Текст книги "Exegi monumentum"
Автор книги: Владимир Турбин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
А тут – план под угрозой срыва. И тогда...
Тогда добрый наш гений Сережа, Сергей, вызвался сыграть Аполлона, опыт был у него, а бога сыграть мечталось ему давно.
– Мы же все любили его,– скорбно ронял Леонов.– Он душевный был, он гуманный был человек. Да опять же, режим... У него, как следствие выяснило, нарушения режима имели место. Сис-те-ма-ти-чес-ки-е! Аморалка, да. Не знаю уж, как там; может быть, конечно, и большая любовь была, но у нас не положено. И сошлось одно к одному...
– Может, Яшенька, рассольчику примешь?
Ашя-Яша пил все праздники непробудно.
Хорошо известно, что дни между 1 и 9 мая в уходящей ныне в прошлое странной державе составляли неделю сплошного повального пьянства, благо тут подворачивались и День печати, и День радио. Вот и пили. Пили, демонстративно закусывая страницей газеты «Правда», то есть делая вид, что, ею закусывают: хватят добрый стаканчик, крякнут, скомканную газету понюхают, как бы вроде и пожуют. И под радиомузыку пили. И за встречу пили, и за знакомство, и за дружбу, и – чохом – за все хорошее. А уж ежели и свадьба какая-нибудь подвертывалась, напивались вдребезину, вопя и стеная: «Горько-о-ооо!» Яша пил просто так, в перерывах между бутылками-«пузырями» порываясь слать ментальные сигналы то куда-то в Казань, то в Пензу, а то даже в Норвегию и в Гвинею. Но молчали славные города Казань, Пенза и Осло; и Гвинея не отзывалась; лишь видения серыми кругами носились в сознании: городишко в Смоленской области, и в зеленых мундирах пучеглазые немцы достреливают евреев в овраге, и евреи оттуда кричат по-немецки, немцы же по-еврейскй лопочут; и евреи встают из могилы, отряхивают землю с рубищ и хохочут, хохочут, потому что все это, оказывается, было игрой, не взаправду, и тогда от радости принимался безудержно хохотать и сам Яша-Ашя, а печальная Вера Ивановна наклонялась над ним:
– Может, все-таки выпьешь рассольчику, а? Я на рынок Катеньку посылала, огуречиков она принесла солененьких, да рассолу плеснули ей, клёвый рассольчик, крепенький.– Тут заметить нелишне бы, говорила Вера Ивановна по-московски с уменьшительными суффиксами, и от этого мир в изображении ее становился уютным и как бы миниатюрным; суп был «супчиком», «цветочками» были цветы, огурцы же – «огуречиками».
– А где Катя? – сонно спрашивал Яша, с пышной тщательностью вслушиваясь в московский распев.
– Да на рынок она сходила, а уж после с этим своим, с негритосом куда-то поехала, сладу с ней теперь нет, да и то, чего же в четырех стенах держать девочку...
– С негритосом? С каким негритосом?
– А коричневый такой ее негритос, вроде бы из шоколаду он вылеплен. А так вежливый, культурный. Мне цветочков принес, духовитых...
Не ответив, Яша поднимался с дивана, плелся в совмещенный санузел. Блевал. Возвращаясь, смотрел на Веру Ивановну, еле-еле ее узнавая:
– Шамбала, мать ее... Шамбала поругалась с Астартой, перекрыли каналы, но гуру непобедим и велик, верно я говорю?
Снова слал по менталу сигналы. Теперь – Боре. От Бори пришел ответ; просигналил: «Мне плохо! Плохо!» «А что делать?» – запрашивал Яша, сосредоточившись. Но в ответ только слышалось монотонное: «Плохо мне!» И опять провалы, кружение видений: в яме немцы, а стрелять по условиям веселой игры теперь будут евреи; и какая-то растрепанная старуха в капоте, уперев в живот автомат, пытается нажать спусковой крючок, не находит его, и из ямы выкарабкивается немец, смеется, бережно берет у нее автомат и бросает его ей под ноги; они пляшут – офицер с серебряными галунами и старуха,– взявшись за руки, радостно.
А плясали внизу, на свадьбе. «Горько!» – доносилось оттуда. Наступала пауза, слышался поощрительный хохот, а потом со своей характерною хрипотцой что-то очень многозначительное пел Владимир Высоцкий. И опять окружающее окутывалось туманом: в забытье погружался Яша-Ашя.
– Динка, срочное дело,– как-то даже взвизгнул Сергей, положив на рычаг телефонную трубку.
– Опять осквернение? – нежилась Динара в постели: смяты простыни, а свеженький майский ветер даже в окно их с Сергеем убежища просочился. Далеко на улице Горького, у Моссовета, играет оркестр: «Пусть ярость благоро-о-одная вскипает, как волна-а...»
Очень-очень любил Сергей, когда Динара отдавалась ему под утро, в сером сумраке предрассветном. Тогда узенькое породистое ее личико, делающее ее на японку похожей, неожиданно становилось широким, раздувались ноздри, и веяло от нее дымным азиатским кочевьем, степью весенней, травами. Вдали горы белеют вершинами. Неподалеку табуны, а в высокой уютной юрте – юная казашка с проезжим офицером-гяуром, уж такую поэму про себя и Динару сочинил Сергей, старший оперуполномоченный, капитан государственной безопасности. И стонала Динара, скосивши глаза на лице, которое неожиданно становилось лунно-широким: «Еще, милый! Еще, сильней ты мой, мой красавец! Еще-ее!» И к нему приходил огонь, тек откуда-то с плеч, растекался, пронизывая все тело, выплескивался. «Гераклитов огонь,– рычал он,– начало всей жизни...» И охватывало обоих бла-жен-ство. На казенном же языке называлось все это моральной распущенностью, в лучшем случае – не-ус-той-чиво-стью. На жаргоне же – аморалкой. Или ласково, на московский манер: аморалочкой. Да еще и в секретнейшем служебном объекте!
– Осквернение? – повторила Динара капризно.
– Нет,– сказал Сергей, и лицо его напряженным сделалось,– Осквернение – ладно б, праздники, дело обычное. Аполлон забарахлил, такое, брат, дело.
– А что значит «забарахлил»? Не мотор же он, а вроде бы бог.
– К сожалению, не мотор. Не в себе он, под градусом, и лабать в таких случаях стро-жай-ше запрещено.
– Неужели упился? Так он что же у вас: Аполлон или Вакх?
– А мы разве не такие, как все? Я тебе тыщу раз объяснял, из себя мы непогрешимых не строим. Как в других учреждениях, так и у нас бывает.
– И что делать? – Динару холодок охватил: начала о чем-то догадываться!
– Богом стать, какой смертный о таком не мечтает? А я смертный, Динарочка.
– Предлагали лабать? Аполлона?
– Намекнули.
– А ты?
– Попросил полчаса подумать. Соглашусь!
– Серёженька! – И вскочила с постели.
– Что «Сереженька»? Ты пойми, я об этом мечтал, все-то грезилось мне: Аполлон. Есть такая гипотеза: когда шибко искренне коллектор объект лабает, проникается духом объекта, то какие-то частицы дарований объекта к нему переходят. Если Пушкина, Повесу, долго лабать, самые тупицы да охламоны начинают стихи карябать. И притом, говорят, хорошо получается. Не печатают их, правда, потому что протест там, вольномыслия много или мистики разной, но хвалят. А кто «Облако в штанах» полабал, те по-новому пишут, в модернисты идут или в постмодернисты. В Аполлоны нарочно тупиц подбирали; понимаешь, если интеллигент какой-либо да еще и от бога поднаберется, тогда мало ли что учудить он захочет, покровительствовать искусствам, положим, у нас им партия покровительствует, никаких Аполлонов не нужно. Так что тех, кто поинтеллигентнее, в Аполлоны не допускали, воздерживались. А сегодня, считай, выпала мне удача. Звездный час мой! Пойду!
– Я с тобой! – женской нежностью всплеснулась Динара.– Уж как хочешь, а я с тобой!
– Да ты что? Куда же ты, на колесницу полезешь? Так тебе там места не предусмотрено. Музой, что ли?
– Нет, я так, позади. За колесницей твоей. Притаюсь за колесом, тихо-о-онечко буду сидеть. Там должно быть красиво-о-о! Москва, площадь. И салют хорошо смотреть. Заступать тебе надо когда?
– Все объекты, как правило, в полночь сменяются, с последним ударом курантов. Аполлон – исключение, в честь того, что бог солнца,– в полдень.
– А прохожие? Москвичи и гости столицы?
– Отвлекающий маневр предусмотрен, даже несколько. А бывает, наши девушки-лейтенанты из ЦУМа киоск прикатят на площадь, вроде бы продавщицы они. Детские колготки продавать начинают, тут, Динарочка, не до бога становится, сумасшедший дом начинается. Нет колготок – скандалы придумываем. То троллейбус съедет на тротуар, то драка. Двое наших, из группы прикрытия, спор заводят, ярятся. Хрясь по морде! Гам, визг, милиция. Толпа собирается, в небеса в такие моменты ни один дундук не посмотрит, все внимание на дерущихся устремляется. А как только кончается драка, тут-то и начинают глазеть. Было даже: «Аполлона бы постеснялись!» – одна тетка сказала, учительница. Полчаса про Аполлона талдычили, лишь бы побездельничать; психоэнергия и накапала. А сегодня день никак нельзя пропускать, план срываем.
– Но есть же и подлинник?
– Что уж подлинник! Прометей, он не зря поработал, уволок у богов их огонь. Сказать проще, он тайну их выведал, первым в мире лабухом стал; он методику сбора психоэнергии профессионально разведал и открыт ее, людям. И теперь весь Олимп их, все боги вместе за рабочую смену столько ПЭ не возьмут, сколько дельный лабух за час.
– Тебя в полдень поставят? Ой, как интересно-о-о!
– Ровно в полдень. Мне что, Динарочка, важно? Богом быть – это раз. А второе – в управлении кадров мне сегодняшнее запишут в активный баланс, добровольный выход на пост исключительной трудности приравнивается к подвигу, такая традиция. И тогда уж придираться не станут, если я...
– Если что?
– Если я с женой разведусь.
– Ой, не надо!
– Как «не надо»? Ha-до! Мы с тобой жить друг без друга не можем, я хочу, чтобы все открыто и честно было. А сейчас попробуй в управление кадров сунься с одной только мыслишкой о намерении разводиться и по-новой жениться – съедят и косточки выплюнут.
– А опасно это, быть Аполлоном? Высота же там жуткая!
– Там страховочный пояс есть, цепь такая, ее снизу не видно.
– Будешь, значит, на цепочке привязан? Как собачка? А потом понравится тебе, перейдешь в профессиональные лабухи. Мы распишемся, я тебя буду ждать; обед приготовлю, постель,– Потупилась,– А где муж, горячо любимый? А его, аки пса, на цепи содержат, да еще и на крыше Большого театра. И пойду я в скверик, сяду на лавочку, стану снизу на тебя любоваться, заодно и ПЭ я подброшу моему псу...
– И не аки пес: аки бог! Ты ж сама говорила: мечта всякой женщины – богу ртдаться...
Зазвонил телефон. И снял трубку Сергей и назвал себя кодовым именем. Выслушал какой-то вопрос и ответил:
– Да, товарищ седьмой... Да, согласен. Готов выполнить любое задание 33-го отдела Комитета государственной безопасности!
И упали они оттуда, оба упали: Сергей и Динара.
А потом, за ними,– и лошадь, один из коней Аполлоновых. Может статься, впрочем, что сначала лошадь упала, а потом и они: потянула их за собой. Не знаю. Ох, не знаю, потому что меня же, как говорится, там не было.
Но свидетелем я все-таки оказался; вернее, почти свидетелем. Годовщину Великой Октябрьской сынок Вася встречал со мной, Первое мая – с мамой. А девятое, День Победы – снова мой день.
Мы салют пошли посмотреть, внедряясь в гущу народа, на Красную площадь. Толчея непотребная, разумеется; гул толпы. Иноземцы шныряют, блицами щелкают.
Вася мой салютов с младенческих лет почему-то побаивался, я хотел его приучить к ним, чтобы рос он обыкновенным московским мальчишкой – из тех, что при первых же залпах наперегонки несутся куда-нибудь поближе к орудиям и истошно вопят: «Салю-ю-ют!»
Баббах! – в небо первые ракеты, белые, сиреневые и розовые.
– Как цветочки,– лепечет сын.
– А ты, Вася, больше не будешь бояться цветочков?
Помалкивает, только слышу: виновато сопит.
Бабахх, траххх! – теперь голубые и алые. И еще раз. Еще!
И приободрился народ. Подтянулся. Кое-кто улыбаться начал: это уж потом вольномыслием зараженные отщепенцы додумались и Победу сорок пятого года под сомнение ставить, может, дескать, лучше ее и не было бы? А еще недавно именно за этот праздник цеплялись, понимая, предчувствуя: он – последнее, что у нас остается бесспорным, устойчивым, радостным.
Весь авторитет человека, его славу запечатлевают памятники, монументы, скульптурные изваяния; лабухи снимают со славы навар и трудолюбиво, как пчелы, поставляют психоэнергию в 33-й отдел.
Есть авторитет события: революций, народных побед.
Авторитеты рушатся, падают, отменяются. Но авторитет победы над внешним врагом, над нашествием должен оставаться незыблемым, не то мы, усомнившись в нем, и до наполеоновских времен доберемся: зря, напрасно прогнали мы Бонапарта; покорил бы нас, оно, может быть, и к лучшему обернулось бы.
Бах-х-ххх, баб-б-бах! Бух-х-х, бубух-хх! – уже двадцать третий залп.
Грох-х-хх! – уже, значит, к концу подошло: последний.
Потемнела площадь: после треска и блеска салютов она видится мрачноватой.
– Все! – вздыхает толпа. И внезапно: – Бббабах-х трах-тах-тах – двадцать пятый, сверхплановый залп.
– Двадцать пять? – недоумевают. А еще через полминуты откуда-то снизу, с Театральной площади,– визг истошный.
И визг катится оттуда волной, нарастает, от Музея Ленина к нам на пригорок: мы-то с Васенькой притулились у Исторического музея, и я Васю уже на мостовую, на брусчатку спустил.
– Папа, папа, а почему это люди визжат? – тормошит мой наследник меня, теребит за рукав,– Папа, больно им делают, да?
Только к празднику Победы, к вечеру прочухался Яша-Ашя, протрезвел. Отчужденно озирался вокруг: недопитая бутылка «Столичной», а на табуретке возле дивана – рассол в мутном, неопрятном стакане. Уф, противно!
Вышел Яша на кухню, пошатываясь. Сидит Вера Ивановна – постаревшая, щеки ввалились. Продавщица напротив, спиною к окну, так что лица не видно. И помойное ведро в уголку, доверху набитое: из-под молока пакеты, какие-то тряпки.
На столе коньяк, икра красная в баночке, масло.
– Отдохнул? – это Вера Ивановна.
– Угу, а Катя не приходила?
– Нет, салют смотреть поехали, в центр куда-то. А ты здесь посмотри, с балкона можно, хорошо видать будет.
На балкон дверь открыта. По праздникам не работает кондитерская фабрика имени Клары Цеткин, и ванилью не слишком разит.
Яша смотрит на стенные часы, деревенские ходики – их когда-то привез гуру из Пензенской области и приколотил на стене в городской квартире: уютно.
До салюта десять минут.
– Поглядим на ихний салют,– цедит Яша сквозь зубы.– А потом уж я поплыву, пожалуй. Домой надо. Буду звонить, как и что...
– Уж ты, Яшечка, нас надолго не оставляй, одиноко нам будет.
– Не оставляю!
И все трое идут на балкон. Там, внизу, не дождавшись первого залпа, ребятишки уже пробуют голоса, как артисты перед выходом на подмостки. «Салю-ю-ют!» – кто-то звонко кричит. И с другого конца двора впереклич ему раздается: «Салю-ю-ют!»
– Бог упал! – пробивается голос сквозь визги толпы.
– Бог упал!
– Навернулся...
– И лошадь с ним...
Нам – уйти бы. Смотаться бы мне, уведя с собой Васю: по Никольской, то есть по улице 25-го Октября, переулочками и куда-нибудь вниз, к реке. Но нет сил: я уже догадался о чем-то, и в потоке людском, полупьяном, гогочущем, стонущем, держа за руку сына, хромаю я вниз, в круговерть Театральной площади. Не могу удержаться, смотрю на Большой: так и есть, три коня возвышаются, копыта подняв, а четвертого, крайнего, нет. И бога на месте нет. Тут прожектор, озаряющий Аполлона, погас – догадались его погасить. И Большой, величавый ГАБТ, погрузился во тьму.
– Бог упал! Бог упал только что! – расползается по толпе.
– Да чего разорались: «Упал, упал!»? – Старикашка какой-то, из русских людей, насквозь изъеденных скепсисом.– Бог давно уж упал, еще в тысяча девятьсот семнадцатом.
– Может, сбросили бога?
– А его еще в семнадцатом сбросили.– Старикашка не унимается, язвительно шамкает.
– Так другого же сбросили, нашего. А этот языческий...
– Греческий...
Пробираются сквозь толпу фургончики: «Скорая медицинская помощь». Их аж три, пробираются они с разных сторон. Ага, вот и знакомое: «Мосгаз. Аварийная». Красно-желтая будочка на колесах подкатила: по-нят-но!
Мне б уйти, но говорю же: нет сил. Пробираемся дальше, от Музея Ленина через площадь и – в сквер. Там толпа, но толкутся все-таки на аллейках, а газоны стараются не топтать, культурные стали.
Пробираемся, на ходу ловя реплики. Чего только тут не услышишь: и летающая тарелка пролетела над театром, по башке Аполлона задела, сковырнула с тележки, он и грохнулся вниз. И еще один старикан, серебристо-седенький, весь в медалях, из ветеранов, произносит очень отчетливо, будто приказ отдает: «Цэ-эр-у это все! Цэ-эр-у!» И по-сталински категорично: «Вредительство!»
– Чье вредительство? – из толпы, настороженно.
– А уж там разберутся, чье...
– Разберутся!
– Бог упал, сковырнулся!
Ох, не придушили бы Васю!
Осеняет: протискиваюсь к Марксу, к Карлуше. Не зря все-таки нас Леоныч терпеливо учил различать, где бронза да камень, где лабух. По известным теперь мне признакам безошибочно устанавливаю: наш брат. Да оно и так ясно: всенародный праздник, объекты, особенно в центре города, непременно должны подменяться коллекторами – и Янкель-Свердлов, и Ванечка-Шрифт, Иван Федоров, первопечатник, и Железный Феликс, и Минин с Пожарским. А Карлушу, того уж и Бог им велел...
– Слушай, друг,– говорю я, почему-то стараясь не смотреть Карлуше в глаза, глядя в сторону.– Я такой же, как ты. Из тридцать третьего. Мы с тобой понимаем, что тут к чему. Я протиснусь, пойду взгляну. А мальчишка со мной, сынок. Его Васей зовут, так ему ни к чему туда лезть. Я к тебе его подсажу, посидит он, а ты присмотри. В случае чего, сам знаешь, экстраординарные меры самообороны применять дозволяется.
И, набравшись смелости, на Маркса смотрю, поднимаю глаза. Он кивает едва заметно, улыбается. И чуть слышно, губами не шевеля:
– Лады,– говорит.
Васе:
– Ты, сынок, посиди с этим дедушкой, с Марксом, он хороший, детишек он любит. А я быстренько...
На глазах у сыночка слезы, но сдерживается, не хнычет:
– Пап, а ты не надолго?
– На минутку, сынок. – И подхватываю Васю, подсаживаю. Он цепляется за бороду Маркса. Ничего, не отвалится борода: гример свое дело знает. А Вася уж рядом с Марксом: сидит, ножонки в сандалиях свесил.
Я ввинчиваюсь в толпу. Прижали меня к пьедесталу Грозы-Островского; ничего, оттолкнулся и, глядь, я у цели. Но пока то да се, опоздал: санитары вталкивают в фургончик носилки, покрытые простынями. И срываются с места фургончики с ревом – туда, на Петровку. Дело ясное: на пересечении Петровки с Кузнецким мостом свернут вправо, рванут круто вверх и – к нам, в 33-й. Там своя медицина; да уж что теперь медицина!
Только лошадь-лошадка бьется на мостовой – аккурат у угловатого подъезда Центрального универмага (бывший Мюр-Мерилиз). Ах ты, бедная! Каурая, милая лошадь поднимает голову на тонкой шее, умоляюще лиловые очи – поводит ими. Ржать пытается, но из горла – только беспомощный хрип да фонтанчики темной-претемной крови.
«Мосгаз. Аварийная» подальше стала, у служебного входа в универмаг. На нее не обращают внимания. И смотрю, она тихо-тихо отчалила, туда же направилась, в глубь Петровки. Неужели успели – обернулись уже, заменили?
– Расходитесь, граждане! – дудит в мегафон подполковник милиции.– Расходитесь, прошу вас, не омрачайте друг другу всенародный праздник Победы! Сейчас скорая ветпомощь прибудет, заберет животное... Расходитесь!
– Конь о четырех ногах и то спотыкается! – понимающе гудит кто-то.
– Вот именно,– дружелюбно, по-домашнему подхватывает подполковник.– Был наряд конной милиции, конь споткнулся, упал, ничего не случилось особенного.
В подполковнике нетрудно узнать. Леонова нашего. Я протискиваюсь к нему и, опять же не глядя, в сторону:
– Кто упал?
Он старательно не узнает меня, отворачивается. Но я неотвязен:
– Вы мне только шепните, кто?
Он, не глядя на меня и делая вид, будто что-то регулирует в матюгальнике – в мегафоне:
– Сергей Викторович наш. А с ним... Не пойму, как она туда забралась, из ГУОХПАМОНа, Динара. Оба насмерть, летальный исход. Вы идите, после все расскажу...
Оттесняют меня двое безмолвных, в одинаковых серых нейлоновых курточках и в надвинутых на глаза шляпах. Шепчут мне:
– He положено!
Динара? Сергей?
Теперь, задним числом, иной раз и кажется мне: я что-то предвидел. Предчувствовал. И они, они оба тоже предчувствовали конец: припоминаю загадочные обмолвки, мимолетные взгляды, которыми они иногда обменивались. Впрочем, задним числом чего только не придумает человек!
Аполлон озарен снова вспыхнувшим светом. В темном небе шарят лучи прожекторов. Я у Маркса, уже, у Карлуши. Я с опаской и с недоверием взгляд бросаю наверх. Да, а все-таки в КГБ умеют работать: Аполлон на месте стоит, возвышается, и по левую руку его – полноценная лошадь. На всю эту группу навели лучи еще одного, дополнительного прожектора; и предстал Аполлон, как ему и положено, в лучах солнца.
– Папа, а ты уже пришел? – вопрошает Вася, сидя рядышком с дедом Карлушей. Я снимаю его:
– Хорошего,– говорю,– понемногу.
Из последних сил говорю: онемел почему-то. Но не следует показывать мальчику, как мне больно, как трудно мне.
У самого входа в метро – встреча.
– Здравствуйте,– почтительно улыбается Байрон.– С праздником вас!
– Байрон, милый,– хриплю я все еще не до конца оттаявшими губами,– Рад вас видеть, вас тоже с праздником, раз уж нам судьба такая выпала по праздникам друг с другом встречаться.
Катя к нам подходит – стояла в сторонке, изучала афишу какую-то:
– Здравствуйте!
– А вы слышали,– спрашивает Байрон,– говорят, будто бы Аполлон упал. Но тогда почему же он на месте стоит?
– Никуда он не падал,– назидательно встревает в наш разговор тот, с медалями, который про ЦРУ разорялся.– Распускаются, понимаете, глупейшие слухи. А может, они и не такие уж глупые? Провокационные слухи?
– В самом деле, Байрон,– я говорю.– Все в порядке. Какая-то лошадь споткнулась; вероятно, где-то конная милиция оплошала. А народ возбужден, много пьяных, черт-те что и придумали от большого ума. Вы идите гуляйте.
Байрон вежливо кланяется. Катя делает изящнейший книксен – не напрасно же возили ее на Поварскую к французу-танцмейстеру.
И они исчезают в толпе. А мы с Васей – в метро, в подземелье. Там небось тоже наши работают, лабухи: и девчонка с глупейшими петушками, и рабочий с винтовкой, и пограничник с собакой.
Но с меня на сегодня довольно. И собаку, надеюсь, в 33-м отделе снарядили надежно, на людей бросаться не станет.
Да, ее снарядили, собаку-то. А лошадка, видать, под-ве-ла!
А как было?
Я работал 11 мая: снова «Гроза», Островский – выпускной экзамен, ответственно.
Слева снова Лаприндашвили; но уже не острили мы, не резвились, или, как теперь говорят, не ерничали. Он стоял, глубоко задумавшись, я сидел, размышлял да нет-нет и косил глазами направо, на роковой перекресток: позавчера я предал его проклятию.
Горько было. Неправдой было б сказать, будто я, опережая события, мысленно видел их, Сергея, Динару, лежащими на проезжей части в горловине Петровки, в лужицах крови. Нет, не видел, конечно. Но все же предчувствия были...
Вспоминал я ту встречу с Сергеем, когда он Аполлоном, Аполло, выехал к нам – там, в подвале. А Динару-приманку когда же я видел в последний раз? Уж и не припомню; зимою как будто: зашел по старинке в ГУОХПАМОН, у них неуютно было: затоптанный пол, черные подтеки снега растаявшего. Рабочие в резиновых сапожищах, в растоптанных валенках, засунутых в огромнейшие галоши, ругались, никого не стесняясь. Динара сидела за столиком, накинув на плечи дубленку: было холодновато. Раздраженно просила всех: «Дверь закрывайте!» Кивнула мне, предложила садиться. Сел в уголку, листал потрепанный «Огонек». Когда мы остались вдвоем, улучив минутку, Динара все же ласково, даже кротко на меня посмотрела, спросила: «Не обижаетесь на меня?» «Да нет,– ответил,– чего уж тут обижаться. В конце концов я же сам...» Что именно «сам» – понятно. Но разговора не получилось. И ушел я тогда и больше не видел девушку.
Упала. Разбилась. В далекий Талды-Курган телеграмму отбили, вскоре, говорят, прилетели оттуда родители: казах, участник войны, и мама-учительница. Когда-то отправили дочку в УМЭ поступать, а она... Ах, мысли, мыслишки мои! Сижу размышляю.
А вечером, совсем к концу смены, из-за поворота, с Неглинной откуда-то выплыла... Лиана Лианозян. Подошла к пьедесталу, вздохнула и заговорила в пространство:
– А я к вам так просто пришла. И предлога не стала выдумывать, взяла вот... пришла. Отдохнуть. Я вчера Скорбящую Мать лабала, довольно далеко от Москвы. Скорбящую, да... Вы мне не отвечайте, пожалуйста, не надо. Вы сидите лабайте. Работайте. Я поговорю и уйду... Хорошо вам работается, по-моему. И я тоже клево работала: перекресток, машины проедут, притормозят, люди пройдут, на меня поглядят, поглазеют. Экскурсия была... Восьмерочку мне поставили, потом психоэнергию сняли. В Москву меня привезли, а после депсихоэнергетизации пройтись погулять посоветовали...
Помахала мне ручкой, ушла. Влюбилась в меня, не стесняется себя предлагать? А что ей во мне? Одутловатый, в очках. Лысею катастрофически. С женой разошелся, а Люда... Люда терпит меня. Наверное, расписаться нам надо – тьфу, слово какое мерзкое! А Вася? Живет-поживает он с мамой и с бабушкой, иногда его допускают к отцу; с любовницей отца он престранным образом дружит, и она в нем души не чает. Островскому драма такая и во сне не привиделась бы. Разваливается все. Эвон, семья во что превратилась. Неужто же и государство развалится? А впрочем, вечно мы на политику да на доморощенную историософию норовим переброситься, а мне бы о Динаре подумать и о Сергее-бедняге...
И стал я реконструировать, как же все было. Впоследствии оказалось, все точно реконструировал, одной лишь подробности не угадал...
За Сергеем, надо думать, приехали. На машине «Мосгаз. Аварийная», хотя Аполлона менять приходится по-особенному, почти что вручную. «Дежурство сдал,– отрапортовал Сергей сменщику, ткнул пальцем в книгу дежурств.– Ничего особенного, двух Лукичей в Люблине покарябали да Янкелю опять Тель-Авив на спине прописали; я сразу распорядился, соскабливают уже...» «Дежурство принял»,– ответил сменщик, стараясь не дышать на Сергея, уж больно коньяком от него разило: его разыскали аж в Тушине, вызвали.
Сергей забрался в красно-желтый фургон; там же и загримировали его, и отвердителем зарядили. Ехать всего два шага. Подъехали к служебному входу. Поднимались, наверное, в лифте: есть же там лифты? Вышли на кровлю. Тут – странность: у входа на чердак и на кровлю Большого театра стоит автоматчик, а с ним – лейтенант, не меньше; стоят они по традиции: отсюда же можно и Кремль обстрелять, и вся Москва преотлично знает, что крыши на Библиотеке имени В. И. Ленина и на зданиях гостиниц «Москва», «Метрополь», «Россия» бдительно охраняются. Сергей прошел, с ним разводящий был, были рабочие-такелажники. А как проскользнула Динара? Одним объяснить могу: немножко колдуньей она была, в этом качестве ее под крылышко 33-го отдела и взяли, в этом качестве и поощряли ее, и использовали.
Проскочила Динара на кровлю – отвела внимание, запорошила глаза автоматчику, лейтенанту, и когда ровно в полдень внизу, на площади, отгремела, отвизжала умело устроенная потасовка и толпа, переводя, как водится, дух благодатно вздохнув, воззрилась на Аполлона-Сергея, а доподлинный Аполлон, понукаемый дюжими такелажниками, при помощи передвижного портативного крана был тихонечно спущен к служебному входу, новоявленный бог услышал веселое: «Я с тобой!» И заливистый смех.
Так они и стояли до вечера, до салюта. А вернее, стоял бог солнца, покровитель искусств, держа вожжи четверки коней из туберкулезного санатория. Динара ввиду того, что ни одной из сопутствующих Аполлону муз места рядом с ним предусмотрено не было, приютилась за колесницей. После бурной бессонной ночи на нее накатило непонятное возбуждение, и она тараторила неумолчно: про свой город Талды-Курган, утопающий в зелени, яблочный. «Вкусный город у нас, Сереженька,– говорила она.– Я придумала: вкусный. Весь он яблоками пропах, и веселые люди по улицам ходят... Казахи, украинцы. Немцев много. Мы с тобой поедем туда о-бя-за-тель-но, да?» Рассказала ему про своих сестер. И про брата-бездельника, по профессии журналиста: он ушел из редакции областной молодежной газеты и затеял киносценарии сочинять. А кому они нужны, сценарии эти? Там же кланы, азиатские мафии! «Но Аслан все равно хороший, только очень наивный»,– щебетала Динара. После, змейкой пригревшись на солнышке, задремала. Датчик зуммерил: площадь внизу заполнялась народом, клокотала, то и дело разгорались скандалы, апелляции непутевого люда к античному богу доносились сюда, наверх.
Нелепо совпали случайности: проржавевший, прогнивший трос, которым пристегнут был бог, и некачественный отвердитель, впрыснутый каурой кобылке. И сверхплановый залп, двадцать пятый.
Если верить гуру Вонави, Боре, Яше и полчищам им подобных, утверждающих, будто все в нашей жизни предопределено, все расчислено на тысячи лет вперед и кирпич на голову ни с того ни с сего никому вовеки упасть не может (это скучное, хотя и глубокомысленное поучение Воланда из романа Булгакова они пересказывали друг другу как божественное откровение), то, конечно... А быть может, не надо им верить? Но тогда что же значила дама в малиновой нижней рубашечке, помахивавшая поварешкой в окне дома напротив УМЭ? Неужели она дирижировала салютом и опять махнула двадцать пять раз?
Но, как будет установлено следствием, именно двадцать пятого залпа кобылка – а звали ее Дианой – не выдержала, а к тому же, быть может, раздражала, утомила ее и болтовня непрошеной гостьи. Когда начали бабахать, она грызла удила, прядала ушами, дрожала, норовила опустить передние ноги, взбрыкнуть: испугалась. Сергей сдерживал ее, как умел, а Динара успела надуться: «Ты кобыле такие хорошие слова говоришь, каких я от тебя...» Все вело к катастрофе. С двадцать пятым залпом салюта лошадь рванула, и Сергей, пытаясь ее удержать, потянул к себе вожжи: «Тпр-ррру!» Да куда там! Лошадь вырвалась, и стальной страховочный трос порвался, как бумажная бечевка от торта. Кто низринулся в бездну первым? Наверное, лошадь, а за нею тотчас Сергей: понимал, подсознательно помнил, что внизу шевелится, живет веселящаяся толпа. Упадет туда лошадь – раздавит кого-то: четверых, пятерых. Его долг – сдержать непокорную тварь, бороться с ней до последнего мига. Да слабо́ ему оказалось! Тяжеленная животина низринулась вниз, увлекая за собою и человека-бога, Сергея. А Динара? Та, наверное, пыталась его удержать, ухватилась за обрывок стального каната: рассмотрели, что кожа на ладонях ее была стерта до кости, следы ржавчины остались.
Так они и упали...
Почему-то в момент их падения там, внизу, толпа расступилась, они грохнулись в каком-нибудь метре от ближайших зевак.
Так, я думаю, было, если вслушаться повнимательнее в объяснения нашего шефа, ознакомиться с материалами следствия, сопоставить детали, а что-то, имея, как я полагаю, на это право, дополнить.







