Текст книги "К вам идет почтальон"
Автор книги: Владимир Дружинин
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)
Долго еще Ковалев следовал за этим человеком, по лабиринтам старого города, мимо спящих узкоглазых зданий, пока не убедился – перед ним не кто иной, как Уразбаев. Постаревший, седой, сутулый, но он, уста-пловчи!
Ковалев вышел на набережную, где открывалась глубокая даль ночного моря, оперся о гранит парапета, отдышался.
Ну и денек! Право, это дело самое удивительное из всех, выпадавших на долю Ковалева. Разрозненные нити действительно стягиваются в один узел, но пока еще решительно ничего нельзя понять. Почему Алиса подчиняется Уразбаеву? Что ему нужно? Почему Алекпера-оглы и бумаги Леопольда Дюка, породнившегося девяносто лет тому назад с людьми Элана, и вообще всё, что связано с этим племенем, окутано тайной и, по-видимому, сознательно оберегается от нас? В чем смысл старой надгробной надписи на языке элиани?
Наутро Ковалев докладывал своему начальнику полковнику Флеровскому. Никаких объяснений у капитана не было, он сообщал факты.
– Видите, не так всё просто, как нам казалось, – говорил Флеровский. – В истории с Алекпером-оглы от нас еще скрыто самое главное. Помните, вы сами спрашивали, почему именно его избрали жертвой провокации? Из десятков, из сотен перебежчиков – его. Значит опасен им был Алекпер-оглы. Мог нам открыть что-то очень серьезное. А? Весь вопрос, что?
– Алекпер-оглы, – задумчиво произнес Ковалев. – Алекпер-оглы из племени Элана. Всё упирается в эту точку. – Он помолчал и прибавил: – Важнее всего для нас Уразбаев…
Флеровский приказал собрать все данные об Уразбаеве и не спускать с него глаз.
12
Вот уже неделя, как Басков в плену.
Его не бьют. Ему приносят кислое молоко, густой, почти черный чай, сильно наперченную баранину. Нередко на столике у топчана появляются вина, ликеры, коньяк. Басков к ним не притрагивается. А однажды к нему вошла женщина – развязная, шумливая, с гнилым зубом во рту. Закатывала цыганские глаза, называла его красавчиком, котенком. Басков испугался, забился в угол. Она выпила, затянула песню: «По Дону гуля-ает…» – и вдруг стала всхлипывать. Потом швырнула на пол стакан, замолотила кулаками в дверь. Ей отперли.
Каждый день Баскова навещает Дюк. Он входит улыбающийся, самоуверенный, садится, вытягивает ноги и заводит речь о разных разностях. Баскову трудно понять, куда он клонит. Чаще всего Дюк рассказывает о своих путешествиях, вспоминает Южный порт, а иногда – доктора Назарова, будто бы дружившего с отцом Дюка. Вызывает на откровенность. Чувствуя сопротивление узника, Дюк напрягает свои актерские способности, играет мускулами своего лица, голосом. Басков видит это. Меняющиеся маски Дюка, его завывающий голос вызывают отвращение. Вот-вот он перестанет играть роль, не выдержит, закричит или ударит…
Дюка бесит молчание молодого пленника, прямой, не очень смелый и всё-таки дьявольски неизменный в своей враждебности взгляд его светло-карих глаз с девичьими ресницами. Но «охотник за скальпами» терпелив. Он старается скрыть досаду, смеется, шутит.
Басков понимает – Дюк присматривается к нему, ищет слабые места, готовится к новому натиску.
Очень часто Басков вспоминает сержанта Стаха, своего старшего друга. Басков спрашивает себя: а как бы Стах поступил на его месте? Стах, может, и добился бы свидания с советским консулом. Стах сумел бы, верно, больше выведать о намерениях Дюка и его шайки.
Юноша с ужасом думает о том, что его опять будут бить. Он боится ослабеть, уступить в чем-нибудь.
Басков уже представляет себе, где он, хотя на прогулку его не выводят. За стеной иногда храпят, бьют копытами лошади, – значит, рядом конюшня. Издали доносятся окрики офицеров, команда, патефонная игла выводит на затрепанной, щелкающей пластинке марши. Там пограничный пост. Но не тот, что против заставы, а другой – заслоненный от наших пограничников лесом. Будучи в наряде, Басков видел сквозь листву лишь крыши деревни, примыкавшей к этому посту.
Деревня близко, а по ночам она еще ближе. Кажется, тут за дверью тявкают псы, плачет ребенок…
Один раз, проснувшись, Басков услышал мотор грузовика, берущего крутой подъем, и от этого заныло сердце. Так живо возникла в его представлении машина, взбирающаяся на косогор у самой заставы. Там – на родной стороне.
В зарешеченное оконце Басков мог разглядеть лишь безглазую рыжую стену. Это, должно быть, сарай. У заколоченных ворот топорщился чертополох. Под окном никто никогда не проходил, – проулок, верно, закрыт, перетянут колючей проволокой. Множество раз, под мерный шаг часового, Басков обдумывал план побега, отвергал, принимался составлять новый.
Как-то, рано утром, из конюшни вывели лошадей, и вскоре часовой кого-то сердито окликнул. Ответил старческий голос, но не Сафара-мирзы. Потом опять заговорил часовой, теперь уже мягче, и старик вошел в конюшню. За стеной звякнуло что-то железное, похоже – лопата. Вскоре Басков догадался: старику разрешили почистить конюшню, взять навоз. Ну конечно, ведь это кизяк, топливо.
Кряхтя, охая, старик скреб лопатой, бросал навоз на тележку, отвозил. Временами он говорил про себя, хлопал себя ладонью, отгоняя слепней, бранил их и плевался.
Вдруг старик негромко забарабанил в дверь к Баскову:
– Эй, живой ты?
У Баскова пресеклось дыхание.
– Эй, комиссар!
Басков чуть не рассмеялся. И, как-то сразу проникнувшись доверием к невидимому собеседнику, придвинулся и шепнул:
– Живой.
– Откуда сам? – зачастил старик, навалившись на дверь. – Откуда? Россия, да? Откуда? Где папа твой, мама где?
– В Саратове, – вымолвил Басков, чувствуя, как тугой комок подступает к горлу.
– И-и-и! – радостно, тоненько протянул старик. – Я был Саратов. Я Астрахань жил. Большой купец Курбанов баржи гонял, я служил. Астрахань знаешь?
Ответить Басков не успел, – старик отпрянул: приближались шаги часового.
Хороший старик! Придет ли опять? Солдат с грохотом запер конюшню. Затарахтела, удаляясь, тележка.
Минуло еще два дня. Старик не появлялся. Дюк приносил альбомы с видами Нью-Йорка, Лондона, Парижа, сулил какие-то путешествия. Басков спрашивал себя – зачем его держат, чего хотят от него? Наверняка его будут допрашивать, выведывать военные тайны. Басков ждал этого, готовился к отпору.
То, чего ждал Басков, началось утром. Дверь отворилась, два солдата подняли Баскова с топчана, вывели. Он зажмурился. Слепящее солнце заливало белую стену кубического здания с цинковым, голубевшим на припеке куполом. Отсвечивало на штыке часового. Ноги Баскова, ослабевшие, отвыкшие ходить, ощутили дорогу – избитый, весь в рытвинах, проселок.
Сразу же за пограничным постом проселок нырнул с косогора в заросли. Шли около часа. Впереди Басков видел лес и гряду гор вдали. И позади, над чащами, вздымались горы, – и Басков то и дело оборачивался, чтобы посмотреть на них.
Родные горы! Он узнал их! Граница близко. Что если сейчас кинуться в лесную глушь… Но конвоиры с винтовками наготове хмуро следят за каждым движением. Нет, здесь не выйдет.
Его привели на окраину поселка, застроенного саманными и каменными домами. Поодаль от других домов поселка высилось серое двухэтажное здание, обнесенное оградой. «Штаб», – решил Басков.
Солдаты втолкнули его в затхлую комнатушку, похожую на тюремную камеру.
Вошел усатый майор. За ним Сафар-мирза, потом незнакомый военный, по-видимому офицер, с чемоданчиком в белом чехле. И Юсуф.
Они входили очень медленно, словно разморенные жарой, и последним показался Дюк. Он переступил порог и встал поодаль, чуть усмехаясь, грызя персик.
Военный открыл чемоданчик, разбирал в нем что-то, и Юсуф, склонившись, помогал.
«Сейчас прикажут встать», – подумал Басков. Он сидел не шевелясь. Каждый день он ждал побоев со страхом, а теперь страх вдруг исчез, – его вытеснила, должно быть, ненависть.
Майор повернулся к Юсуфу и заговорил на своем языке, быстро и отрывисто. Юсуф шагнул к Баскову и старательно произнес по-русски:
– Господин майор Фардж имеет к вам вопросы.
Дюк стоял и жевал персик с видом праздного зрителя. У Баскова, как и прежде, мелькнуло ощущение спектакля, – нелепого, напрасного и злого.
– Майор желает знать, ваше ли это письмо? – и Юсуф взял у майора и протянул Баскову конверт. Знакомый конверт с адресом Каси.
«Ясно и так, – подумал Басков. – Есть же подпись». Он молчал.
– Здесь написано, Назарова была на вашей заставе. Делала лекцию. Она ищет… одну национальность. Да?
«Об этом же написано, для чего же спрашивать? В самом деле, спектакль. Однако улыбается один Дюк, остальные серьезны. Им, выходит, важно».
Юсуф переводил. Майору, оказывается, надо знать, одна ли Назарова ведет эти разыскания или нет. Кто ей помогает? Читает ли она тексты?
Этого, видно, в письме нет. Басков судорожно восстанавливает в памяти свои строки Касе.
– Отвечайте, – сказал Юсуф.
Басков медлил. Ничего военного, ничего секретного в работе Каси нет как будто, но почему это им так важно? Юсуф сверлит его глазами, майор стиснул рукоятку шпаги. В чем тут дело?
И он услышал собственный голос:
– Я ничего не скажу.
– Как скоро умер Алекпер-оглы? – произнес Юсуф с трудом, и лицо его напряглось. – Он что-нибудь говорил перед смертью? Говорил? А вы поняли, что говорил?
Басков молчал.
– Говорил что-нибудь Алекпер-оглы? – повторил вопрос Юсуф, сверля Баскова глазами.
Басков не отвечал.
Майор стукнул каблуком, громко задышал, поглядел на Дюка. Тот чмокал, сплевывал кожуру.
Дюк доел персик, бросил косточку и вышел, с силой закрыв за собой дверь. Словно по сигналу, носатый военный выступил вперед, Юсуф дал ему дорогу. Носатый держал наготове шприц. Баскова силой уложили, Юсуф закатал ему рукав. Носатый отыскал вену и сделал укол. Почти сразу возникло давление в руке. Оно двигалось толчками к плечу, это неприятное, чужое давление, и рука как-то непривычно онемела. Носатый нажимал поршень, в стеклянном цилиндре колебалась, уходила вниз жидкость нечистого, желтоватого цвета.
Потом наступила никогда не испытанная слабость. Тело как бы растворилось, потеряло вес. Пальцы обхватили край матраца, – словно не его пальцы, он не чувствовал их. Только мозг существовал и бился, сопротивляясь дурману. Всё кругом сделалось зыбким как сон, всё покачивалось, плыло куда-то.
– Говорил Алекпер-оглы? Что говорил? – неестественно громко, точно в пустой комнате, раздавался, бил в уши голос Юсуфа.
– Не знаю, – сказал Басков.
Его спрашивали снова и снова – об Алекпере-оглы, Касе…
– Не знаю, не знаю…
Он не сводил глаз с лица Юсуфа. Почему он с ними? Такой молодой! Почему?.. Голос Юсуфа становится всё настойчивее, повелительнее. И вдруг… Басков не мог потом объяснить себе, как это получилось. Он собрал остатки воли и выговорил:
– Алекпера-оглы убил Сафар…
Лицо Юсуфа было очень близко. Оно заслонило всех. Басков видел только его.
– Убил Сафар-мирза…
Лицо дернулось, брови Юсуфа надломились. Кто-то позади Юсуфа сказал:
– Бредит. Слишком сильная доза.
Руки, ноги словно возвращались к нему, прирастали. Было хорошо чувствовать это. И сознавать, что вражеский натиск отброшен.
Его отвели обратно и не трогали два дня. Даже Дюк не появлялся.
Басков вспоминал, что́ с ним было, думал. «Он бредит», – это, кажется, сказал майор. Но ведь ему-то отлично известно, кто убил Алекпера-оглы. Хотел сбить кого-то с толку. Кого же? Значит, у них есть люди, может быть, один кто-то, кто не очень-то верит им. Ободренный этими предположениями, Басков не терял надежды найти друга, человека, который хочет знать правду.
Надежда часто сменялась отчаянием. В оконце влетал горячий ветер, с песком, такой же, как дома, в Саратове. От табачного дыма, повисшего в камере после ухода тюремщика, как-то вдруг запахло кабинетом отца. Бронзовая шкатулка с табаком на столе, чертежная доска, рулоны с эскизами зданий, два окна, выходящие на Волгу…
Между тем оружие Баскова, оружие правды, действовало, хотя и невидимо для него самого.
Басков запомнил, как странно изменилось лицо сержанта Юсуфа, переводчика, когда он услышал, что Сафар-мирза убийца. Но Басков не знал и не мог знать, что Юсуф перечитал письмо Касе и увидел, что половина страницы этого письма – та, где Басков рассказывал своей «заочнице» о подлой провокации на границе, – зачеркнута и что Юсуф, вглядевшись, узнал чернила вечной ручки Дюка.
Еще раньше до Юсуфа доходили слухи от крестьян – Сафар-мирза вел себя накануне убийства Алекпера-оглы странно, бродил с винтовкой у реки. А после хвастался каким-то удачно выполненным поручением и наградой.
Несколько слов в зачеркнутых строках Юсуфу удалось прочесть…
И еще многого Басков не знал. А правда Баскова делала свое дело.
Однажды он проснулся на рассвете. За стеной, под оконцем, звенел топор. Басков встал на топчане, подтянулся на руках, но увидел только черную войлочную шапочку на седой голове. Стоя спиной к Баскову, старик отдирал доски с заколоченных ворот сарая и что-то бубнил про себя. Тот самый старик, что приходил в сарай за навозом.
Потом блеснул, проплыл мимо оконца штык часового. Ему теперь нельзя стоять на месте – он ходит кругом. Сердце Баскова отчаянно билось. Он скажет… скажет этому старику правду о Сафаре-мирзе. Пусть все знают!
В эту минуту что-то влетело в окно, упало в солому на топчане. Басков нагнулся. Карандаш! Маленький огрызок, надрезанный на тупом конце. В расщепе – листочек бумаги.
Топор опять зазвенел, старик с усердием принялся отдирать вторую доску. Скрежетали ржавые гвозди. По проулку шагал, волоча ноги, часовой. Басков невольно притаился, зажав карандаш в кулаке.
– Ах, Саратов, город чудный… – пропел вдруг старик вполголоса, с ухмылкой и прибавил скороговоркой, стукнув под окно: – Пиши, комиссар. Папа, мама, пиши!
Написать домой? О плене? Нет, конечно, нет. На заставу! Чтобы знали – жив, хочет на родину, ждет спасения. Это главное. В тот же миг память подсказала – Харджиев.
Дрожа от нетерпения, от радости, Басков припал к столику и тихо, стараясь не скрипеть карандашом, нацарапал на плотном желтоватом листке:
«Меня спрашивают, что сказал перед смертью старик и как идет работа у Назаровой. Сафар-мирза в разговоре с Дюком упоминал Харджиева и Южный порт. – Написал, подумал с секунду и добавил: – Спасите меня».
Сложил листок, вставил в расщеп, прислушался. Часовой топтался у двери. Басков сперва бросил в оконце щепку, чтобы обратить внимание старика, потом карандаш. Подтянулся. И вдруг стало страшно. Что если провокация? «Нет, – ответил он себе, – нет!»
Войлочная шапочка исчезла из виду, старик нагнулся. Наверное, поднял.
13
У Ковалева дело продвигалось медленно. Наблюдение за Уразбаевым успеха не принесло.
Уста-пловчи, казалось, потерял интерес к дому Дюков. С Алисой Камчуговой он больше не встречался. Как всегда, вставал рано, подметал тротуары, помогал вывозить мусор из дворов, подвязывал молодые деревца, поливал их. Шагал степенно, прямо, не ввязываясь в разговоры, не обращая внимания на резвящихся ребятишек.
Личное дело Уразбаева оказалось пухлым. Благодарности! Ковалев даже сосчитал их. Тридцать семь. От жилищных товариществ, от райжилуправления.
«Исключительное трудолюбие, добросовестность», – читал Ковалев. – «Сознание ответственности за порученный участок».
Один управхоз в порыве восхищения написал:
«Товарищ Уразбаев служит вдохновляющим примером для всех дворников нашего хозяйства».
Трудовой путь Уразбаева в Южном порту ясен. Всё датировано, подтверждено справками. Но вот до приезда в Южный порт?.. В автобиографии сказано коротко – прибыл в 1930 году из Ташкента, где служил в частной столовой Гевронца. О жизни Уразбаева в Ташкенте – никаких справок, подробностей, ничего, кроме одной фразы в автобиографии. Маловато!
Вот и всё. Бумаги больше ничего не расскажут об Уразбаеве. По крайней мере, здешние, в Южном порту. Остается послать запрос в Ташкент. Учтена ли кем-нибудь служба у частника? Какие-нибудь следы пребывания уста-пловчи в Ташкенте должны же быть! Ковалев послал запрос.
Иногда ему представлялось, что он барахтается без толку в массе бумаг.
Может быть, он чего-то недоглядел? Правда, многое отвлекало в эти дни, мешало сосредоточиться. Он не мог не думать о Баскове. Страдал за Баскова. И еще больше досадовал на себя, на свою беспомощность. Он вспоминал войну, бой в Пинских болотах, в густом тумане. Вот и сейчас… Битва с Дюком завязалась, но позиция врага, его цели, направление удара еще неразличимы. И он – Ковалев – и пограничники в наряде, на горных тропах, и бедняга Басков и Кася вовлечены в эту битву.
За всю неделю он только раз видел Касю. Пришел в музей, чтобы пригласить ее в кино. Застал Касю в хранилище с Байрамовым за разборкой деревянной утвари. Кася выглядела совсем девочкой рядом с «Философом».
«А ведь мы с ним ровесники», – подумал Ковалев. Ему стало стыдно. Кася держала резное блюдо из самшита. Ковалев хотел пожать ей запястье, но смутился, сухо кивнул и заговорил с Байрамовым.
– Устал, – пожаловался капитан. – Не вылезаю из бумаг. Решил проведать тебя.
Кася обиженно поджала губы, отвернулась. Тебя? Значит, одного Байрамова? Ее тянуло к Ковалеву, ей было хорошо в присутствии этого спокойного, уверенного, сильного человека. Нравились его неторопливые движения, манера засовывать руки под ремень, сзади.
Сегодня он почему-то не такой, как всегда. Что с ним? Как будто расстроен чем-то… Кася вслушивалась в голоса удалившихся мужчин.
– Идем, – басил Байрамов. – У нас новая экспозиция. Искусство горцев. Замечательная экспозиция. Увидишь. Музей, брат, лучший отдых…
– Я встретил Уразбаева, уста-пловчи. Помнишь его? – спросил Ковалев без всякой задней мысли, скорее для того, чтобы поддержать беседу.
– Еще бы, он ходит к нам.
– Вот как?
– Активный посетитель.
– Да?.. Что же его привлекает? – оживился Ковалев.
– Не знаю… «Здравствуй, – говорит, – начальник, старину посмотреть хочу». Пожалуй, вот этот зал он особенно любит. А впрочем…
Ковалев огляделся. Знакомый зал! Посредине арба – высохшая, жалкая и словно обветшавшая с тех пор, как он был здесь в последний раз. Неестественно статные, большеглазые джигиты с кинжалами, – за стеклами витрин. И чаша. Чаша из княжеского дворца, украшенная тамгами, с надписью на языке народа Элана.
Случайно ли, что Уразбаеву полюбился именно этот зал? Как знать…
Подошла Кася. Ей нужна инвентарная опись. Куда Байрамов положил ее? Взглянула на Ковалева, круто повернулась на каблуках и ушла. Капитану до боли захотелось удержать ее. Если бы не Байрамов… «Философ» ведь всё замечает.
А Касе не очень-то нужна была опись музейного имущества. Она придумала предлог… А он… он даже не повернулся в ее сторону!
Ну и пусть! В конце концов, что она для Ковалева… Девчонка! Она с жаром принялась за работу. Пусть, пусть! Из глубокого пыльного короба пахло смолой, лесом. Кася вынимала блюда, миски, ложки, вырезанные из дерева.
«Верно, и попрощаться не зайдет», – решила она. Но ошиблась, Ковалев пришел.
– Сокровища свои перетряхиваете? – сказал он. – На этом сундуке, должно быть, сидел какой-нибудь Скупой рыцарь. Правда?
Он улыбался. «А глаза тревожные, – подумалось Касе. – Кажется, он еще что-то хочет сказать».
Они были одни в узкой, длинной комнате хранилища, под круглым окном-амбразурой. И всё-таки смущение, нелепое, давно не испытанное смущение не оставило Ковалева и здесь.
Он спросил ее, как идет работа, есть ли надежда разрешить научную загадку – открыть племя Элана. И опять она почувствовала недосказанность в этих словах.
– Конечно, надеюсь, – ответила она.
– Ну, желаю успеха, – сказал он и приложил руку к козырьку.
– И вам также, – молвила она.
Он медлил. Взял зачем-то карандаш со стола, повертел… Нет, уходит. Ушел!
«Очень я ей нужен, – твердил себе Ковалев, спускаясь по лестнице. – И вообще, нашел время ухаживать!» То, что он услышал от Байрамова, снова напомнило ему битву в тумане. Уразбаев в музее, у чаши… Нет, не случайно!
Между тем штаб время от времени получал вести о Баскове. От перебежчика – голодного, оборванного крестьянина – стало известно, что русского солдата держат близ кордона, на пограничном посту. И что солдат этот, говорят, тот самый, который вместе с товарищем застрелил старика, шедшего на советскую сторону. Впрочем, недавно в деревнях стали утверждать иное – будто стрелял Сафар-мирза. Перебежчик тоже склонялся к такому толкованию. Ведь Сафар-мирза дурной человек и в молодости жил разбоем, грабил и русских и своих.
В показаниях перебежчика обнаружилась любопытная подробность: на пограничном посту, где заперли русского, служит односельчанин убитого старика – Юсуф. Приехал он только на днях из города, где обучался в какой-то школе у «жвачных», – так прозвал народ иностранных военных за их привычку жевать резинку. Родом Юсуф из какого-то племени, живущего в глубине страны. Юношей этого племени часто вербуют в пограничную стражу.
Так, постепенно, штаб отряда накапливал данные о Баскове, об окружающих его людях. Ковалев с жадностью поглощал каждую новость. Что же будет с Басковым? Как вызволить его? Найдет ли он там друзей?
И вот еще новость, нежданная, огромная: Басков сам подал весть!
На пятую заставу пришел крестьянин из пограничного колхоза и принес записку с той стороны. Он косил у реки, его окликнули два мальчугана, плескавшиеся в заводи, среди скал у того берега, и один швырнул камешек… Так и достигло заставы послание Баскова и в тот же день было переслано в штаб отряда.
Полковник Костенко протянул Ковалеву лоскуток желтой бумаги. Две строки, всего две строки, написанные в спешке, нетвердой рукой, большими буквами.
Кто же такой Харджиев? Что это за помощник, которого должны прислать? Когда? Зачем?
– Сложная задача, – сказал Ковалеву полковник.
Капитан пожал плечами.
– Битва в тумане, – сказал он.
– Что?
– На войне, товарищ полковник. Вспомнилось.
– Басков молодец. Вот вам и неженка!
– Товарищ полковник, – сказал Ковалев. – Попробуем ускорить очную ставку. Он же здоров. Сам утверждает.
– Конечно, конечно. Ох, до чего же тошно спорить с этой публикой! – вздохнул Костенко. – Харджиев… Харджиев… Постойте, я от кого-то слышал… Новоселов упоминал какого-то Харджиева.
– Полковник Новоселов?
– Нехорошо беспокоить его, но…
Он встал, сунул в карман папиросы, снял с вешалки плащ.
«Да, битва в тумане», – думал Ковалев, сидя в машине, под шум дождя, барабанившего над головой. Воспоминание преследовало капитана. Серый туман, обжигаемый вспышками выстрелов, невидимые разрывы мин. Он сам, сержант Ковалев, бегущий в атаку. Падающий в болотную слякоть. Разогревшийся автомат в руках…
Тогда – на войне – было проще. Даже там, в Пинских болотах, в тумане…
Они выехали из города. Шоссе взбиралось на рыжий, выгоревший холм. Внизу колыхалось море, тяжелое, придавленное облаками. Там и сям белели домики, разбросанные по побережью. Один – с палисадником, с одиноким тополем, у крыльца – стал быстро расти за ветровым стеклом машины, расплываясь в дождевых струях.
– Приехали, – сказал Костенко негромко.
Они вошли. Ковалев осторожно опустил за собой задвижку. Миновали веселый костер георгинов, потом долго, молча соскребали грязь с подошв.
Открыла женщина – дородная, высокая, в байковом халате и в шлепанцах. Впустила офицеров приветливо, как старых знакомых. Голос у нее был певучий, ласковый.
– Можно, можно, – сказала она. – Как же не можно? Вам всегда можно!
– Как он? – шепнул Костенко.
– Так же, – ответила она с коротким вздохом. – Ваня! – произнесла женщина громко, вводя гостей в горницу. – Ваня! К тебе!
Новоселов – полковник в отставке, бывший начальник отряда – лежал на диване, – седой, со старческим румянцем на щеках, в накрахмаленной, вышитой украинским узором сорочке. Вот уже восемь лет, как он слег, и все, даже он сам, знали: помочь ему нельзя.
– Извини, Иван Степанович, – сказал Костенко. – Коли остался тут с нами у границы, пеняй на себя. Сам виноват. Надоедаем тебе.
Фамильярной грубоватостью он скрывал жалость.
– Садитесь, – глаза больного заблестели. – Ну как, добился ты в округе? Прибавили паек восьмой заставе?
– Ни в какую! – махнул рукой Костенко. – Начпрод новый, Феоктистов, знаешь…
Он выругал начпрода за формализм, потом оба полковника, – в который уж раз при Ковалеве, – посетовали. Ведь пустяка не хватает до нормы высоты, семнадцати метров! Сколько было ходатайств, споров… Нет, не числят заставу высокогорной, не дают горного пайка – и баста!
– Да что ты всё об этом? – спросил Новоселов. – Другие ведь заботы есть. Вижу!
– Заботы всегда есть…
– Как я заболел, так и че-пе у нас не стало! – сказал Новоселов полушутя. – Благодать божья! Курорт да и только… Надо было мне раньше заболеть, а?
«У нас», – отдалось в мозгу Ковалева. Как неизменно сознает он себя пограничником! Ковалеву и хорошо и трудно у постели Новоселова – человека, ставшего образцом мужества и верности боевому знамени. А трудно потому, что приходится обманывать больного. Врачи строго-настрого запретили его волновать. А ведь он имеет право знать всё. Не вернулся на север к родным лесам. Поселился тут, в сухой степи, у своей, кровно своей границы.
– Заботы есть, как им не быть, – с усилием повторил Костенко, – но че-пе особенных нет. Один небольшой вопрос. К твоей богатой памяти хочу обратиться, Иван Степанович. Ты как-то поминал некоего Харджиева.
– Харджиева? – встрепенулся больной. – Как же! Известная личность в свое время… Тебе что, для истории части понадобилось?
– Да, да, – обрадовался Костенко. – Именно для истории, Иван Степанович.
– Двадцать четвертый год, – сказал Новоселов спокойнее. – Налет на нашу заставу. Эх, забываем мы, плохо храним факты… Кто сигналил Сафару-мирзе фонарем с нашей стороны? Харджиев, кто же еще?
– И куда он делся потом?
– Утонул. Искали его, полтора месяца длился поиск. Сунулся за кордон вплавь и утонул.
– Что же… Обнаружили тело?
– Нет. Не обнаружили. Были сведения. Да в чем суть-то? Объявился он, что ли? Воскрес?
– Для истории… Всплыла фамилия. Может, и не тот Харджиев.
– Харджиев… враг серьезный и старой закалки, не шушера, навербованная среди перемещенных.
– Значит, мог и воскреснуть? – в упор, оживившись, спросил Костенко.
– Не лишено… Постой, мы связного поймали, шел к этому самому Харджиеву. Со словесной директивой. Многое выветрилось, но одну фразу помню. Мы здо́рово головы ломали, так и не раскусили тогда. «На вас возлагается охрана трезубца», – произнес Новоселов раздельно. – Черт их ведает…
Костенко и Ковалев переглянулись. Это не укрылось от больного.
– А ведь ты врешь, Григорий Анисимович, – молвил он укоризненно. – Врешь ведь. Не для истории ты спрашиваешь. Врешь, за нос меня водишь.
Костенко помялся и виновато вздохнул:
– Ты прости, Иван Степаныч, медицина… она нам всем диктует, так что…
– Ладно, ладно. Прощаю, так и быть. Ну, так зачем тебе Харджиев? – спросил он строго.
Всей правды Костенко сказать не мог. О похищении Баскова он умолчал, сообщил об Уразбаеве – уста-пловчи, о странных событиях, связанных со старым домом Дюков. Новоселов приподнялся на подушках:
– Вот оно, вот… Троек нам не прощают. Решили мы тогда, признаюсь вам, задачу на тройку, дело сдали в архив, а оно, будь неладно, не кончилось… Что же ты раньше не пришел ко мне с этим? Альфонс Дюк при мне из Южного порта уехал. И племя это пропавшее меня занимало, как же…
Он дышал с натугой. Сухие руки комкали одеяло. Костенко встревожился:
– Ты ляг, Иван Степаныч. Ляг!
– Ничего… Затребуй дело; советую тебе. Там переписка есть, шифровки ихние. Или язык. Я тогда подозревал – может, язык, а не шифр. Вот как, значит, – и в глазах больного мелькнуло удивление, – к тебе по наследству задачка перешла! Тройка не прощается. Нет. Если я нужен, так всегда… Слышишь? Ты на медицину плюнь, ко мне в любое время, хоть ночью. Понял? Дай мне слово!
– Хорошо, Иван Степаныч, – сказал Костенко, и голос его дрогнул. – Спасибо. – Костенко встал. – Спасибо от лица всего отряда, – проговорил он с неожиданной торжественностью и выпрямился.
– Куда же? А чаю? Маша варенье сварила…
– Пора, Иван Степаныч, – ответил Костенко твердо. И по выражению лица Марии Фроловны видно было – пора уходить. Нельзя дольше.
Она проводила гостей до машины.
– Так и не хочет уезжать? – спросил Костенко. – Говорят, ему северный климат был бы полезнее. Хвойный воздух. А тут что́ – пыль одна.
– Не поедет он, – сказала женщина с грустью. – «От границы, – говорит, – мне отставки нет».
– Да, вот и застряли здесь старики, – молвил Костенко, когда машина тронулась. – Зимуют и летуют. Маня и Ваня. Служба наша целиком забирает человека, с чадами и домочадцами… Он прав, дело Харджиева мы затребуем.
Через неделю оно пришло, – дело из архива, помеченное тысяча девятьсот двадцать четвертым годом. С документами, отпечатанными на пишущих машинках давно отжитых систем. Листки серой бумаги с лиловым, неразборчивым, словно сплющенным, текстом. Ленточки папиросной бумаги, приклеенные на концах. Они шелестели, тоненько взлетали, как только Ковалев открывал папку.
Открывал он ее часто. На ленточках чернели письмена, с тех пор не прочитанные. Шифр или язык?
Потом почта принесла еще одну архивную папку, более раннюю, где Харджиев также фигурировал как обвиняемый. Он поджег стога сена, принадлежавшие сельскохозяйственной коммуне. На Ковалева глянула желтая, выцветшая фотография преступника.
Ковалев отчетливо увидел лицо Уразбаева, уста-пловчи.
Капитан откинулся в кресле. Так неожиданно, так стремительно ворвался успех! Не веря себе, подносил он портрет к глазам: «Да, Уразбаев! Ловкий враг, оборотень, три десятка лет заметавший следы, – он в наших руках. Теперь откроется всё!»