412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Турбин » Exegi monumentum » Текст книги (страница 3)
Exegi monumentum
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:29

Текст книги "Exegi monumentum"


Автор книги: Владимир Турбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Потребность в легенде: вдруг да заговорит монумент, возглаголет? И еще: вера в то, что в мире нет ничего-ничего неживого; тем более если неживое облекается в форму живого: в изваяние Бога ли, человека ли. Или собаки. Уж хотя бы собаке – кусок колбасы, пусть подпорченной, с запашком. А вдруг – хоп и того... и проглотит. И хвостом помашет тебе благодарно? А? Брон-зо-ва-я со-ба-ка!

А Динара рассказывала о том, как страдают ее бронзовые, мраморные подопечные: она жалела их, будто живых людей, своих хороших товарищей и подружек-коллег. Сострадала им. Возмущалась, хотя был в ее рассказах и неизбежный холодок – профессиональный подход: так, должно быть, медицинские сестры из травматологических пунктов говорят об ушибах, об увечьях по пьянке, о раздавленных колесами грузовиков, сбитых «Волгами», «Жигулями», а теперь уже и «Мерседесами» или «Вольво», об убитых током и зарезанных в драках.

– Вы проводите меня? До метро?

Бессонница двух родов: одна – такая, когда не можешь заснуть, беспомощно, как младенец в колыбели, ворочаешься, кряхтишь по-стариковски, молишь Господа о том, чтобы сон ниспослал; а другая бессонница хуже, заснуть-то заснешь, а через часик-другой проснешься и, как говорится, кранты, больше уж не уснешь. Интересно, во время какой бессонницы сложил Пушкин свои «Стихи, сочиненные ночью...»? А скорее-то всего стихи появились днем, когда подмораживало и окрестности родового селения залиты были задумчивым осенним солнечным светом...

Выбрался я из комнаты в лоджию, улегся, накрылся цветастым узбекским халатом, чапан называется. А заснуть не могу. Бог мне сна не дает, не шлет.

Наплывают одна на другую мыслишки...

Мо-ну-мен-ты... Весь центр Москвы – вереница, шествие монументов. Дзержинский, а тут же Воровский. Ниже Островский Александр Николаевич, Маркс. Наверху Аполлон, как же это я осрамился? Кони, квадрига. Минин с Пожарским. Свердлов на земле и Свердлов в подземелье, тут аж двух Свердловых поставили, для надежности, что ли.

Мысль перебирается за рубежи нашей Родины, почему-то в Лондон, в Трафальгар-сквер. Есть там памятник адмиралу Нельсону, а внизу, вокруг пьедестала,– его, адмирала, сподвижники. Уж так принято: посередке персона наиглавнейшая, по бокам – или сподвижники ейные, или так, собирательно-обобщенные персонажи. И каждый из таких персонажей – отдельный объект: Ленину, положим, Ильичу поставили, водрузили памятник на Калужской площади, которую незаметно, украдкой, стали вдруг звать Октябрьской, так там Ильич посередке, а пониже – обобщенные типы. Ти-па-жи, он же тоже как бы адмирал-флотоводец, это в нем еще Есенин подметил: «Капитан Земли», так назвал Ильича; и вообще политический вождь в трактовке социалистического миропонимания, он – кормчий. Да, но как же с глазом? Да, с глазом, с глазом?.. Один глаз был у Нельсона. И у нашего Кутузова, у Михайлы Илларионыча, тоже... А у Ленина оба глаза на месте, глядел в оба, так, что ли? Или ленинский прищур, воспетый биографами, заменял одноокость?..

Сплю? Нет?

Мир монументов – мир гармонии, достигнутый въяве, как бы реально: все они – современники по отношению друг к другу и по отношению к нам; времени больше нет. Ломоносов и Маркс встали рядышком. Тут же Федоров, первопечатник. Тут же писатель Островский царственно в кресле своем восседает, поодаль – Свердлов. А над ними над всеми – очень-очень двусмысленный бог, Аполлон.

Кажется, сплю я...

Отпылал жарою июль; отгромыхал он грохотом поездов метро, скрежетом их в утробах тоннелей.

На Рождественке, улице Жданова тож, стал я всегдашним гостем: до того хорошо мне там, что и в отпуск не еду.

