Текст книги "Exegi monumentum"
Автор книги: Владимир Турбин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
Нет, духовная сторона диковиннейшей проблемы – чем угодно готов поклясться, неожиданной для меня – превалирует. Но удачно выбрал время Смолевич для своего предложения; почему-то тянет сказать: «Удачненько». Время выбрать они умеют, и что в первый раз, когда надо было мне спасаться от мерзких пришелиц, что теперь... пусть квартиру пожалуют, но... Лечь в могилу, и притом в могилу, лишенную тайны, интимности, на потеху – ладно, пусть на утеху – зевакам, чередою идущим ко мне из Боливии и из Болгарии, Кустаная и Кобеляк, с берегов Байкала и с болотистых лужиц у Аральского моря.
Спящий в гробе мирно спи,
Жизнью пользуйся, живущий!
Чьи стихи? Я не знаю, забыл!
А тут все перепуталось: спящий в гробе... жизнью пользуйся... И квартиру дадут, и дачу с правом наследования. А наследовать-то кто будет? Ясно: Люда, жена. А уж после нее? Вася, да? Но и этот, который...
Хрен с ней, с дачей. С квартирой у Никитских ворот. Проживем и на 21,6 м2; но семь метров на брата, даже на учет не встанешь, в очередь на улучшение жилищных условий не втиснешься: ставят только тех, у кого пять метров на человека. Но когда-нибудь и продаваться будут у нас квартиры, хоть 100 м2. Глядишь, и куплю. А от этой должности, что ли... От работы этой я все равно откажусь: не могу, мол. Сформулировать трудно, но должно быть понятно: стоять даже и Лукичом на Калужской площади, дышать выхлопами проносящихся мимо машин, бестолковые диспуты слушать – это одно. Тут же, в том, что мне предлагают сейчас... Тут дело другое: живой – мертвый. Неуважение к смерти? Нет, тут большее что-то...
От-ка-жусь...
Свадьба скромная: по второму-то разу жениться – уж какое тут торжество. И к тому же антиалкогольный закон подоспел: где-то в недрах все еще окутанного тайной Кремля, в верхах назревает решимость ввергнуть нашу страну в обновленную жизнь, и вступить в эту новую жизнь страна обязуется трезвой. И хотя над идиллически-идиотским законом начинают, как водится, потешаться, он еще нависает над нами; и шампанское заменяется безалкогольным напитком «Светоч», а коньяк подается в чайничках.
В дверь звонят, открываю, и сначала просовываются букеты – тугие, развесистые: глядь, с цветами полегче стало, продают у метро, пестрят астрами закраины рынков. Кто бы это, с букетами? Frau Rot приглашал, но она не придет, не решится. Да и завтра у нее у самой именины, и у дочек ее; ей готовиться надо, поздравлять ее примутся в ее новом качестве: почти академик.
Frau Rot телеграмму отбила: на раскрашенном бланке пляшут медведи, через обручи прыгают. Расстаралась Вера Францевна, сочинила: «Москва 113525 Кировоградская 18... такому-то... Любовью нежной пламенея живите теша Гименея...» И еще о счастье, успехах и о том, что она «всегда ваша». Тут намек: «ваша» – значит, в УМЭ была, в УМЭ и останется, пусть уже и не ректором, а всего лишь профессором. Но в своем УМЭ.
А с цветами Гамлет Алиханович пожаловал, с букетом развесистым. Не теряет присутствия духа, с порога – о том, что все начало распадаться, но что жизнь неодолима, коль скоро существуем Люда и я. И о том, что идеи у меня суть наисумасшедшие, он всегда ценил их, хоть и вынужден был их слегка ограничивать. Но теперь, когда Люда нарисовалась и в доме появится собственный психиатр, я спокойно могу безумствовать дальше, ибо в случае чего...
Монотонно урча, лифт в самом деле поднялся; раздвинулись двери. О, Смолевич пришел – и с огромным букетом. За букетом Смолевича застенчиво прячется Надя, неизменная секретарша, опекун и подружка Веры Францевны нашей (перейдет ли и она в академию?). А за ней? За ней – незнакомка какая-то... Нет, вообще-то лицо ее мне знакомо, но никак не упомню, где же я мог видеть ее.
Впрочем, что-то мне начинает становиться понятным: пришла...
– Где же ваша супруга? – вопрошает смущенно Смолевич,– Мы о ней толковали тут с этими милыми дамами...
– Познакомьтесь,– встревает Надя.– Очень, очень хотела поздравить вас наша соседка, зовут ее Зоя Феликсовна...
– Можно и просто Зоя,– певуче рекомендуется спутница Нади; на ней тонкое вишневого цвета платье с кружевною оторочкой на рукавах и у ворота.
У меня дурацкий вопрос чуть с языка не сорвался: «А где поварешка?»
– Видите ли,– тараторит возбужденная Надя,– на свадьбе непременно должна быть волшебница. Непременно, а то какая же свадьба! Мы все с Зоей Феликсовной знакомы, только так получилось, что издали, а она рядом с нашим УМЭ живет, теперь с «Логосом»; и она, оказывается, немного волшебница.
– Полагаю, добрая?
– В основном, конечно, я добрая,– дама в платье вишневом подхватывает,– но по-всякому оборачивается. О границах добра и зла много споров идет, философский вопрос...
– Какая у вас специальность? – И, набравшись смелости:– Уж не салюты ли?
– Может быть, и салюты. И еще телеграммы, открывайте скорее дверь...
Открываю. В коридорчике тетя Паша, разносчица телеграмм:
– Вам еще одна телеграммочка, распишитесь...– И вручает мне красочный бланк.
Разворачиваю, читаю: «Дорогому Лукичу желает счастья Скорбящая Мать». Да, понятно. Возвращаюсь в свой кабинетик, он же столовая.
Гамлет взял на себя обязанности тамады. Первый тост – за нас с Людой; разумеется, и ее деликатная специальность была обыграна: «УМЭ... ум... сумасшествие...» Тут наш Гамлет малость запутался, поспешили выпить. Люда чуть коснулась губами бокала с хитроумно камуфлированным шампанским.
– Лимонад-то горчит...
Что ж, пришлось нам потешить гостей...
Лихо выпили и за маму Люды. Очень дружно выпили за УМЭ, каламбурили напропалую; цветы в вазах, будто одобряя наши каламбуры, кивали головками.
Гамлет всех объединил, говорил о новых временах и о новом мышлении – жалко, если действительно новое мышление, новый Логос мы заменим всего лишь обновленным, запрещаемым ранее материалом: так, прибавим к Чернышевскому Владимира Соловьева, к Луначарскому – о. Павла Флоренского и тем ограничимся.
Мой коварный покровитель Смолевич деликатно отъединился; вместе с ним – волшебница Зоя Феликсовна.
– Что ж, пора мне,– шепнул в тесной прихожей.– И уж Зою Феликсовну я с собой уведу, мы с ней, смею надеяться, подружились. И о деле,– понизил голос,– о деле ни слова сегодня, будьте счастливы при любом решении вашем. И скажу заодно уж, даже если откажетесь, немедля ступайте в райисполком, подавайте заявление на расширение жилплощади...
– Но есть норма, Владимир Петрович...
– Норма нормой, а вы заслужили, выстрадали. Тридцать третий решил вам к свадьбе подарок сделать, у нас есть неучтенные фонды, лимит собственный. Там, в райисполкоме, сразу же идите в жилотдел, к инспектору Такому-то. Назовите свою фамилию, все пойдет как по маслу. Так что жить с Людмилой Александровной в любом случае не будете в тесноте. Всего наилучшего!
Он ушел, ведя под руку странную Зою Феликсовну.
Гости пьяно толклись в крохотной нашей квартирке, курить выбрались в коридорчик: ох, догадливы, с недавней поры обстоятельства таковы, что при Люде лучше бы не курить. Гамлет – он же партийный работник, уж ему-то по чину положено быть принципиальным – в стиле УМЭ многозначительно скаламбурил, что не следует, дескать, курить «прилюдно».
Надя носит посуду из кабинета, складывает; Люда фартуком повязалась, моет.
Темно-синяя осенняя ночь. Тепло.
Поторапливает таксист. Из подъезда вышли Людина мама, Надя. Гамлет дверцу им открывает, жмет мне руку:
– Желаю вам счастья.
Возвращаюсь в подъезд, поднимаюсь наверх.
Люда, я – мы вдвоем. Стол у нас раздвижной, мы сдвигаем его: пир окончен.
– Кстати, я со вчерашнего дня собираюсь тебе сказать. Я вчера в милицию заходила, оформляла прописку; паспортистка в жилищной конторе мне сказала, что так будет лучше, быстрее; вместе с ней я в милицию и пошла. Я ждала паспортистку, смотрела от нечего делать объявления милицейские. Знаешь, розыск, бандитов разыскивают. И пропавших без вести тоже. Их портреты развешаны. Ни за что не догадаешься, кого я увидела вдруг!
– Яшу.– Пламенем каким-то меня озарило,– Яшу, да? Барабанова?
– Догадался? Его! Фотография, крупным планом лицо. Такой грустный, ужасно просто. Печально-печально смотрит. И написано что-то такое, как пишут обычно: «Ушел из дому... Не вернулся... Знающих местопребывание просят сообщить...» Быстро, правда, сработали? И месяца не прошло. Жалко, да? И куда бы ему деваться?
Яша, Яшенька, Барабанов ты мой! Славный в общем-то, милый. Умнейшая голова. Мы же странно дружили, и общего у нас было много. А потом стал Яша метаться между мной и откуда-то возникшим гуру. Я-то что ему дал? Так, неосязаемое что-то. Абстракции. А гуру в фараоны его возвел, где уж мне супротив фараона-то? Только злоба зачем? Обезьяний оскал зубов? И угрозы, и взвизгивания по телефону. А недавно, совсем перед свадьбой, уже и анонимно звонили, по его, несомненно, наводке. Намеренно гнусный голос, по-блатному гнусавящий. Плохо дело у русских йогов; задыхаются: гласность их доканает, не выдержать им конкуренции. И какая-нибудь оккультистская мафия, корпорация покрупнее добьет их. И теперь они на мне постараются выместить обиды свои, провалы: дескать, скепсис пущал.
– Яша, Людочка, найдется еще, отыщется. Он всего не сказал, не проявил себя полностью. И мне кажется: наши с ним отношения не исчерпаны. Они слова боятся. До судорог боятся, истошно. Не простят мне насмешек над ними, как большевики не прощали интеллигентам насмешек. А на слово словами же ответить они не могут, говорят они плохо, а пишут и вовсе, тоже вроде большевиков. Большевизм в оккультизм выливается; Яша – что-то наподобие ихнего Павла Власова. Сам-то он на меня руки не поднимет, а какой-нибудь Буба у них прорисуется...
Сидим рядышком на красном моем диване.
– Грустно мне,– прильнула ко мне жена.– И тревожно. За тебя и за кроху.
– Страшен сон, да милостив Бог, переживем как-нибудь. А вообще... Была у нас свадьба, значит, надо нам и брачную ночь устроить!
Наступал новый день – день Веры, Надежды, Любови и матери их Софии.
Аэропорт Шереметьево-2.
Кажется, весь УМЭ сюда пожаловал; и еще бы не препожаловать: провожают кандидата эстетики Байрона Ли. С Катей, с миссис Екатериною Ли.
Багажа набралось – мала куча: книги, шмотки – приданое Кати, сарафаны, платки из козьего пуха.
Снисходительный таможенник все понимает, шмон идет откровенно формальный.
– Здесь у вас что? – тычет шариковой авторучкой в чемодан шоколадного цвета.
– Книги, книги,– улыбается Байрон.
– Разрешение есть?
– Как же, есть.
– А здесь? – в черный чемоданище тычет.
– Личные вещи. Одежда моя и жены.
Проезжают один за другим чемоданы по ленте конвейера.
Вера Францевна, как всегда, элегантна:
– Байрон, значит, через годик-другой мы вас ждем.
– Непременно, непременно приеду, Вера Францевна, вы и представить себе не можете, как привязывает Москва.
– Так уж вы не отвязывайтесь.
Катя, кажется, все рассказала мужу, все поведала: не могла же она и ему заливать, что она из лимитчиц («Симбуховские мы»). Раскололась. Он, во всяком случае, смотрит на Катю любовно вдвойне и втройне. Изумленно к тому же. Зачарованно он смотрит на Катю. Мы ревнуем: на жену и он и в своем Кентукки налюбоваться успеет, а когда-то он нас увидит?
Вера Францевна обнимает лучшего аспиранта УМЭ. Он почтительно целует ей руку.
Аспиранты скинулись на палехскую шкатулку. Торжественно преподносят Байрону. Подсмотрел: там какая-то вариация на тему «Арапа...» Пушкина – Ибрагим пришел свататься в дом боярина.
Отделяется от толпы... Да, конечно же, Зоя Феликсовна: изысканный темно-вишневый костюм, черная оторочка на рукавах и у ворота. Что-то шепчет Байрону на ухо.
Все собрались на проводы; все!
В стороне в бутылочного цвета плаще-болонье – тот, загадочный. Помещик с Большой Донской улицы, он же председательствующий в Московском городском суде.
Он безмолвствует, но Катя сама подходит к нему, низко кланяется. Помещик (или судья?) благословляет ее, троекратно крестит. Достает из нагрудного кармана крест на массивной цепочке, надевает на шейку. И снова крестит.
– Золото зарегистрировать надо,– безучастно произносит таможенник,– Прошу вас... э-э... миссис Ли, заполните декларацию заново. Вот здесь... так... Крест золотой сувенирный, цепочка декоративная... Можно даже не полностью, лишь бы было понятно.
Катя пишет старательно: «Крест зол. сув., цеп. декорат.».
Уже объявили посадку на Нью-Йорк. Объявляют еще раз.
– Долгие проводы – лишние слезы,– говорит Вера Францевна, смахивая слезинку.
Так случилось, что к Байрону я подхожу последним. Обнимаю его: превосходный он человек. Мудрый, ясный; и все у него как-то здраво, прочно-прочно расставлено по местам.
А у нас?
У меня?
Распадается эпос, наскоро скроенный в неожиданно к нам приблизившемся сейчас 1917 году. Лет на семьдесят его с грехом пополам хватило, остаются осколки: монументы, которых пока, полагаю, не тронут, дуэт Минина с князем Пожарским, Ломоносов, первопечатник Федоров, Пушкин, Лермонтов и Гоголь, во дворике притулившийся. Достоевский, Лев Николаич Толстой. Даже Горькому готовы простить изречение о враге, которого...
А на Красной площади гранитный рундук.
И мне надо что-то решить наконец: данный мне на раздумье срок истекает.
Пошел дождик – густой, но теплый.
Байрон с Катей уже за барьером – обернулись в последний разочек, машут нам в четыре руки: две ладошки беленькие и две совершенно особенного розоватого цвета, он бывает только у чернокожих.
И мы машем вслед двум счастливцам.
Мы расходимся. Вера Францевна предлагает подвезти меня на своей апельсиновой «Волге».
Мы усаживаемся, она включает стеклоочистители-«дворники».
– Вера Францевна,– изумляюсь я, показывая на принявшиеся за ритмичную работу щеточки,– а вы не снимали их? И, мне кажется, не снимаете никогда? Как же, так, украдут их, намучаетесь тогда!
Frau Rot улыбается:
– У меня почему-то никогда их не крали...
И еще она говорит, что нам грустно будет без Байрона, но что путь его, думается, окажется ясным.
– Дождь в дорогу – примета хорошая,– убежденно заверяет меня наша умница-ректор.
ЭПИЛОГ,
в котором вдова Неизвестного лабуха из литературного персонажа превращается в реально существующее лицо, осуждается медлительность правоохранительных органов и заключается соглашение о разделе вознаграждения за многолетний труд мученика-интеллигента.
В странно двойственной роли представала передо мной Людмила Александровна, вдова Неизвестного лабуха: то выныривала она на поверхность неустроенной нашей житухи, то русалкой ныряла в текст записок собственного супруга. Меня эти метаморфозы несколько обескураживали: трудно же представить себе, что ты только что разговаривал по телефону с Анной Карениной или, скажем, с Маргаритой из романа Михаила Булгакова. Разговаривал, а после еще и встречался в метро, на «Каширской», получал из ее рук новонайденную ею пачечку исписанных листочков. А потом моя странная собеседница исчезла надолго, уже летом появившись у меня, на Пролетарском проспекте: вся сияющая, утомленная – счастливая мать.
– Дочка, – проинформировала с порога. – Дочка, я ее Верой назвала, в честь Frau Rot, Веры Францевны.
Легкий плащик забросила на вешалку, прошла в кабинетик.
– Так как наше соглашение? Заключаем?
Не ломался я, не кокетничал, не набивал себе цену. Я искренне колебался:
– Да, но... Вы понимаете, я же не ваш покойный супруг, а супруг ваш не я. Но поди-ка втолкуй это массовому читателю. Не втолкуешь! Слухи пойдут, пересуды. Иду, скажем, я по бесконечному коридору нашего факультета, а мне вслед: «Лабух... Ла-а-абух...» Шепотком, втихомолку. Студентки, те в кулак будут фыркать, а суровые юноши-бородачи – поглядывать осуждающе: доцент-то он доцент, да, оказывается, по ночам он еще и у Малого театра монументом посиживает. А старушечки возле подъезда? А соседи? Ребята они хорошие, славные, но, глядишь, перемигиваться начнут: дескать, как сегодня лабалось?..
– А вы плюньте на все на это! Посудачат и перестанут. Зато доброе дело сделаете. Гонорар пополам, согласны?
– Половина, это что-то уж слишком расщедрились вы. Но вообще, погодите вы с гонораром, все обдумать надо бы, обмозговать...
– Ах, да что там обдумывать! Соглашайтесь, и все!
– Ваш супруг напрягался, работал; по запискам его можно увидеть, чего ему это стоило. А писал он... Неумело, конечно, накладок много. Повторений, по правде сказать, скучноватых. Но зато... Начинал он в такое время, что за каждую строчечку мог бы срок схлопотать, рисковал. И не знал он, что грядут времена демократии, тамтамов словесных...
Вечерело, и первый комар зазудел: нынче лето в Москве знаменуется, как известно, разгулом, буйством комаров-кровопийц. Сел на лоб моей гостье, она ловко хлопнула себя по лбу, убила, но кровавое пятнышко заалело.
– И к тому же,– продолжил я, вспомнив, как, должно быть, несладко приходится в вечернюю летнюю пору лабухам,– уверены ли вы, Людмила Александровна, в том, что все написанное вашим... э-э-э... супругом было на самом деле? А что, ежели всё здесь фантазия, всё?
– Нет, не думаю. Было все! Он в последнее время исчезал на целые сутки, возвращался усталый, опустошенный. И еще был он твердый, вы понимаете? Твердый! Да он сам описал все, как он с этой... армянкой...
– Гм, с армянкой... А где же она сейчас? – вдруг бестактно вырвалось у меня.
– Этого я не знаю. Знаю только, что один из их группы с собой покончил. Вы себе представляете? Сел на поезд, уехал куда-то в леса. Уморил себя голодом.
– Да, дела. Так как же, решаться?
– Решайтесь!
– Да, а как же с убийцами? Не нашли их?
– Нет, не нашли. И, по-моему, не очень-то стремятся найти. Докопались, что стреляли откуда-то из подворотни, всего двадцать метров было: подкрались. А вторую стрелу – так едва не в упор, добивали.
– Ходят по Москве хмыри какие-то, арбалетами помавают. Лук да стрелы. А их не могут найти?
– Обещают, темнят, тень на плетень наводят.
– А не пробовали выйти на покровителей вашего мужа? 33-й отдел, Владимир Петрович?
– Там концов не найдешь, реорганизация у них, то да се. 33-й отдел расформирован как будто...
– Плохо дело!
– Уж так-то плохо. А Верушка наша – веселая девочка. Родилась, три кило семьсот пятьдесят тянула. Лежит, думает о чем-то своем и не знает, что расти ей без папы.
Замолчала. Я достал носовой платок, предложил ей вульгарно:
– Послюнявьте.
Вытер пятнышко подсыхающей крови на лбу и сказал:
– Соглашаюсь! И знаете, Людмила Александровна, получается-то все же роман! Как ни тщился ваш муж, мой коллега, от романа уйти, избавиться, а роман-то догнал его. И теперь догоняет, когда... Когда мне придется предстать его юридическим, как бы сказать, творцом...
– Ах, да Бог с ним, роман так роман!
О разделе вознаграждения мы быстро договорились, в подробности не буду входить, но могу заверить снедаемых любопытством: моя доля значительно меньше предложенных мне пятидесяти процентов.
Мы ударили по рукам. Потянулся я было к холодильнику – обмыть сделку. Но Людмила Александровна, без труда угадавши мои намерения, сделала испуганные глаза:
– Нет, нет, что вы! Я же кормящая мать!
Проводил я Людмилу Александровну до лифта: вошла, мне изящно махнула; двери сдвинулись, словно занавес в финале какой-нибудь... Драмы? Комедии?
Я вернулся. Решил погадать.
На столе Борис Пастернак.
Я напрягся, сосредоточился. И спросил поэта, что он думает обо всем происшедшем.
И раскрыл наугад.
Он ответил классическим:
В кашне, ладонью заслонясь,
Сквозь фортку крикну детворе:
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?
Эх, подумалось мне, гоняли, гоняли поэта. Донимали: нежизнен, мол, отрешен от реальных проблем. И шпыняли его именно этими строчками.
А они-то как раз и оказались наиболее жизненными из всего, что кто бы то ни было мог бы сказать сегодня.
Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?
В самом деле, какое?







