтонов. Он подносит руку ко рту:
– Попрошу движение!
Памятники начинают двигаться. Ползти вдоль стены, наклоняясь, запрокидываясь навзничь, а потом почти падая вперед, как бы клюют носами. Один памятник пустился в причудливый танец, и он будто скачет взад и вперед: он неподвижен, но весь он в движении. Я довольно быстро разгадал нехитрую механику подземной кунсткамеры: подошвы каждого монумента намертво приклеены к пьедесталу; пьедестал может наклоняться, вибрировать; вместе с ним оживает изваяние.
– Попрошу остановочку!
Монументы враз останавливаются.
– Попрошу полумрак!
Гаснет свет. Ангар опустел, только смутные очертания монументов угадываются вдоль стен.
Очень много узнали мы в этот вечер: Ильичей-Лукичей перед нами продефилировало 184 (а нам-то казалось, что толпа их была просто-таки многотысячной!). Из них больше половины – или «большая половина», как выразился Леонов,– живых. Имитаторов, лабухов.
– Даю следующее задание.– Леонов серьезен.– Подойти к указанной мною группе, поглядеть минутку-другую, а затем доказательно разъяснить, где работает ваш старший товарищ, а где образное воплощение основателя нашего государства.
В среднем каждому из нас досталось по 13—14 штук Лукичей, а двоим даже больше. По команде Леонова вспыхивал наверху прожектор, высвечивал группу памятников. Подходили к ним, всматривались. Лапоть даже и понюхать попробовал памятник: подойдя к своим Лукичам, втянул носом воздух.
– Молодец, Лапоть,– сверкнул улыбкой Леонов.– Проба на дух. Обычно додумываются до этого в середине учебы, а вы с первого раза. И как результаты?
– Не унюхаешь ничего,– ворчал Лапоть сокрушенно, печально.– Не унюхаешь, хотя бронза, алебастр или мрамор не пахнут ничем, а от человека какой-никакой дух исходит.
Не дослушав, Леонов троекратно хлопнул в ладоши; и мы поняли, что это значило: мы должны собраться в кружок. Прожектор высвечивал небольшое пространство, в центре коего, устремивши незрячие очи в грядущее, возвышался сверкающий серебряной краской В. И. Ленин. Сей Ильич-Лукич был массивен: два человеческих роста, не меньше.
– Объясняю,– сказал Леонов.– Перед нами монумент класса А, разряда I, это гениальные вожди революции. Персонально кто? Маркс, Энгельс и Ленин Владимир Ильич. Его код А-1/3; можно просто А-3. А товарищ Фрунзе, положим? Тот уже разряда А-2. И Свердлов идет под А-2, и Воровский. Дальше – «тройка», как мы говорим: А-3. Современные полководцы, герои Великой Отечественной. Исторические деятели, те пойдут классом Б: Александр Васильевич Суворов, положим. Потом В: поэты, писатели, композиторы разные. И так, значит, и далее.
Леонов еще и еще раз растолковывал нам, что мы видим монумент класса А, разряда I, с персональным номером 3. Это Ленин. Был четвертый номер, он так и остался четвертым: кое-где сохранился в Грузии. Маркс – «Карлуша», «Фабрикант» – это Энгельс, «Лукич» – Ленин, а Сталина-то как прозвали? «Дядя Джо» он был, на англо-американский манер; в недрах органов государственной безопасности и среди кооптированных имитаторов-лабухов назвать его так было можно. Говорилось: «Лабать дядю Джо». Или просто: «Дядю лабать». И сходило. Более того, Сталину, конечно же, донесли о том, что в 33-м отделе непочтительно говорят о его монументах: дело в том, что начальник отдела активных акций, ОАКАКа, копал под тогдашнего нач.-ЗЗ, ведавшего сбором ПЭ с монументов. Сталин насупился, однако ничего не сказал. Молчание его продолжалось несколько дней, пока не подоспела очередная годовщина Великой Октябрьской... Начала расправ и гонений ожидали тотчас же после праздников. Предполагалось, что вслед за нач.-ЗЗ в небытие отправятся три его заместителя, начальник курсов УГОН, десяток-другой имитаторов-«лабухов». Но утром 7 ноября Сталин, сонный после ночи, аскетически проведенной за письменным столом, в неустанных трудах, надевая стеганые ватные брюки, предусмотрительно повешенные у него в гардеробе в предвидении многочасового стояния на Мавзолее, неожиданно улыбнулся и бросил сквозь зубы: «Пайду лабать дядю Джо!» И посмотрел на начальника охраны. Этого было достаточно. В тот же праздничный вечер нач.-ЗЗ получил повышение в чине и орден Отечественный войны I степени.
– Теперь подведем итоги занятия. Различительная способность у вас, товарищи,– грустно вздохнул Леонов,– на первых порах ну-ле-ва-я, ни один из вас имитатора от монумента не смог отличить. Ни один! В каком-то разрезе это и хорошо получается: значит, гримеры наши отлично работают, постарались, сделали так, что отличить монумент от исполнителя возможно только на ощупь, путем касания, да и то не всегда. И по запаху тоже, тут товарищ Лапоть поступил, я вам прямо скажу, дальновидно, вам и с собаками придется дело иметь, бывает, узнают они в скульптурном изображении человека, гавкают, хотя мы дезодоранты все чаще используем. Но запах пока что – враг лабуха...
Леонов задумался, что-то пытался вспомнить. Не вспомнил; махнул рукою, словно от мрачных мыслей отмахиваясь, и продолжал:
– А что до выделения ПЭ, то вы были на высоте... Время настанет, мы с каждого из вас тысяч по пять, по шесть насобираем за смену, и тогда ни крошечки ПЭ даром не пропадет, это я вам обещаю как коммунист и чекист!
Расходились мы из нашего подземелья по одному. Один за другим мы быстро поднимались по эскалатору, трусили к выходу. А у выхода старушка с медалью сидела в своем уголку и, кажется, благодушно подремывала.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Боря, Боря, что же запомнил ты из жизни Москвы конца XVIII столетия? Рассказал бы, а? Но мало запомнил Боря, а то, что запомнил, надлежит поскорее забыть: так повелел ему Маг – тот, что покоится в комнате с дубовым паркетом, возлежит под синим довольно замызганным одеялом, гриппом болеет. Забыть, из памяти выветрить, смыть повелел он Боре путешествие в XVIII век и меры кое-какие принял для того, чтобы Боря поскорее исполнил его повеление.
Приезжают клиенты на станцию – лезь под наспех вымытую машину: регулировка углов схождения и развала, регулировка ручного тормоза: «Борис Павлович, постарайтесь! Боренька, ты уж как следует!» Деньги теперь обесценились. Тьфу на них, на дурацкие эти бумажки! Золотишком разжиться бы, рыжиками...
И вчера, но только вчера держал Боря в руках настоящие деньги. Полотняный мешочек, торбочку с золотыми монетами. Он не думал, не знал, что золото такое тяжелое: оно руку оттягивает. И он высыпал золотые монеты на стол, целую кучу монет. И сказал: «Что ж, ваше благородие... Что ж, из полы в полу...» И смотрел на него человек в зеленом камзоле, а глаза у человека плясали, хихикали: он догадывался, догадывался!..
От Москвы XVIII столетия в памяти прежде всего: зеленый камзол и хихикающие глаза. И морозный снег, скрип полозьев.
От Москвы XVIII столетия в памяти остался собачий лай, потому что в эту пору Москва, по мнению Бори, была просто-таки оккупирована собаками; они лаяли в подворотнях, из-за каких-то сараев, из-за заборов. Они праздно бродили по улицам и крутились даже возле церквей. И еще – петухи: когда Боря очнулся, горланили петухи, отбивали время возврата из ментального плана в телесный, время жизни в дурацком наряде, в оперном, в опереточном: шуба внакидку, черный с белой прошивкой камзол, панталоны, чулки, башмаки – это выдала ему со склада клуба имени С. М. Кирова кладовщица Галина Сергеевна, расторопная дамочка на кривых бутылочках-ножках, а на дамочку навел Борю артист Виталий Васильевич Жук, потому что Боря, что называется, помогал ему с «Жигулями»: присобачил под капот дополнительный сигнал с переливчатым голосом, «Симфония» называется. «Маскарад,– равнодушно поинтересовался актер,– маскарадик затеял?» – «Угу, маскарад... К одной телке нагрянуть хочу...»
Приходил Боря к Магу еще перед Новым годом. Разговор был предварительный, сбивчивый. Впрочем, обо всем договорились без обиняков: Маг Борису обеспечивает транспортацию в XVIII век, платой будет год, а точнее, 393 дня жизни: их отдаст Боря Магу, вычтя их из того, что ему отпущено. Договор же об этом будет подписан непосредственно перед отправкой. А теперь пришел Боря к Магу с рюкзаком. В рюкзаке же – камзол, чулки, башмаки.
Маг выбрался из-под своего одеяла, в тренировочном спортивном костюме с буквой «Д», эмблемой спортивного общества «Динамо», прошлепал к часам; постоял перед ними, что-то сказал им – кажется по-французски – и, сказавши, ухо острое к ним повернул, прислушался как бы, что скажут часы в ответ. Удовлетворенно кивнул. Обернулся к гостю:
– Теперь так, договорчик. 393 дня... Хоть спереди поглядеть, хоть сзади... Три, девять, три... Томно, да?
– Не понял вас.
– Это в XVIII веке так говорили: томно, мол. Грустно, значит. Тревожно. Так томно тебе?
– Уж чего там; знаю, на что иду.
Маг начертал на бумажке знак экспроприации времени, перехода протяженности земной жизни от одного человека к другому: один человек отдает другому столько-то дней своей материальной жизни. Написал: «393». Крошечный старинный ножичек взял со стола, зажег свечу – церковную, была уже приготовлена. Раскалил на пламени лезвие:
– Соблаговоли, человече!
Боря резко царапнул ножиком, глубоко воткнул ножик в подушечку пальца, но крови – ни капельки. Маг:
– От волнения это. Бывает! Говорил же я, томно тебе.
Часы пробили четыре часа: оказывается, теперь они шли... назад.
– До полуночи еще далеко. До полудня то есть. Полдень будет полуночью... Как, течет ли?
Кровь закапала. Боря приложил оцарапанный палец к бумажке, сделал оттиск, ниже криво вывел свою фамилию, букву «Б». Маг бумажку взял, посмотрел, спрятав в ящик стола, на ключ запер. На стол глянул: окровавленный нож.
– Нож! – взвизгнул.– Нож убери, дурило! Поди в кухню, вымой.
Когда Боря воротился в комнату, Маг стоял у окна. Не оборачиваясь, сказал:
– Пророчества! У того, у шарлатана, неужто не научили тебя? Все соткано из пророчеств, все!
– Вонави не шарлатан,– взлохматился Боря, возроптал с хрипотцой: – Вы же знаете, он просто другой ватаги. Другого профиля он. И не смейте ругать учителя!
– У-чи-тель! – по складам проскандировал Маг.– Гуру. Сновидцы затруханные, сидите там, грызетесь да один другого морочите. Страхом да лестью он вас купил, старо-престаро. А как до дела дошло, так ко мне. Ну-ка, выпей, а потом садись в кресло, подреми, порасслабься. Да не думай, что капли какие-нибудь колдовские, зелье. Валерьянка простая. Хоть ты и исправный мужик, а нервишечки смазать нелишне.
Боря хлебнул валерьянки, впрочем, кто ж его знает, что такое ему Маг накапал в прадедовского образца граненый зеленый стаканчик: Вонави, а попросту Иванов, дорогой учитель, гуру, упреждал его, что нельзя доверять ни единому слову Мага. Ни единому жесту! В главном, впрочем, Маг не сфальшивит: транспортирует прямехонько в ХVIII столетие, к ночи выудит транспортированного оттуда и доставит обратно с добычей, с покупочкой.
Вонави, как выяснилось вскоре после его похождений в горах, на Кавказе, оказался посвященным в оскорбительно низкой степени и таком отделении, секте, ватаге, которая не могла двигать смертных во времени так, как двигают мебель по комнате, чтобы не было в доме однообразия. Его областью было что-то другое, а что – он не знал. День за днем, год за годом начинал он догадываться, что он просто мальчиком на побегушках у высших сил состоял, по-блатному сказать, был шестеркой. Время же было в ведении Мага, колдуна, выходит, почище, рангом выше значительно; и о нем Вонави неизменно говорил, непристойно ругаясь, извиваясь лицом от ненависти. Только – нечего делать! – он Борю, любимчика, к Магу послал. И пришлось идти.
А допрежь того Боре пришлось репетировать: язык века, стиль обхождения. Узнавать, какие деньги в обращении были, как совершалась покупка, как она по-теперешнему говоря, оформлялась. Обзаводиться одеждой: обзавелся, только башмаки тесноватые, жмут.
Дремлет Маг, под синее одеяло нырнув.
Боря дремлет; уходил он в уголочек, за ширму, волоча за собою рюкзак. Скинул там нейлоновую куртку, брюки сложил аккуратно. Облачился в камзол, натянул чулки, ноги вколотил в башмаки. Из-за ширмы вышел – красавец.
Улыбнулся Маг:
– Великолепен, хорош! – Кресло Боре подвинул и бросил ему: – Дреми.
Боря в кресло уселся, только сбросил с ног башмаки: сладу нет, до чего же тесны.
Часы прохрипели, пробили три. Потом на полтона ниже полтретьего. Потом – два.
Дремлет Боря.
Дремлет Маг, вспоминает приходивших к нему. Вспоминает инспектора уголовного розыска; он инспектору когда-то давно, в удалые, веселые, жуткие тридцатые годы, крепко помог: укокошили, убили соседку по дому; проломили ей череп; и он знал, он прозрел, что убийц этой самой соседки, безобидной, хорошей старушки, было двое и один из них был из себя чернявый, высокого роста, а другой по работе был как-то связан с металлом. «Брось,– сказал ему Маг,– брось ты мне тут баланду травить, иди и зови ко мне вашего главного». О чем разговаривал Маг с поспешно вызванным человеком в потертом бобриковом пальто, неизвестно; но убийц на следующий день задержали. Началось сотрудничество, над которым Маг иногда подхихикивал, каламбуря про МУР и УМЭ. И нынче ходят посланцы от генерала, от комиссара милиции; приезжают на черных «Волгах», из багажников извлекают картонные, перевязанные шпагатом коробки: годами слагавшийся способ за услуги расплачиваться с законопослушными гражданами тугой сырокопченой колбаской, сардинами, коньяком.
А сейчас дремлет Маг, и брезжат пред ним видения, скользящие тени прошлого...
Дремлет Боря: сейчас... сейчас...
Но часы не дремлют, и час пробило: не пора ли?
И обулся Боря – Борис Палыч Гундосов, граф Сен-Жермен. В хромовые башмаки обулся, пряжки с тигровыми головами застегнул: готовность № 1.
Что запомнил Боря из XVIII столетия? Лай собачий... Хриплый крик петухов да снег.
Завертелся Боря в магическом круге; в диске каком-то: центробежная сила рвала, терзала его, из пределов круга хотела выбросить; но Маг крепко держал его за руку, и рука у Мага была тяжелой, обжигающе жаркой.
А потом Маг исчез. И – провал...
Туман...
Лют мороз был...
Боря помнит: брел вдоль каких-то насыпей, по крепкому льду переправился через реку...
От реки – подъем к Калужским воротам: навстречу, с горки, неслись на санках мальчишки...
Переливчато звонили колокола... А, Калужская застава, конечно!
А теперь направо, и тут уже близко. Посмотрел на часы: незадача, а часы-то... Часы новенькие, японские, на батарейке – на черном фоне серебристо светятся цифирки: часов XVIII столетия не словчился достать, а как без часов? Точно в 8 вечера, в 20.00 условлено: явиться – с покупочкой! – к Сухаревой; там костер гореть будет и будет ждать нищий с черной повязкой на левом глазу, в руке жезл вроде посоха, на конце жезла – золоченый треугольник вершиною вниз...
Донская улица: накатанный санный путь, Рождество, горят плошки, дорога к монастырю, колокольный звон басом...
Колокольный звон вдогонку, в спину от Калужских ворот, колокольный звон от монастыря, от церкви Ризположения, отовсюду, стало быть, звон, а в руках мешок с пятьюстами, да, с пятьюстами рублями, а в дурацких чулках на морозе хо-о-олодно, а плошки горят да горят, и по улице в розвальнях кто-то катит, а за розвальнями поспешает карета, ах, как жмут башмаки, и насморк проклятый, а вдруг это грипп, заразился от Магa-умельца, догоняет Борю на скрипучих полозьях карета, вороные кони запряжены. Боря еле-еле посторониться успел, пропустил и розвальни, и карету, и куда тут идти... куда же идти?..
Донская улица – ряд замерзших деревьев: стоят деревья, ноги поджав, озябли. Стволы деревьев белым покрашены, известью – тоже будто в чулках у них ноги. По инею – на деревьях-то иней, иней! – розоватые отблески от пылающих плошек, красиво. На деревьях вороны тучей. А куда тут идти, ку-да?
Слетел с дерева ворон – вороненок, вернее, молоденький, кажется,– деловито покружил над головой, будто всматривался. Покружил, покружил дружелюбно, любезно каркнул: «Кар-р-ррр!» Полетел вперед да и сел на какой-то обрубок, ждет. С Бори лихость как смыло, ковыляет в своих башмаках по снежному насту. Как до ворона доковылял, ворон снова взлетел, покружился над головой, пролетел вперед, сел на ветку, качается. «Кар-р-ррр!» – зовет. Боря высморкался в два пальца и дальше – за вороном. «Кар-р-ррр!» – и вновь взлетел ворон, покружился да сел на ворота, долбанул для видимости клювом снежок, будто кивнул: «Сюда!» «Да-а,– подумал слесарь шестого разряда Борис Гундосов, он же граф Сен-Жермен,– добросовестная работа... Как ни говори, а крепко это у них отлажено».
На воротах – кольцо. Кольцом надо по столбу постучать, побрякать. В воротах – калитка.
Отворяет Боре кто-то бородатый, в тулупе: черная борода, смоляные патлы свисают на лоб. Отворяет, поясно кланяется.
Боря – по какому-то закону зеркального отражения – чуть было и сам не склонился в неумелом поклоне, но тут его будто током дернуло, спохватился: бородатый-то вроде бы в дворниках здесь или в конюхах, в кучерах, в сторожах; и накладка-получилась бы: барин в шубе, в камзоле конюху кланяется: де-мо-кра-тия! Да, но что говорить-то надо?
И тут ворон на воротах каркнул: нетерпеливо, призывно. И как только он каркнул, дверь отворилась со скрипом, и вырос в двери лакей. Лакей по всем правилам: лысый, высокий, а собой представительный, благообразный. Ливрея черная, штаны черные, чулки тоже черные и черные башмаки.
– Пожалуйте-с... В дом пожалуйте. Как прикажете доложить?
Так. Не робей, Борис Павлович! Шубу, не оборачиваясь, сбросить лакею: должен с полновесной почтительностью ее подхватить. Сбросил шубу, так и есть, подхватил лакей. Перчатки. Ага, и перчатки взял. Дурацкую шляпу. Так, теперь можно и обернуться:
– Доложи, что поручик Сытин по важнейшему делу.
Чудеса: одна дверь – за лакеем – закрылась, зато почти сразу отворилась другая, и появился в ней вроде бы... тот же лакей. Но теперь уже не лакей: лысины нет, есть парик; вместо черной ливреи что-то темно-зеленое, с благородным узором, тоже зеленом, но только светлее. Но из-под темно-зеленого – те же черные панталоны, чулки; так же ногу волочит, так же руками взмахивает, как-то странно похлопывая себя по бедрам. А главное: тот же облик, общий облик какой-то птичий.
– Честь имею, честь имею, ваше благородие, господин поручик, даже жду-с и полагаю, что мороз принудил вас припоздниться. О деле же вашем смею догадываться, но полагаю, что надо бы – подзаправиться-с...
Сделал паузу и опять повторил:
– Подзаправиться, да-с...
В комнате, что примыкала к прихожей, стоял премиленький столик, зеленый хлопотливо его обошел, оглядел, руками-крылами взмахнул, показывая гостю на кресло. А на столике – вазочки, блюдца, тарелочки.
Память, мученицу-память строгали рубанком, напильником. И запомнить, что ел и что пил, не смог слесарь-граф; но твердо запомнил он: лакей и хозяин ни разу не появились одновременно, вдвоем; один выходил, прихрамывая, другой почти в ту же минуту входил, и менялись они порою так часто, что, когда Боря поднял рюмку с каким-то изумрудно-зеленым напитком, ожидая, что хозяин, по обычаю, притронется к ней своей рюмкой, хозяина напротив него уже не было, а напротив него вырос черный лакей, хохотнул исподлобья глазами, и Боря – не ставить же рюмку на стол! – был вынужден выпить напиток один, и тогда в голове его что-то запело, заиграла музыка, менуэт. И опять напротив него сидел гостеприимном хозяин и, подавшись корпусом к Боре, прошелестел, прошептал:
– Приведут-с. Сей же час приведут... их... Одеваются оне...
Сквозь музыку насторожился Боря:
– Это кого же «их»? За одной я пришел... семнадцать лет... на театре балеты... в тамбуре...
– В точности так,– пожевал губами зеленый,– В точности так изволили все запомнить. Однако же сказано было, что про-да-ет-ся одна, а всего-то их две-с. Две девки-то, сестрицы оне-с, близнецы.
Тут в пронизанном музыкой сознании Бори мелькнуло, что и шеф его, всемогущий гуру, говорил о двух девочках-близнецах, но на этом он, гypy, и изволил остановиться (проникался Боря церемонным стилем общения позапрошлого века). А какую ему надо выбрать, про то не было сказано; выбор, стало быть, предстоит совершить самому. «Что ж, и выберу»,– мрачно подумал Боря, постепенно входивший в роль владельца крещеной собственности. И подумал весьма своевременно.
Распахнулась дверь слева от Бори – вошла девушка в сарафане каком-то огненном, алом; распахнулась дверь справа – появилась точно такая же девушка, но в оранжевом сарафане. Обе встали у притолоки, обе разом, не поднимая глаз, поклонились.
– Извольте взглянуть-с,– сердито сказал зеленый,– Екатерина, Елизавета. Как же-с, сестры. Тут уж так, господин поручик, извольте выбрать; извольте-с, хотя, смею я полагать, оно, может, и затруднительно. А мне... – тут зеленый вроде бы искренне всхлипнул, достал огромный платок, слезу вытер,– мне что ж...