Динара просветила меня:

– Понедельник и взаправду очень тяжелый день. С утра сводки за пятницу, субботу и воскресенье. Самые вредные дни, особенно, если придутся они на начало месяца: аванс да получка. Аванес, как почему-то иногда произносят трудящиеся. Перепой всеобщий. А летом приезжие, и всем охота...

– Вступить в диалог?

– Вот именно!

Суть работы Динары мне уже совершенно ясна: до 11 часов понедельника ей положено знать, что и где соскоблили, отрезали, отпилили и написали. Она должна определить характер предстоящих работ: сварка, шлифовка, пайка. Выписать со склада запасные персты, носы, уши – оказывается, есть склад, на котором хранятся уже отлитые и отшлифованные детали декоративных и мемориальных скульптур гор. Москвы. В 11 собираются бригадиры и мастера: молоденький лепщик Гена, недавно окончил техникум, еще не женат, веснушчат, застенчив, собирает пластинки Ива Монтана, Эдит Пиаф и – как же иначе? – Высоцкого. Сварщик Алексей Михайлович, пожилой работяга, женат дважды. Пьет, бывает; но дело знает прекрасно, недавно был представлен к медали «За трудовое отличие». Шлифовщики, есть даже и такелажники. Динара вертится как заводная: выписывает наряды, оформляет путевые листы управленческим грузовичкам и фургонам. Для того чтобы приварить Чайковскому палец, надо палец обозначить особым кодом, заполнить бланк доверенности на получение перста-полуфабриката. Выписать кислород, баллоны. Оформить справку шоферу сварочного агрегата. Свериться с нормативами и отстукать на разболтанной донельзя машинке наряд Алексею Михайловичу: Соколову А. М., сварка детали ПУ (палец указательный) лев. (левый), транспортное время 30 мин., рабочее время 30 мин. Итого 1 (один) час работы, причем Алексей Михайлович, натурально, ворчит, зудит, что за полчаса ему нипочем не управиться: кислород дают дохлый, стержни такие, что пусть их твой начальник себе в ж... втыкает или жену е... этими стержнями. Динара сердито шипит на рабочего, тычет ему книгу расценок, наконец многозначительно напоминает о каких-то липовых, фиктивных нарядах на прошедшей неделе. Тот умолкает и отбывает на склад.

Вторник, среда проходят полегче. К четвергу опять накапливаются злодеяния: во рту у кого-то оказалась подметка от башмака, приклеенная намертво каким-то особенным синтетическим клеем, таким образом некий писатель-классик словно бы показывал прохожим язык. Афродиту в музее им. А. С. Пушкина окатили несмываемой краской; и Динара пишет наряд: «Смывка статуи, общ. площ. 3 м2, с последующей полировкой». Маляр Толя вяло острит: «Динарочка, ласточка, где полировка, там и поллитровка...» И едет мыть Афродиту. Напустив на лукавое личико выражение крайней озабоченности и таинственности, Динара звонит куда-то, закрывши ладошкой диск телефона, и вполголоса спрашивает, будут ли завтра в первую смену свободны монтажники-верхолазы. На заданный кем-то на другом конце провода вопрос она отвечает: «Могут понадобиться!» И вешает трубку. Потом раздается переливчатый резкий звонок, так обычно звонят с междугородной станции. Но здесь явно что-то другое; Динара быстро срывает трубку и, явно недослушав, успокаивающе воркует: «Да нет, нет... По вашей части нет ни-че-го... Так, пальцы рубят да девок лапают... Разумеется, сразу же проинформирую вас, если что...» Словом, хлопоты, хлопоты! А мне интересно, я и толкусь здесь, в тенистой прохладе ГУОХПАМОНа.

Недавно Динара сказала мне:

– А скоро Катя вернется из отпуска. Екатерина Великая, мы ее так называем. Это она, если помните, подошла к телефону, когда вы позвонили мне в первый раз. Сейчас она под Москвой, в санатории отдыхает. Вернется, полегче мне будет. И еще у меня начальник имеется, замрукупр называется, то есть заместитель руководителя нашего управления. И еще... Да вы с ними со всеми в скором времени познакомитесь, вы у нас в управлении уже почти своим человеком становитесь...

Что верно, то верно: к концу памятного лета 19.. года в ГУОХПАМОНе я и вправду стал почти своим человеком; и с тех пор жизнь моя прямо-таки помчалась к решению, которое мне во что бы то ни стало надо принять.

Поначалу, правда, я об этом и ведать не ведал. Просто мне интересно было: интересно видеть изнанку мира, глазея на который мы, по умственной лености нашей, об изнанке его и не подозреваем нисколько. И на любопытстве моем меня подловили; незаметно как-то у нас в УМЭ в помещении даже не партийного бюро, а профкома состоялся разговор со Смолевичем, с Владимир Петровичем. А затем и сказали мне: «Вы нам подходите!» Но тогда, когда двое в серых костюмах завлекали меня поработать у них, на дворе уже был октябрь. Середина его, шестнадцатое.

В моей жизни сдвиги произошли, возымели место решающие события, состоялось приобщение к тайнам. Но и в жизни Яши и Бори тоже. Даже более того: по части приобщения к тайнам они оба да-ле-ко опередили меня – так, во всяком случае, им казалось.

Рабочий день на станции технического обслуживания автомобилей, СТОА, начинается в 8.30; но это для клиентов, для тех горемык, что на рассвете, а для верности даже и задолго до рассвета, тe московской лиловой ночи топчутся у порога, ведя скрупулезную запись по номерам: номер – фамилия, номер – фамилия. В 8.30 им откроют ворота, врата, и начнется их, клиентов, рабочий день. Для администрации же, а также для мойщиц, слесарей, аккумуляторщиков и баллонщиков рабдень начинается в 8.

В 8, в 8.00, и ни минутою позже, начинается рабдень и для Бори Гундосова, слесаря-виртуоза, слесаря по-своему гениального,– лучше звать его по отчеству, Борисом Павловичем. Ровно в 8, с последним сигналом грустной, как пастушеская свирель, радиопищалки, надо быть на местах: переброситься новостями, переодеться в замасленные хламиды, проверить подъемники, позвякать инструментом, тем, что хранится в оцинкованных ящичках (и у каждого слесаря – свой хитроумный замочек).

В 7.50, в 7.55 к массивным воротам начинают стремглав слетаться автомобили: в 8.00 все должны стоять на своих местах, так заведено, так однажды и навсегда решил директор СТОА Гринберг Семен Иосифович (золотистые «Жигули», на ветровом стекле строгий орнамент, состоящий из сплетения шестеренок, на заднем стекле матово-золотой козырек с серебристой надписью-назиданием: «Не уверен – не обгоняй!»).

Сам Семен Иосифович прибывает в 7.59, когда во двор СТОА уже въехали баллонщик, антикоррозийщик, главный инженер, сменный мастер Саша Толкунов («Жигули» багряные, на заднем стекле надпись: «Lada-export»). Въехали они, скользнув вдоль длиннющей очереди шоколадных, серых, голубых и желтеньких автомобилей, посигналив, если унылый вахтер, которого за гигантский рост и за обвисшие усы раз и навсегда кто-то прозвал дядей Степой, хотя бы на мгновение помедлит нажать кнопку, раздвинуть створки ворот: те, что в очереди, по списку, с номерами и с кое-как нацарапанными фамилиями, провожали их, въезжавших, взглядами подхалимски слащавыми, взглядами строптивыми или же угрюмо тюремными взглядами: так, наверное, когда-нибудь, чрезвычайно давно, в Древнем Риме, выстроившиеся для утренней разнарядки рабы рассмотреть старались каких-нибудь распорядителей работ, тоже, конечно, рабов, но рабов, снискавших расположение невидимого хозяина, облеченных его доверием и непререкаемо распоряжавшихся пахнувшей чесноком и потом толпой рабов низших, неопытных, рабов начинающих, так сказать, рабов-новичков.

– Сегодня кто? Саша? – глухо шепчутся в очереди.

– Он самый.

– Саша – это наше везение. В прошлом месяце он мне термостат заменил, не сам заменил, конечно, а сходил на склад, выбил, тогда уже слесаря заменили. А одному мужику даже диафрагму пускового устройства...

– А долго стояли?

– Да нет, в пять часов утра я приехал, оказался седьмым. К обеду все уже было готово.

– Я одиннадцатый, как вы думаете, есть надежда до обеда попасть?

– Смотря что у вас...

Шепчется очередь – стайка помятых, небритых: спозаранку, в четыре часа еще, в начале пятого загремели, запищали в разных концах накрытой лиловым покрывалом Москвы будильники. На седьмых, на одиннадцатых этажах загорелся свет. Повскакали, повскакивали владельцы – и владелицы! – «Жигулей» с постелей, кубарем вниз, бегом, бегом через дворик. Взревели, заурчали двигатели, и – галопом, наметом сюда, на СТОА. Только самые умные приехали сюда в три, в полчетвертого ночи, взявщи термосы с кофе покрепче, в прозрачных, на растянутый презерватив похожих пакетах бублики и веселые бутерброды. А для полного комфорта даже электробритвы: новинка, бриться можно и в автомобиле, воткнул вилку в специальное гнездо, включил бритву, зажужжала она, и сиди-посиживай, брейся. Эти, умные, они-то в 8.30 относительно свежи, сыты, бриты и, что особенно важно, номера у них вторые, третьи, в крайнем случае пятые. Основной же поток приливает почему-то к 6. А безнадежные идеалисты, салаги – к началу: «Ха-ха-а, становись-ка в хвост, быть тебе тридцатым, тридцать пятым». Впрочем, даже самые ранние чувствуют себя не так-то уж прочно: первым делом, без очереди, впустят в ворота инвалидов Великой Отечественной, потом участников ее, седеньких, слабосильных, но по-петушиному горделивых. Те подъедут к 8.25, и у них особая очередь.

Но Боря Гундосов, слесарь-виртуоз, участников Великой Отечественной не любит: зануды они, крохоборы. Гонору многовато у участников Великой Отечественной, а под гонором какая-то жа-а-алобная назойливость. Скуповаты к тому же. «Я в долгу не останусь», а до дела доходит – сует пятерку, от силы десятку. Нет, не жаловал Боря Гундосов участников Великой Отечественной войны. И не любит он их и сейчас, когда начался в его душе вышеназванный перелом, когда было даровано ему, Боре, прозрение высшее. Перелом переломом, и прозрение, которое Боре даровано, приведет его и к подвигу, и к страданиям, а участников он... Нет, не любит он их.

Сферой Бори Гундосова издавна элита была.

Сферой Бори Гундосова звезды были и полузвезды эстрады + директора, директора комиссионных магазинов «Одежда», «Фоторадиотовары» + завсекциями магазинов «Гастроном», «Диета» и «Океан». О, те в очереди спозаранку не томились, не млели! Их машины появлялись на станции словно сами собой, а ремонт таких автомобилей-фантомов начинался уже после 21 часа, в ночи. До часу ночи, до двух, вкладывая в ремонт весь талант, весь блеск, работали слесаря. А в час ночи разворачивались у СТОА такси, хлопали дверцы, бесшумно отверзались врата. И – как призраки – те, элита: «Как, готово?»

Разговор у элиты особый: Вена, Осло, Марсель. Часто стало мелькать и: Ницца. И: Канарские острова.

Боре сунут полсотни. Боре – стольничек, стольник.

Но: сухо, пренебрежительно; сунут, бывало, бумажку-другую – ровно бы в автомат опустили.

Правда, если попросить, без звука давали билет в «Современник», а то и на Таганку билетом одаривали. Но жест, жест: неуловимо надменный; так – лакею обноски.

Не умеет русский человек быть богатым, а советский русский – тот тем более богатым быть не умел.

Положение у Бори как бы срединное, промеж бедных (участники Великой Отечественной да и прочая разная мелюзга) и барственно гладких, богатых («Гастроном», «Океан»). Положение лакея? Слуги?

А он, Боря, он им – не лакей!

Приезжает Боря на СТОА ровно к 8 часам.

«Жигули» у него воронено-черные, вероятно, единственные в Москве: в черный цвет «Жигули» почему-то не красит никто, но он, Боря, покрасил, а почто покрасил, на то есть причины тайные.

Зажат, стиснут Боря, будто авто деталь какая-нибудь, которую зажали меж двух створок тисков: ночью – те, элита, сильные мира сего. Днем же – слабенькие, беспомощные, в очках (у одного клиента, помнится, дужки к стеклам присобачены проволокой!). У ночных сила зримая, у дневных же – какая-то незримая, но несомненная сила: ничего уж такого им, кажется, и не надо, дребезжат себе на своих керосинках и рады-радешеньки. Но, где-то там, в глубине...

– Боря! – натужно кричат из дальнего угла цеха, кричат, перекрывая перезвон инструмента, верещание подъемника.– Боря-Боренька, светик ясный, срочно топай сюда, здесь нужна твоя голова-а-а!..

Голова у Бори действительно светлая, умная; и талантлив Боря, и машину он знает, но...

Поступал когда-то Боря в институт, на экзамене по химии срезался. Впрочем, что значит – срезался. Просто так никто не срезается, в каждом нашем акте, в каждом движении астральные силы действуют, и уж если Михаила Булгакова цитировать, то всего прежде надо процитировать слова про кирпич: «Ни с того ни с сего кирпич никому на голову свалиться не может!»

Боря химию знал, он старательно приготовил ответ; но экзаменаторша, фамилию ее он на всю жизнь запомнил, Иоффе ее фамилия, экзаменаторша Иоффе вперила в него парализующий взгляд, взгляд гипнотизирующий, взгляд цепенящий. Невдомек ему было тогда, что в ответ на такие взгляды надо прочно сцепить пальцы рук, сделать как бы кольцо, защититься и ответить гипнотизирующему таким же ровным жестоким взглядом. Это он сейчас, теперь знает, когда наступил перелом и открылось ему демоническое, высшее знание, а тогда оробел он. Он понес ахинею и остановился, вдруг забормотав: «Аш два о... Аш два це о четыре.., це о три... Я не помню... не знаю...» И экзаменаторша Иоффе усмехнулась зеленоглазо, дунула, будто сдувая нависшую на лоб ей прядку волос седеющих, выдула из Бори последние знания, опутала, отравила сознание ядовитым духом. «Маловато,– сказала.– А хотя бы формулу гипса вы можете написать?» Боря чувствовал, что мозг его как бы пульсирует лихорадочно, силясь высвободиться, стряхнуть с себя одурь. Но напрасно! Ибо опутан мозг. «Не мо-гу,– едва выдавил из себя он тогда.– Не могу-с!» – И, совсем неожиданно для себя, вдруг прибавил в конце уважительное «с», «слово-ер», как ему объяснили потом (а кого процитировала экзаменаторша Иоффе, ехидно домогаясь от Бори почему-то формулы именно гипса, он опять же не знал). Тогда Иоффе пожала плечами: «Вам придется прийти через годик». Так и провалили на экзамене Борю, провалила Иоффе; и уже тогда вполне можно было почувствовать, что была она оружием сил, цель которых низринуть Борю куда бы то ни было вниз, оттеснить его на окраину общественной жизни. А если кто полагал, что дело всего лишь в лености, в том, что Боря способен на вспышки, на импровизации, но что вряд ли он смог досконально вызубрить школьный курс химии, то подобное мнение было результатом внушения, затуманивания мозгов: Боря химию знал, но тогда, когда он столкнулся с коварной Иоффе, неведома была ему сила ее коварства, и не мог догадаться он, в чем была тут суть дела.

А суть дела открыл ему, Боре, величайший чудотворец и маг XX века, духовный отец его, гуру Иванов-Вонави, появившийся на его пути в назначенный час. Дело в том, что Боря – не Боря вовсе. Так, вернее: Боря – не только Боря. Боря – тайна; темная, лукавая тайна. Тайна, круто замешанная на хитрости и коварстве сил, незримо управляющих миром. Боря...

Боря – как бы только одна половина какого-то целого. Одна часть. Скажем: аш – Н, пусть уж будет аш-два, Н2. Да, сейчас он Боря Гундосов, Борис Павлович. Слесарь. Карбюраторщик и электрик высокой пробы, одаренный, талантливый, с абсолютным по-своему слухом. Не преувеличу, сказав, что он может поставить диагноз автомобилю, проходящему в толпе таких же автомобилей в час пик по Колхозной, положим, площади: де – у той сероватой «Волги», что движется от Красных ворот и сейчас перестроилась для поворота на Большую Спасскую улицу, впускной клапан третьего цилиндра сработался, мало-мало постукивает, хотя тут и нет ничего опасного, еще тысяч пять, а то и все семь пройдет. Но Н2 само по себе – бессмыслица. Чтобы получилась вода, надобна одна частица и О: аш-два О, Н20, вода – результат предопределения. Так и личность есть целое, составляющееся из различных ее воплощений – индивидуальностей. Боря нынешний – седьмое воплощение Бори; дух его, и мятежный, и дерзкий, носился в астральных сферах, воплощался однажды в лемуре, потом правил во всепознавшей и всеведающей стране Атлантиде накануне ее катастрофы. А дальше что было? Дальше следовали еще и еще воплощения, а последнее из них...

О последнем из Бориных воплощений скоро будет сказано слово.

Не прошел без последствий тот, летний, разговор с Барабановым: ввел его Барабанов в святая святых познания, подвизается Боря в школе ста сорока четырех Великих арканов, в школе Познания глубочайших тайн бытия.

Во главе же школы Великих арканов – гуру общества «Русские йоги», посвященный такой степени, что и сказать-то страшно, степени Икс, сиречь степени Круга и Большого креста, И-ва-нов.

Иванов.

Валерий.

Никитич.

По традиции, чтобы духи зла не услышали имени посвященного, он и имя свое, и фамилию выворачивает наизнанку: Йирелав Вонави. И о нем-то сейчас задумался Боря.

А кругом работа кипит.

– Боря! Боря! – кричат отовсюду.

Но Боря устал. Утомился. Боря вылезает из ямы: копошился там, в зловонной ее глубине, на дне (материнское чрево, в которое ввергнут Боря перед новым своим рождением). Он наладил «Жигули» очередному страдальцу, участнику Великой Отечественной. И теперь он снисходительно цедит сквозь зубы:

– Готово!

И мальчишки-практиканты из ПТУ откатывают машину в сторонку.

А Боря выходит во двор: продышаться.

Мокрый снег повалил. Смеркается. Но все-таки: свежий воздух.

Боря знает, что он – не он. Он всего-то лишь элемент себя самого, завершенного, окончательного. Он звено в цепочке, состоящей и из лемура, и из атланта сурового, и... Из кого же еще? Из ко-го? О, на этот вопросище ему скоро-скоро ответят!

То, что в Боре Гундосове воплотился мятежный и страшный дух, знают пока немногие.

Знает Клава, жена (вторая жена, а первая, Алла, та ничего не знает).

Знает Яша, Яков Антонинович Барабанов (сам-то он уже просвещен, ему сказано было слово: фараон Тутанхамон в нем миру в новом воплощении явлен).

Знаю я, хотя я-то не в счет...

И еще два мага знают: разумеется, один – сам гуру Вонави Йирелав, а другой... О, тот маг и коварен, и опасен, и зол; но считаться с ним все же приходится, да...

Но здесь тайна, тайна и опять-таки: тай-на!

Итак, неласковый день московский, октябрьский.

Боря вышел во дворик СТОА продышаться.

Я бреду по переулочкам центра Москвы: чмяк да чмяк; и прохожие мимо меня скользят привидениями.

Яша, Яков Антонинович Барабанов, в фараоны пожалован всезнающим гуру Вонави-Ивановым; но и фараонам есть надо, семью надо кормить: есть же сын, Антонин; жена Люба, татарка-красавица еще одного ждет ребеночка.

Подторговывал книгами фараон Барабанов; он играл на разнице в ценах: в Москве что-то дешевле, чем в городе на Неве; но зато и в городе на Неве что-то может оказаться дешевле. Надо вовремя конъюнктуру почувствовать, прихватить три-четыре пачки, привезти, побыстрее толкнуть. Чем же, чем подторговывал фараон тридцать пять столетий спустя после памятного своего воплощения в Египте?

Тамиздатом – ни-ни. Только наши издания: братья Стругацкие, а для тех, кто посолиднее,– серия «Литературные памятники». И на книжном рынке Яша – не из лидеров; там лидирует маклер по кличке Гнус, у него обороты под сотни тысяч. Но и Яша не из последних.

КГБ за книжным рынком, конечно, следил.

Моя кухня.

У меня в гостях Яша; и я только что выслушал сбивчивую историю, плохо выдуманную и бестолково рассказанную: тарабанил Яша домой на трамвае, стоял на площадке; трамвай стаей стали окружать черные «Волги» спереди, сзади, сбоку. Это все за ним они, за Яшей охотятся. Он сошел, как всегда, на своей остановке, не доезжая конечной, круга. «Волги» тут как тут, свернули за ним, ехали тихо-тихо, сопровождая его. В «Волгах» – те... понятно, мордатые...

Яша тычет в пепельницу обрубок сигареты, руки дрожат.

– Яша,– силясь быть как можно спокойнее, говорю я,– у вас кагебит!

Яша скалится, и в его напряженной улыбке светится истинная духовность. Дня два-три тому назад, так совпало, что как раз незадолго до моей конспиративной встречи с людьми в серых костюмах, вместе с Яшей мы придумали название болезни, комплекса: ка-ге-бит. Похихикали собственному остроумию – как нетрудно заметить, довольно скудному: был брон-хит, конъюнкти-вит. А теперь: кагебит. Но потешились, стало лучше, полегче. А сейчас – рецидив у Яши.

Очень может быть, что вовсе и не гнались за Яшей черные «Волги», волчьей стаей окружая благонамеренно побрякивающий звонками трамвай, что не мчались за ним мордатые парни. Но, увы, хотят люди, чтобы их преследовали на «Волгах»: так красивее, драматичнее. Тогда Яша будет все-таки кем-то большим, чем просто Яшей.

А иначе – кто он?

Яша – выросший в Марьиной Роще мальчик; полукровка, «полтинник», сын русского папы (старомодно как-то умер от туберкулеза) и мамы-еврейки.

У нее все погибли: и родители, и сестры, и тетки. Все погибли, потому что были они участниками Великой Отечественной.

Есть в Смоленской области город Пречистенск. Там – овраг за околицей. А в овраге – сто сорок восемь евреев, евреек с детишками да со стариками, библейскими, ветхими. Полагаю, понятно, да?

Пулемет...

Лай собак...

Опять пулемет...

Господи, да чего там: сотни, тысячи раз все описано, все в кино показывали – при-вык-ли...

А мамаша-то Яшина, Анна Моисеевна, она, значит, из Пречистенска выехала и в Москве проживала: молодая была, красивая девушка, замуж вышла за вологжанина-инженера, большевика убежденного.

Как война загромыхала – в Казахстан командировали мужа, Яшиного отца; о расстреле в Пречистенске ни он, ни жена его молодая не знали; и хотя надежды и не было, все же на что-то надеялись.

А узнали они обо всем, уже Яшу родив и вернувшись в Москву.

А потом и другие ребятишки появились на свет, братья Яшины.

Отец умер. Мама вырастила трех сыновей – в коммунальной квартире, в комнатушке 14 м2. Яша старший, но Яша отстал: младшие уже поступили в университет, окончили; самый младший, Алешка, уже диссертацию пишет. Яша – в тяготах неудачничества: электрик-монтер, да еще перекупщик книг, вот– вот мания преследования у него разовьется.

Ко мне Яша прибился, и ему со мной хо-ро-шо: я ценю его ум, его юмор, но я... Нет, наверное, у меня размаха. Прозорливости мне не дано, не дано мне и дара устрашения человеков. То ли дело гуру Вонави!..

О, гуру Вонави Яшу сразу же выделил: фа-ра-он, это надо же – прозорливость божественная! Да, божественная, сколько бы я ни хихикал над замашками гуру Вонави и над всею ихней школой Великих арканов.

Но меня-то терять Яше тоже не хочется.

Яша будто бы и не пьян сегодня, хотя – по-чудному все устроено в школе «Русские йоги»: йоги там выпивают запросто, но на то они, надо думать, и русские! – он частенько бывает и выпивши. Яша просто взъерошен.

Яше лет тридцать пять. Он по-обезьяньи подвижен, гибок, миниатюрен: сжавшаяся в комочек мартышка.

Мне за сорок. Я посолиднее: лысоватый блондин с чуть заметною сединой, одутловат: типичный доцент УМЭ.

И тут, прежде чем двигаться дальше, я позволю себе два-три слова ввернуть об УМЭ.

Что такое УМЭ? Где это?

УМЭ – Университет марксистской эстетики, дом о трех этажах с колоннами, надстроенный еще тремя этажами. Вразнобой разбросаны по фасаду окна: окна, оконца, окошки. Есть большие, итальянские окна, одно такое окно внизу, в вестибюле, другое на втором этаже, там актовый зал. Есть окна поменьше, но переплеты у них изысканные, разветвленные, в форме дерева – наверное, символ: древо жизни бессмертной. Оконца в клозетах, причем в мужском, на двери которого когда-то было нацарапано примитивное «М», а ныне оттиснут силуэт петуха, оконце овальное; а на женском, где было нацарапано «Ж», а ныне нарисована игривая курочка, оконце ровное, круглое. Оконца – в Ленинской аудитории, причем и здесь они разной формы, ромбовидные параллелограммы, а есть даже и восьмиугольник; в виде звезд прорезаны оконца в аудитории Мира (бывшей Сталинской, как нетрудно смекнуть).

Самое странное оконце в приемной ректорского кабинета, там, где красуются разноцветные телефоны и у пишущей машинки сидит секретарша Надя – в виде шестиконечной звезды. Терпели, терпели, но в конце концов шестиконечной звезды не вытерпели, верхний и нижний лучи ее срезали, заложили какими-то камнями и осколками кирпича, склеили, слепили камень цементом, а с фасада закрасили, стало почти незаметно; однако окошко приняло уж и вовсе странную форму: как бы две буквы «М» положены набок и смотрят вершинами треугольников в разные стороны. К тому же в приемной у Нади стало темно: окошко выходит на север, почти упирается в стену соседнего дома, и не просто в стену, а в единственное окно, когда-то прорубленное в той кирпичной стене. Обитают там какие– то люди, а какие, ни я, ни мои сослуживцы, ни студенты, ни Надя поинтересоваться не удосужились; мне, впрочем, кажется, что там расположена кухня: время от времени появляется там какая-то дама, у дамы нагие, полные, нет, даже жирные плечи, на ней бордовая рубашечка с черными кружевами, и она, по-видимому, что-то мешает ложкой, большущей такой поварешкой, и время от времени пробует то, что мешает: поварешку поднимает высоко-высоко, осторожно наклоняет ее и ловит ртом капли, струйки, которые с нее стекают. Потом она исчезает в глубине своей кухни, потом снова выныривает оттуда, снова пробует свое варево с поварешки.

Ректорский кабинет выходил на три стороны света: на север, на восток и на юг. Солнце щедро озаряло его, но от того, что оно светило в кабинет через причудливые окошки, солнечные лучи как бы принимали вид лунных, и кабинет кто-то когда-то прозвал кабинетом Лунным. «А где такой-то?» – вопрошали у нас. Отвечали: «Такой-то в Лунном». «А! – огорчались,– это же, наверно, надолго?» Назидательно басили: «В Лунный на минутку не приглашают». Потом «Лунный кабинет», просто «Лунный» ради краткости заменили словом «Луна». «А где же такой-то?» – «Да на Луне он».– «Давно?» Пожимали плечами: «Кажется, да. На Луну на минутку не приглашают».

Словом, первейшей достопримечательностью УМЭ были окна. О происхождении таковых толковали по-разному. Была так называемая масонская версия: будто дом, в 1918 году переданный Моссоветом УМЭ, когда-то воздвигла масонская ложа, будто здесь-то и проводились ее заседания, будто... Разное говорили, путаясь, перебивая друг друга и саркастически улыбаясь в ответ на пониженным голосом произносимые монологи самозваных знатоков истории нашего дома. Но была и версия попроще, купеческая, или, как ее еще называли, бубличная, а то и бараночная, будто в конце XIX столетия, в годы промышленного подъема в России, торговец бубликами, баранками и калачами, известный купец Семибратов, разбогатев на баранках, удумал создать коллекцию... окон. Ему представили чертежи окон дворцовых, избяных – в русском стиле. Окон италианских, немецких, готических; окон с жалюзи; окон подъемных, на европейский манер. Мавританских окон, окон из старинных шотландских замков. Все окна на фасадах купеческого домины разместиться никоим образом не могли; но Семибратов велел прорубить хоть малую их толику. Дом внутри много раз перекраивали; получилось две больших аудитории и порядочно малых. В УМЭ бушевали бури, в больших и в малых аудиториях громили идеалистов, богоискателей, культурно-историческую школу, фрейдистов, формалистов, вульгарных социологов школы В. Ф. Переверзева; громили меньшевиков и их прихвостней, громили безродных космополитов, отдельных отщепенцев и их подпевал, громили структуралистов...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю