412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Турбин » Exegi monumentum » Текст книги (страница 4)
Exegi monumentum
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:29

Текст книги "Exegi monumentum"


Автор книги: Владимир Турбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

Было, было...

Да...

Вся-ко-е бы-ло...

И еще: в тридцатые годы принялись наш УМЭ перестраивать.

Обнесли забором, зарастили по фасаду леса строительные, будто бы решеткой закрыли дом: весь дом – за решеткой.

Копошились, возились и нахлобучили на три этажа исконных еще два этажа. Увенчали их гипсовой статуей девушки: книгу читает.

А потом, уже после войны, прилепили еще этаж: уже шесть этажей получилось.

Острословы из УМЭ стали так говорить: семибратовский корпус, три этажа, это базис; а над ним этажи, завершающиеся гипсовой девушкой, это уже надстройка.

Расположен УМЭ в Козьебородском проезде: Козьебородский пр., 15.

К концу двадцатых годов спохватились: УМЭ присвоили имя наркома просвещения А. В. Луначарского.

Козьебородский проезд переименовали в переулок Луначарского, тем более, что нарком-просветитель в УМЭ наезжал и, хотя сверкающий талант его уже догорал, выступал здесь в докладами и с разнообразными лекциями.

УМЭ от рождения, с самой-самой весны 1918 года, почему-то любил игру слов, каламбуры. Да и приметливые люди там, в УМЭ, собрались. Кто-то уже в тысячный раз разложил, расслоил – да сообразительности тут особенной, благо, не надобно – фамилию наркома на два понятия. Образовался сюжет-образ: «луна» и «чары». Стало быть, взошла на небе луна и всех-то нас она своим светом чарует. Новым было лишь то, что понятие «луна» обозначало для собравшихся в УМЭ работников просвещения обыденную реальность: кабинет начальства.

После лекций, докладов Луначарский заходил в директорский кабинет. Здесь сервирован был чай, алели икрой бутерброды. Обломочками луны чернели окошки.

«Где товарищ Луначарский?» «Нарком на Луне»,– брякнул кто-то когда-то. Каламбур получился плоским, да что с него взять-то, уж так сама жизнь каламбурила: прихоти бараночного торговца, окна в виде различных фаз полуношного светила, фамилия наркома – все слилось воедино. Да еще и мягкая бородка народного комиссара (их было двое таких, с удлиненными бородками, нарком просвещения и пред. ВЧК Дзержинский, и в чем-то они, по-моему, были странно и страшно один на другого похожи)... И коза с бородкою, и нарком...

Посмеялись. О каламбуре почтительно доложили наркому, и нарком снисходительно покривил рот улыбкой...

А потом стал нарком угасать: на убыль пошел нарком.

И тогда-то дали в Москве задний ход: из-под новых названий кое-где проступили прежние. Словно сам собою возродился сказочный Козьебородский проезд – закругленный зигзаг, ведущий к реке.

Снова мне в самый-самый конец лета мысленно возвращаться приходится – памятного и, как стали выражаться позднее, судьбоносного лета начала восьмидесятых годов; лета, когда все еще длилось и длилось правление шамкающего, чмокающего словами Правителя, и казалось нам, что не будет конца ему. Впрочем, что-то уже начинало носиться в воздухе.

Поговаривали о том, что пора бы заменить в наименовании нашего университета букву «М», означавшую целенаправленную устремленность к марксизму. «Да, конечно,– кряхтели где-то в верхах,– никакой другой эстетики, кроме марксистской, быть не может и не должно. Но не надо, не надо экстрема! Педалировать не надо, форсировать, выставлять напоказ нашу верность марксизму. Для китайцев оно хорошо подходило, только мы все равно не удержали китайских товарищей, расползлись они, разбежались. А для финнов, положим? Или, кажется, там и негр появился, чернокожий из США, с ним как быть? Скажут, будто мы под видом эстетики занимаемся экспортом социализма!»

Чем, однако, было заменить нагловатую букву? «Университет современной эстетики»? УСЭ то есть? Тут нафабренным призраком начинали маячить усы какие-то, а за ними... Знаем, знаем мы, у кого усы были, кого зэки-стастотерпцы в лагерях Колымы и Коми республики называли «усатым батькой»! Еле-еле отделались от него, будоражить память о нем нам совсем ни к чему. «Университет рабоче-крестьянской эстетики?» Теперь все-таки не двадцатые годы, архаично звучит, и опять же нежелательные ассоциации возникают: УРКЭ. «Народной эстетики»? УНЭ? Мы не знали того, что битвы за среднюю букву в наименовании нашей alma mater маячат во мгле недалекого будущего; но какие-то обновительные веяния, шедшие и сверху, и снизу, мы улавливали.

Чем-то новым повеяло и в загадочном ГУОХПАМОНе.

– Перемены будут.– И Динара назвала меня по имени-отчеству, ничего на сей раз не спутав.– Большущие перемены. И в моей жизни. И в вашей, наверное, тоже. И во всей стране перемены произойдут.

– Но какие?

– Вы только не обижайтесь на меня, хорошо? Я же... Я себе не совсем принадлежу. Не совсем! Я же разные деликатные поручения выполняю. И скоро случится так, что... С вами должен поговорить один человек. Большой человек. Он предложит вам работу одну, интересную. Необычную только... Эти люди, они все равно вас нашли бы. А я немного умею это самое... ворожить. И с оленями могу разговаривать, с обезьянами. Я и людям могу посылать ментальные излучения. Вашу фотокарточку мне показали, фотку. Я на вас ворожила. Вы кунктатор, вы ме-е-едленно отзывались, сопротивлялись. Да еще и помехи были, вы же знаете, что за вами кто-то следит. И мои лучи натыкались на чужие лучи, но мои сильней оказались. Я и завлекла вас в ГУОХПАМОН.

– Мне лестно сознавать, что я стал объектом такой мудреной борьбы. Жил да жил на белом свете простой человек, обыватель, доцентишка. Читал свои лекции, статейки кропал. Женился, разводился, как водится. Опять едва не женился. И на тебе!

– Хороший, вы же цены себе не знаете вовсе! В вас тоже большущая сила заложена, вы ее меры не видите. Вас попросят поделиться силою вашей, работу одну предложат.

– Но какую? Какую? А впрочем, что спрашивать, все равно не скажете, да?

– Не скажу. Подождите несколько дней.

Непонятно?

Да, непонятно!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

А у Иванова, у Валерия Никитича, у гуру, у главы научно-практической группы «Русские йоги» продолжается бдение: встреча с учениками.

Среди них уже с год приблизительно закрепился и Боря Гундосов; быстро выдвинулся в любимчики, в фавориты: так сказать, воссел одесную гуру. Ишь, карьеру-то делает! А пришел-то сюда недавно, год тому назад или меньше: притащил его Яша, маленькая африканская обезьянка. Ему было открыто, что он, Яша, в предыдущем своем воплощении фараоном был. Тутанхамоном. Узнал он такое, и в душу его нахлынула теплая ясность, все объяснилось: рождение в июле сорок четвертого года на севере Казахстана, в степном безнадежном концлагере. Правда, не по «ту», а по «эту» сторону проволоки Яша родился, отец его, вологжанин, русский красивый мужик (и по всей вероятности, вел он род от какого-нибудь солдатика-барабанщика времен, скажем, императора Павла I), сгорал в медленном ТБЦ, неизлечимом туберкулезе. Был он инженером, что-то он такое проектировал важное, оборонное, заключенные же то, что он проектировал, строили; много лет спустя открылось Яше, что это были рабы, которые строили... Да, конечно же, пирамиду, ибо что же еще могут рабы в пустынях Казахстана (Египта) строить? Они и позвали его, фараона; и он, фараон, им открылся, в материальном плане прорисовался: жена вологжанина Барабанова 26 июля 1944 года родила первенца. Вскоре, сразу же после того, как Великая Отечественная война победоносно окончилась, родила она Барабанову одного за другим еще двоих сыновей, и третьего, младшего, он уже не увидел: был отозван в астрал – помер.

В тридцать три года, когда, как известно, в нашей жизни решается нечто самое-самое важное, Яша и нашел Иванова. Или тот нашел Яшу?

Яша был гнусновато запущен: немытый, небритый, в стоптанных разбитых ботинках, в памятых замызганных брюках. Толстая жена, величаво спокойная и торжественно красивая, несмотря на все тяготы жизни, ее звали, кажется... Ах, не так уж существенно это! И был сын Антонин, маленький ростом, русский по дедушке, по бабушке же еврей, а по маме татарин. Он словно бы не выдержал напора столь многих кровей: непрестанно хворал, косил глазом. Папу любил он преданно, нежно и глубоко.

Читал Яша много: глотал Гегеля, Канта, прорывался к философии XX века. Но неграмотен он был поразительно: писал «ачки», «титратка» и «нош». Подавал он заявление к нам, в УМЭ, потом пробовал поступить на философский факультет МГУ. Анкета его составляла предмет мечтаний деканов, секретарей парткомов и начальников спецотделов: русский, рабочий, служил в Восточной Германии; но он делал по 24 ошибки в каких-нибудь ста словах. Возвращая ему документы, работники приемных комиссий вздыхали и виновато цедили: «Грамматику все– таки надо бы знать... Вам придется подзаниматься...» «Кур-р-рвы! – зло рычал бедный Яша.– С-с-суки!» Уходя, он оборачивался к захлопнувшейся двери очередной приемной комиссии, по-обезьяньи скалился и рысил восвояси. Впрочем, он занимался: писал диктанты, творил сочинения, через год снова приходил, писал вступительную экзаменационную работу и делал уже не 24, а 28 ошибок.

Тут-то и подобрал неприкаянного неудачника Валерий Никитич Иванов, Вонави: он был человеком-магнитом, к коему притягивались отверженные, социально обиженные, растерянные и подавленные. Подобрал Вонави электрика Яшу, пригрел. Постепенно, осторожно, не расплескивая ни капли зря понапрасну, Вонави поил Яшу из чаши таинственного метахроникального знания. И пришло озарение: неспроста, неспроста в жизни Яши Барабанова во что-то неразрывное соединилось и рождение в Казахстане-Египте, и зэки-рабы кругом, и убитые немцами еврейские родичи на Смоленщине. И стал Яша в доме Вонави своим человеком, и сидит он у ног своего гуру – мне мое воображение рисовало их общение в виде нежной идиллии. Дальше...

Что ж, Иванов-то был неплохим режиссером; мизансцены он варьировал, подсвечивал разными красками. Сейчас выбрал тона тревожные, жутковатые; посему лицо у Иванова то и дело дергалось судорогами, а глаза закатывались или же застывали, устремленные в одну точку, вдаль. Он вещал, и все-все становилось близким, понятным; все сходилось здесь, в тесной квартирке с желтенькими обоями; там, где на своей неизменной софе восседал Иванов, а на стене постепенно образовалось жирное пятно, потому что в минуты особенно глубокого, сугубого транса Иванов начинал елозить по ней затылком. Он глаголил. Фараоны и императоры Древнего Рима, европейские короли и несколько российских великих князей, государей российских, генеральные секретари, народные комиссары, министры, среди которых Иванов чувствовал себя намного увереннее, чем среди разочек-другой промелькнувших в учебниках истории особ королевской крови,– все они сходились сюда, на проспект Просвещения, в дом, насквозь пропитанный запахами ванили, исходящими из расположенной рядом кондитерской фабрики. Он знал: его, Иванова, миссия в том, чтобы до конца XX века соединить здесь, в Москве, силы всех великих властителей мира, собрать сгусток энергии и сначала воздвигнуть вокруг России невидимый и совершенно несокрушимый заслон, отбить атаки еврейских, американских и китайских духовных врагов ее, а затем низринуться в мир, оплести его сетью особого рода излучений, тайну образования коих знал только он, Иванов, и объединить эгрогеры разных народов и рас в единый общемировой эгрогер. О деятельности нашего государства, шедшей в общем-то в том же тайно начертанном направлении, отзывался он крайне презрительно; государство, по мнению его, во-первых, просто-напросто многого не умело, во-вторых же, оно осторожничало и, утратив суровую прямолинейность сталинской политики и идеологической стратегии, сделав шаг вперед, тотчас же отступало назад. Себя видел он на вершине какой-то горы, у подножия ее – народы: все пред ним, Ивановым, колени преклонят, все! А пока сгодятся и эти, есть средь них один фараон, один римский диктатор. Один же...

– Сегодня скажу,– возвещал и дергался, словно через него пропускали ток.

Год тому назад Яша-Тутанхамон привел к нему Борю. О чем полтора часа говорили вдвоем, с глазу на глаз Вонави и Боря-Яроб, не знает никто. Только вышел Боря от Иванова йогом – йогом разряда низшего, пребывающего в Большом Ожидании (БОЖ). А сегодня скажут ему, кто он.

Все ждут. Тишина. Вонави с софы встает во весь рост; теперь он монументален, и, если бы, стоя на сиденье софы, он по-детски не подпрыгивал бы, не покачивался бы немного, он и вовсе был бы похож на памятник. Он уставил на Борю свой прославленный, знаменитый силой внушения взор. И теперь уж грозно, с металлом, звучат слова:

– Ваше сиятельство, граф... Грешили вы много, и велик был ваш грех. Но грядет грядущее ваше, грозно грядет оно...

Замерли все. Влюбленно сияют глаза юной девушки, ревниво Яша застыл: откроется карма Бори, и, глядишь, такое окажется... Ишь ты, граф! Графов как-то среди учеников Вонави-Иванова не было. «Но не может же граф с фараоном сравняться!» – опасливо думает Яша. А гуру возвещает, плавно покачиваясь на пружинах софы:

– Граф Сен-Жермен, восстаньте! Духом восстаньте! Очистились вы, и будете вы прославлены...

И узнал Боря, что он – воплощение духа, прежде бывшего Сен-Жерменом. Как же ясно все у гуру! И понятно все, и красиво по-своему: яма на станции техобслуживания – овеществление ямы метафизической, грязь – грязь духа. И была эта яма последним из ниспосланных ему испытаний, и выдержал он, и дорога ему теперь – к откровению его кармы. А гуру меж тем возвещает:

– Помните, говорил я, что есть у нас родина пространственная и родина временная? Возврат туда страшен, и все же... И все же, о граф, вам назначено: вы узрите вашу родину, во-сем-над-ца-тый век. Да, узрите! – И падает навзничь Иванов-Вонави: ослабел.

Ослабеешь, конечно: шестую неделю не евши, чай зеленый, и только. Один чай, свежезаваренный, но уже подостуженный, тепленький. И так – тридцать восьмые сутки!

Да-а, ослабнешь тут, зато силы духовные множатся, и космическая подпитка все время идет в организм, в материальное тело.

А скоро 30 сентября, именины жены, верной сподвижницы Веры Ивановны; и тогда затяжному посту, голоданию, будет положен конец.

– Жду вас, жду! – И радушно поднялся навстречу мне. Назвался: – Владимир Петрович Смо-ле-вич. Жду, садитесь, пожалуйста. Садитесь, курите. Впрочем же, не мне вам что бы то ни было предлагать, вы тут, как я слышал, уже свой человек.– Достал свеженькую пачку сигарет, рабоче-крестьянских, «Дымок»; надорвал, пододвинул ко мне. Помолчали.– Удивлены?

– Более того,– стараясь быть поспокойнее, выдавил я из себя,– взволнован.

– Понимаю вас. Есть от чего быть взволнованным. Но начнем с того, что в любом решении вы будете сво-бод-ны. В любом, хоть бы вы и на... На три буквы меня послали после нашего разговора. А я вынужден буду немного темнить, всего сказать вам я сейчас еще не могу. В одном буду откровенен: предложу вам сотрудничество. Знаю, что сама идея сотрудничества с нами безнадежно осквернена: но история движется, и...

Густеющим вечером ясного московского сентября все там же, в просторной конторе ГУОХПАМОНа, пустующей по случаю позднего часа, я прослушал целую лекцию: геополитика, социальная психология, национальный вопрос, все тут одно другое пронизывало.

Владимир Петрович пошел с козырного туза: существует огромное, совершенно новое историческое образование, занимающее место рухнувшей Российской империи. Очень-очень условно, уступая памяти прошлого, эту новую общность наций, народностей и племен можно также именовать империей, хотя ряда признаков классических мировых империй эта странная общность никоим образом не имеет. Общность эта едина и неделима. Развалить ее, вероятно, нетрудно: центробежные силы действуют во всем мире, на всех уровнях жизни. Распадаются государства, семьи. Наша вселенная, и та, говорят, разлетается; но мы не догадались бы, не увидели бы, что она разлетается, если бы сама идея центробежности не царила в умах: в природе человек видит то, что продолжает его самого, что заложено в нем. Но если человек подчинится идее центробежности, пассивно отдастся ей – гибель.

– Я,– говорил Владимир Петрович,– не раз себя спрашивал: а что, если?.. Если кто-то когда-то зазевается, и получит свободу, скажем, крошка Эстония? Мы же понимаем прекрасно: эстонцы все как один проголосуют за отделение. И коммунисты проголосуют. На собраниях по инерции будут разные словеса говорить о единстве братских народов, а при тайном голосовании 99,9 процента за отделение выскажутся. Дальше что?

Говорил он и о диссидентах.

– Я, офицер страшной армии, которой детишек пугали бы, если бы не боялись пугать, понимаю свою ответственность. Истории не будет дела до того, что я-то служил в 33-м отделе, а людей изводил какой-то другой отдел.

Он волновался; он пил воду из захватанного приятелями Динары, монтажниками и малярами, графина. Он два раза глотал таблетки: беленькую, потом голубую. Голос его срывался, слова вылетали отрывисто, как-то даже разрозненно:

– Не мир я принес вам, но меч, понимаете? Я немножечко знаю ваши работы, читал, вникал. Я понял вас так, что сейчас не в идеях дело, не столько в идеях, сколько в методе, так? Не совсем соглашаюсь с вами; думаю, что мир идет к адекватности идеи и метода, так? Христианство? Католики пробовали мир воедино сплотить. А чего они добились? Компрометации христианства? Крестовые походы, костры инквизиции, иезуитство, интриги – это за ними навеки останется. Банально до тошности, но навеки останется именно потому, что банально. За католиками останется инквизиция так же, как за крепостным правом, положим, одно останется: дворовых на конюшне секли. А за нами что останётся? Клише: ЧК, ГПУ. Дата: 1937. Проникновение в церковь. Но Бог нас за то простит, что мы действовали от имени партии, на себя ответственность брали, а Его имя не оскверняли насилием. Мы от имени общества действовали, от имени некоей бед-но-ты, пролетариата какого-то. А это идея у-ни-вер-саль-на-я. Размашистая идея. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Нас с фашизмом сравнивают, с гестапо. Убожество! Пусть идея – это только мотивировка метода, пусть! Но идея превосходства избранной расы или иудейская идея избранного народа – идеи раздробляющие, локальные. Будут и другие локальные идеи, превосходства цветных, например; они только разрушат метод, к центробежности приведут. А у нас-то – всего прежде единство, объединение вокруг центра. Справедливого центра, олицетворяющего незыблемую и вечную справедливость. Образ справедливости нужен, об-раз! Образ величия, человеком достигнутого. И тут вам, эстетикам, книги в руки. Как, успокоились?

– Успокоился,– бормочу,– зато вы-то разволновались.

– Не скрываю.– И таблетку глотнул.– А дальше будет немного фантастики. Завтра знаете, разумеется, какой день?

– Знаю, Веры, Надежды, Любови и матери их Софии.

– Вот-вот! Москвичи цветы покупают охапками, на телеграфе очереди, толпа. Всех Вер, Надь и Люб поздравляют-запоздравляют. Задарят их просто-таки, заласкают. А теперь скажите мне, вы в излучение праны, духовной энергии верите?

– Читал кое-что об этом. Да и на себе испытать пришлось, кто-то тянет, тащит ее из меня, поворовывает. Да и с фараоном Тутанхамоном лично знаком, он, бывает, у меня на кухне сидит, кофейком мы с ним балуемся. А при фараоне еще один есть парень, тоже из этих. Вообще-то он автослесарь, и притом прекрасный, талантливый, но и он связался, и теперь, я думало, он уже в какие-нибудь фараоны пожалован.

– A-а, Гундосов? – Мой собеседник улыбнулся серебрянозубо.– Нет, Гундосов не в фараоны, позавчера к нам агентурные сведения поступили, что он в графы пожалован, в Сен-Жермены.

– И о том, что у вас где-то опыты проводятся препикантные, догадаться нетрудно. Но у вас серьезнее, да? Без фараоновщины?

– Проводятся, проводятся опыты. А конкурентов у нас,– усмехнулся,– мно-о-ого. Секты, группы: оккультисты, йоги, теософы. Истерички, авантюристы. А есть и серьезное кое-что, например, один ваш коллега из старших, в УМЭ.

– Маг?

Он кивнул, а я вспомнил одного из моих сослуживцев: востроносенький, лысый, заметно уже пожилой; ходит с палкой, прихрамывая, всегда в строгом черном костюме. Старомоден и немного на лютеранского пастора смахивает. Занимается армянской эстетикой. Говорили упорно об его контактах с госбезопасностью, странным образом переплетавшихся с магическими познаниями.

А Владимир Петрович тем временем тему сменил.

– Вы о саде каменных чудищ в окрестностях Рима слышали?

– Нет, признаться.

Потянулся к портфелю потертому, расстегнул, достал вырезку из газеты, фотоклише. Да, занятно: гротесковые каменные фигуры в тенистом саду, слон душит хоботом человека, дракон бьется с львицей, защищающей от него молоденьких львят.

– Интересно?

– Да,– отвечаю,– занятно.

– Загадкой считается этот сад,– продолжает Владимир Петрович,– а загадки тут нет. Теория кресала, я вам все сейчас в двух словах объясню. Каждая встреча человека с кем-нибудь, с чем-нибудь – шок. Встреча, свидание. Кто перед каким-нибудь свиданием не волнуется? Перед встречей? Чем она неожиданнее или серьезнее по возможным последствиям, тем шок сильнее. Мы с вами встретились, и тут как бы кремень о кресало ударил, и был шок с обеих сторон; с вашей, думаю, больше, так?

– Так,– киваю.

– А шок – это выделение, выброс психической энергии, так?

– Так,– поддакиваю.

– Теперь спросим себя: а куда она делась? Исчезла куда?

Обвожу рукой знакомую комнату, делаю жест в сторону темнеющих окон.

– В том-то и дело,– говорит Владимир Петрович,– что растворилась она. Рассеялась. Прахом пошла, псу под хвост. А если ее собрать и аккумулировать, а?

– А как ее собирают? И как ее сохранять, сохранить?

– Со-би-ра-ют? Да веками ее собирали: капища, храмы, церкви. Церковь, храм – гигантский аккумулятор ПЭ, биотоков. Жрецы древности, посвященные это ведали, собирали энергию, хотя много ее, много улетело на ветер. Храмы, да...– И задумался, а еще одну таблетку достал из кармана тем временем, разминает в пальцах.

– Значит, разрушение храмов было...

– Глупостью было,– отрезал Владимир Петрович.– Глупостью страшной. Классовый, видите ли, подход. Феодальная прана, буржуазная, дескать, нам не подходит.

Владимир Петрович на часы посмотрел:

– Поздно уже, и скучно вам на моей лекции, да? Короче, скажу: у Бога взаймы мы брали, но и сами стараемся... Нас укоряют, бывает, что религию у народа отняли, а взамен ничего не дали. Будто Луначарский да Горький с Богдановым могли сесть и какую-то марксистскую религию выдумать, только поленились, не выдумали. Нет, такого быть не могло, но... ГОЭЛРО был, что-то вроде религии электричества, электрорелигии.– Помолчал. И внезапно: – А ленинский план монументальной пропаганды, о нем вы что думаете?

– Язычество,– отвечаю заученно.– Уродов натыкали... В Александровском саду у Кремля монументы торчали революционным деятелям, вскорости сгнили...

И меня осеняет: у-ро-ды... чу-до-ви-ща... Александровский сад у Кремля в Москве и таинственный сад под Римом.

– Неужели,– вопрошаю,– есть связь? Рим и эти самые... Ревдеятели, алебастровые уроды?

– Эврика! – просиял глазами Владимир Петрович.– Связь есть, да еще какая! Закон кресала: идет по улице человек, на памятник натыкается...

– Но мне Динара рассказывала...

– У Динары, у ГУОХПАМОНа вообще один аспект, узкий, ведомственный. Но можно смотреть на вещи и шире. Тот дурачок, провинциал из Ельца, пьянчужка, который Горькому кинул мороженое, он на Горького, на памятник Горькому незримые лучи направил, ПЭ, праной своей с писателем поделился.

– Так, направил обыватель Горькому свою ПЭ, а что дальше?

– Дальше то, что для отчуждения праны от монумента монумент необходимо снять с пьедестала.

– И...

– И затем отчуждение праны произвести в специальных, в лабораторных условиях. В нашей святая святых, где – даже и я не знаю. Подвалы какие-то, подземелья, там товарищи наши, аки кроты, работают. Туда монументы и направляются, на лифтах опускаются, да. Итак, сняли памятник, скрыли в подземной лаборатории. Горького сняли. Пушкина. И стоят постаменты пустые, город Москва как лицо с челюстью, из которой зубы повыдернули, вы представляете себе, что это будет! А уж если,– понизил голос,– и Лe-ни-на снять?

– Ой, без монументов, конечно же, пусто нам будет, сиро. Но можно же дубликаты сделать, макеты. Из папье-маше или гипса.

– Можно. Пробовали, признаться. Но, как опыт показывает, гипс ПЭ вбирает в себя хорошо, а отдать не отдает. Порист он, как промокательная бумага. И давно уже идут опыты... Вам покажется смешно поначалу. Но дело серь-ез-но-е. На место памятников иногда надо ставить...

– Что?

– Не что, а ко-го! Че-ло-ве-ка. Живого, да-да. На время, конечно. Пока каменный или бронзовый памятник где-то в наших подвалах энергетически очищают: идет съем ПЭ. О, только на время. Понимаете, постоит человек, натуральный, живой, физиологически к принятию в себя ПЭ подготовленный самою природой. И специально обученный, а затем и обработанный препаратами. Час-другой постоит, а то и побольше. Монумент подзаменит, а заодно уж и сам психоэнергии поднакопит; с человека ее всего легче снять. И вообще у человека преимущества есть перед камнем ли, бронзой, тут и формула есть, ее наши психофизики вывели: получается квадрат, умноженный на куб времени пребывания смертного в роли памятника: ре = h2t3. Загадочное свойство у человека умножать ту энергию, которую пассивно воспринимает камень; и чем дольше, тем... Памятник простоит три часа и соберет, положим, три единицы энергии, эрга, человек же за эти три часа соберет полных девять!

Записал я тогда, что, кажется, что-то понимать начинаю, хотя должен признаться, что всегда я был глуховат к каким бы то ни было недомолвкам, намекам, двусмысленностям. И практический смысл рассуждений новоявленного покровителя моего до меня дошел немного позднее.

– Динара,– спросил я однажды,– а есть у вас... «он»? Понимаете, «он»?

Полнится, Динара потупилась, зашторила угольки-глаза густыми ресницами и хихикнула:

– А я, может быть, с монументами...

И Динара радостно понесла чепуху о том, как Маяковский один раз пригласил ее в ресторан «София», а с Грибоедовым она до утра гуляла по Чистым прудам.

А на самом деле роман у Динары не с Грибоедовым и не с Маяковским, а...

Батюшки, да как же все это запутано!

Узенький Столешников переулок сохранил в себе что-то от Москвы начала XX века: доходные дома, магазины и тенистые затемненные подворотни, а за ними колодцы-дворы, и там всевозможные мастерские. «Ремонт часов»... «Граверные работы»... «Растяжка обуви»... И подъезды. И квартиры, по-чудному, вразнобой нумерованные: 1—7, а потом сразу же 26, 28. Живет обыватель, не тужит, но половина этих квартир – квартиры особого назначения, КОН.

Когда кругленький сдобный человечек в светло-сером костюме, то и дело некрасиво поправляя протез, мне сказал, что я, видите ли, им подхожу, рядом с ним был другой человек. Поизящнее. Помоложе.

Он был в звании капитана госбезопасности. А звали его Сергеем, Сергей Викторович, ежели полностью. И работа у него была сложной, многогранной она была: и меня опекать, поддерживать, всячески ободрять, а к тому же поддерживать надо было не меня одного, и дежурить в конспиративной квартире в переулке старинном.

Сергей Викторович дежурил в конспиративной квартире, принимая сводки категории «молния», расшифровывая их и передавая их в ГУОХПАМОН.

Он, Сергей, назывался офицером-инспектором особой группы 33-го отдела, получал весьма весомое жалованье, был женат на милой и ласковой дочери полковника, который подвизался в оливковой Греции в качестве корреспондента ТАСС; была у Сергея трехлетняя дочка и... И вдруг бурно, по-мальчишески застенчиво влюбился он в Динару; видимо, были правы те, кто изо дня в день утверждал, что в социалистическом обществе любовь возникает в дружном совместном труде, в работе. Сергей и Динара работали дружно, с полуслова один одного понимая. Оба были молоды, красивы, по-человечески интересны. Далеко ли тут до любви?

Конспиративная квартира, КОН, превращалась в премиленькое домашнее гнездышко. Очень кстати оказался хитроумный ее камуфляж: шторы на окнах, газовая плита в крохотной закопченной кухоньке, кастрюли, кофейник и, главное, сохранившаяся с незапамятных времен, времен Агранова и Ягоды, раскидистая двуспальная кровать с никелированными шишечками и кружевным покрывалом, окаймленным, как уверял Сергея подполковник, начальник хозчасти 33-го отдела, подлинными рукодельными вологодскими кружевами.

А наутро они просыпались. За окном, во дворе-колодце, бывало, лил дождь. Динара босиком шлепала в душ, открывала краны, напевала какой-то меланхолический казахский речитатив. Сергей варил кофе, резал хлеб, густо мазал его икрой (спецпаек!). Завтракали Сергей и Динара вместе.

Динара накидывала плащ, подставляла щеку для поцелуя: губы уже были подкрашены. Убегала: от Столешникова до улицы Жданова – два-три квартала.

Дежурство Сергея Викторовича – до 10 утра. Он грустно слонялся по комнате. Думал.

На Ленинском проспекте – жена Катя. И дочка Катя, дочку в шутку звали Екатериной Екатериновной. Там же теща, Екатерина Васильевна. А в оливковой Греции тесть.

За одно только то, что он допустил в спецквартиру, в КОН постороннее лицо, как минимум полагалось понижение в звании, перевод куда-нибудь в Мордовию и в Чувашию. Что же делать? И тоскливо-молчаливым взглядом своих немного масленых глаз он обводил квартирку.

Квартира молчала.

30 сентября спозаранку, с утра моросило, и город нахохлился, а к полудню подобрело, прояснилось.

Почти всю ночь душила меня бессонница, я ворочался под одеялом, чему-то по-дурацки смеялся, вспоминал разговор с моим новым знакомым: Смолевич Владимир Петрович. Перебирал разговор от конца к началу и от начала к концу, будто по аллее ходил, по улице: взад-вперед.

То, что «они» захотят ошеломить меня чем-нибудь, я понимал преотлично, но все-таки... Памятники – это живые люди? Экскурсоводы останавливают у памятников группы туристов, иностранных или же наших иногородних, периферийных, приезжих. На памятники смотрят, глазеют... От рассказов Динары тоже раскалывалась башка: было о чем задуматься. Стоят памятники, монументы. Возвышаются. Я-то мимо них езжу, бегаю, а другие... То обступят полукругом, то поодиночке беседуют с ними. Тут-то биотоки и выделяются. Психическая энергия, прана. «Камень, бронза,– открывал мне свои секреты Владимир Петрович,– биотоки, ПЭ хорошо вбирают в себя и отдают хорошо. Гипс, как я вам уже говорил, вбирает отлично, но обратно биотоки из гипса не выжмешь. А живой человек, особенно с высоким коэффициентом аккумуляции...»

Я недоумевал и испуганно ершился вопросами: «А масштаб? Где ж найти таких великанов, чтоб, положим, встали на месте Минина и Пожарского и никто не заметил бы? Человек, он же чаще всего меньше памятника...» «A-а,– отмахивался Владимир Петрович,– про это многие спрашивают. Но тут странная закономерность: с одной стороны, к памятнику устремлено внимание, о нем думают, с ним и заговорить сплошь да рядом пытаются, а с другой стороны... Всем на все наплевать. Никто, знаете ли, ничему не удивляется уже, разучились. Был вчера Маяковский или Феликс Эдмундович наш побольше, нынче меньше стал, а завтра опять подрастет, кверху вытянется да в плечах раздастся. Никому и в голову не придет, что памятник изменился, потом и подсветка, освещение, знаете ли. Особенно во время праздников, вечером если. Опутаны монументы гирляндами лампочек, свет во тьме светит, вовсю полыхает; и уж тут никто ни о чем догадаться не может. И чего там Маяковский, Дзержинский наш; малыши они, малышня! А Рабочий и Колхозница, а? Но представьте себе, подменяем порой, и тогда гениальное изваяние Веры Мухиной два высокой квалификации специалиста изображают; и уж, кстати, замечу вам, что на строгом профессиональном языке те, кому доверено возвышаться на пьедесталах, подменяя скульптуры, именуются имитаторами, на жаргоне же – ла-бу-ха-ми, взяли термин у халтурщи– ков-музыкантов, он и прижился. Значит, ла-бух. И глагол появился: лабать. Лукича лабать – изображать... Ах, кого изображать, вы сами, я думаю, знаете. Маркс – Карлуша, а Энгельса Фабрикантом почему-то прозвали. Ознакомитесь во благовремении...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю