Текст книги "Тиски"
Автор книги: Владимир Рыбаков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Капитан Шаповаленко
Оказавшись в полку, Топорский с удивлением заметил, что боевые офицеры-летчики, рискующие ежедневно жизнью, чрезвычайно остерегались штабистов, особенно из политотдела, а еще более – из особого отдела. Это было для него по меньшей мере неестественно, но он решил позабыть о своих неловких мыслях. Аэродромная служба была тяжелой, мороз не щадил неосторожных, обнаженная рука мгновенно прилипала к ледяному металлу «Мига». Зато кормили довольно вкусно и от пуза, не сравнить с вонючей пищей в пехотных или артиллерийских частях.
Топорский был прикреплен к самолету одного из лучших летчиков полка капитана Шаповаленко. Они подружились. От капитана Топорский узнал многое. Летчик – не пехотинец, там, над землей, он один. Политотдел остается на земле. Границы остаются на земле. Полет – это другой мир. Для летчика не существует в полном смысле этого слова мирного времени. Понятие о смерти входит в работу. Каждый человек, привыкший к опасности, для политотдела опасный человек. Каждый летчик, будь он членом партии или нет, подозрителен. Штабные крысы, особисты, забывшие или никогда не знавшие, как выглядит штурвал, не говоря о поисковых установках, окружают летчика с одной стороны политзанятиями, с другой – стукачами. Кроме того, особисты пытаются вызвать среди летчиков взаимное недоверие и подозрительность. Например, распустить слух, что командир эскадрильи Боков есть самая что ни на есть «шестерка», что означает на жаргоне стукач, и сослуживцы будут опасаться Бокова, презирать, чуждаться. Только крепкая дружба выдерживает подобные испытания. И есть еще нечто поважнее: над каждым висит угроза возможного отстранения от полетов, отлучения от любимого дела, по сравнению с которым все другие наказания тусклы и ничтожны.
Капитану Шаповаленко не повезло. Как-то, напившись, он заявил, что маршал Жуков в свое время бил палкой мерзавцев из политотдела – и что он правильно делал. Эти слова в самом раздутом виде попали в особый отдел полка, и капитан Шаповаленко был взят, как говорится, на карандаш. Теперь все могло обернуться против него. Неофициальное звание лучшего летчика полка еще могло быть маскировкой, но далеко не стопроцентной. «А Топорский наивно сказал своему командиру: А чего тебе бояться? Ты ведь прав». На что Шаповаленко грустно ответил: «Право без силы есть праздное, опасное искушение».
Благодаря своему капитану Топорский часто ходил в увольнение. В городе Канске было гораздо больше женщин, чем мужчин. Найти ласку солдату было легко. Женские общежития озарялись светом влюбленных в любовь девушек и женщин. Вокруг города чистым был только снег, жизнь в городе была серой. Некоторые, отчаявшись найти мужа, создать семью, хотели просто ребенка, чтобы ему отдать все свое накопившееся чувство. Была у Топорского одна знакомая, которая перед тем, как его обнять, переворачивала висевший на стене портрет Ленина, с таким лицом, будто была в чем-то виновата перед ним.
Служба внешне шла своим чередом, дни глупо и безымянно чередовались. Топорский не хотел ни о чем думать, но жизнь вокруг была пошло несправедливой. И все по мелочам. Кап-кап. Шаповаленко бьет себя кулаком по голове. Кап-кап. Девушка с виноватым лицом поворачивает портрет Ленина лицом к стене. Кап-кап. Солдату пьяные сверхсрочники набили морду. Пытаясь спастись от боли, он сам напился, залез в сугроб и замерз. Кап-кап.
Однажды Шаповаленко привел его к себе домой. Они выпили. Капитан сказал: «Ты настоящий друг. Есть все же такие люди, в которых не поверить нельзя, такие у них лица, такие души. Слушай, что я тебе скажу. Я люблю Родину. И я люблю летать. Но я бы хотел сейчас лучше находиться у черта на рогах и продавать там грешникам газированную воду. Революция давно кончилась. Сейчас наша власть развращается, развращает и нас, ибо не дает удовлетворения в работе. Я летаю быстро, но доносы на меня в штаб армии летят еще быстрее. Что будет дальше? Снимут меня с полетов, сделают техником. Я сопьюсь, как это было со многими, которым я, как летчик, в подметки не гожусь. Где они все? Нет их. Я много думаю сейчас, и во мне растет понимание причин этого глубокого всеобщего недовольства. А я не хочу понимать. Мне страшно понимать».
Вскоре Шаповаленко разбился. Топорский с другими ребятами откалывал ломом куски замерзшего мяса от искореженных стенок кабины. Шаповаленко не было, но его пухлое дело, лежащее в сейфе особого отдела полка, продолжало жить. Особист, старший лейтенант Рыгалов, непременно хотел доказать, что самолет Шаповаленко отклонился от курса и затем разбился не по техническим, а по политическим причинам. Несмотря на то, что начштаба полка, старый вояка, которому нечего было терять, кроме пенсии, сказал, что это уж слишком, что ныне не тридцатые, а семидесятые годы – особист продолжал собирать факты, уличавшие мертвого Шаповаленко. У Топорского он спросил: «А что сказал вам перед полетом капитан Шаповаленко? Постарайтесь вспомнить». Топорский хотел было выдумать что-нибудь банальное, но взял вдруг и сказал: «Сволочь ты, лейтенант, сволочь». Его посадили на гауптвахту, в одиночку.
Дезертир
На третьем или четвертом месяце службы, попав часовым на гауптвахту, я впервые в жизни встретился с дезертиром. Он сидел в одиночке, ждал-пождал своего перевода из деревни в город, в дивизию, где его должен был приголубить военный трибунал. Как-то, проходя мимо его камеры, я остановился и заглянул, нарушив тем самым устав караульной службы. Дезертир лежал, закутавшись в шинель, на трех грубо сколоченных досках и равнодушно напевал: «Блевать, блевать, блевать и не просыпаться». Таким образом он, наверное, пререкался с судьбой. Он был щупл, курчав. Под курносым носом безобразной корочкой застыли сопли. Мне стало жаль его. Вновь нарушая устав, я спросил, не хочет ли он закурить. Дезертир кивнул головой. Пока он жадно глотал дым, словно хотел найти в нем забвенье, я подумал: «Из-за него я уже дважды нарушил устав, кроме того, дав ему закурить, показал, что у меня на посту был в кармане табак. Если что-либо узнается – меня посадят в соседнюю камеру. Он же дезертир. В военное время за дезертирство расстреливали на месте. Что же, другие должны за него расплачиваться, что ли?» Я чувствовал, что сам себя хочу разозлить. Появилась язвительная мысль: спрошу-ка я, что толкнуло его на предательство, посмотрим, как он вывернется. Он ответил: «Не я предал, меня предали. Меня с детства учили, что наша действительность добро. Иные, я знаю, зазубривают это, чтобы тут же забыть. А я и другие поверили, бросились в мечту. Но нет в нашей жизни добра. Есть добрые правила и бесчеловечность реальной жизни. Меня предали… – в глазах парня была тоска, – меня предали, и мне стало невтерпеж».
Я дал парню еще две сигареты и отошел. И вновь бил сапогами, согласно уставу, коридор гауптвахты. Я чувствовал: приказали бы мне сейчас расстрелять его, и я должен был бы это сделать. Но для меня это было бы не свершением правосудия, а узаконенным убийством. «Не я предал! А меня предали!» Он и не выдержал. А не выдержать – значит быть сильным или слабым? В парне не было ни слабости, ни раскаяния. Он не жалел, хотя знал, что его ждет.
Старики говорят, что правда, брошенная на площади, становится смертельным ядом или чудесным эликсиром, смотря, как употребишь. В ту ночь я не нашел мерила. Служба топтала себе стезю терпения, знания накоплялись, житейская мудрость завоевывала свои права.
В армии, кроме печати, кроме слухов, существует штабная секретка. Парни, работающие или служащие в этом отделе, получают сведения обо всем происходящем в войсковом мире. Дают ли они подписку о неразглашении – не знаю, наверное, дают, иначе не назывался бы этот отдел секретным. Так это или этак, но парни эти любят поговорить и очень в принципе гордятся знаниями, другим недоступными. Например, когда я был в командировке в Уссурийске, один парень-секретчик поведал мне, что когда сбивали разведывательный самолет Пауэрса, произошла неувязка: наш истребитель, не достигнув потолка американца, собирался уйти как раз в тот момент, когда ракетчики открыли огонь. Первая ракета пролетела мимо, вторая – уничтожила наш истребитель, и только третья ракета послала считать сосны американский самолет. Проверить не проверишь, а верится. Секретка есть и остается единственной отдушиной для любопытного солдата.
О дезертирах сведения приходили часто. Были блатные, не сумевшие или не захотевшие свыкнуться с дисциплиной. Были солдаты, которые после убийств, ограблений, изнасилований пытались скрыться. Иногда им это удавалось. Но были парни, которые дезертировали без особых видимых причин. Помню, особенно долго ходили слухи о пятерых солдатах, уехавших ночью из своей части на бронетранспортере. Они увезли с собой много продовольствия, боеприпасов, карабины, автоматы. Тайга была близко. Их не нашли. Когда они брали оружие и боеприпасы в ротной оружейной комнате, они только аккуратно обкрутили дежурного по роте веревкой и никого из солдат не тронули. Это вызывало уважение. Они исчезли в тайге, как растворились. Они не были блатными, не совершили никакого уголовного преступления. Одному из них оставалось несколько месяцев до демобилизации.
Глаз святого
Помню, в частях, где я служил, как-то пошла мода на кресты. Ребята, заведомо неверующие, доставали в деревнях крошечные распятия, вешали их себе на шею, кто под, кто над гимнастерками. Офицеры не хотели скандалить и смотрели на это сквозь пальцы, боясь, что наказания дойдут до штаба дивизии и дальше. Кому нужны неприятности! Да и кроме того, парни ведь не серьезно это делали, а из баловства. Кого заставляли выбросить крест, кого сажали на гауптвахту, а там говорили: «Выбрось собственноручно эту гадость и вернешься в казарму». Кому угрожали отказать в отпуске. Постепенно мода прошла.
Во второй роте было два друга – таких, что делили на учениях запасную шинель. Один, родом из Брянска, был православным и не скрывал этого. Говорил: «С трактора меня все равно не снимут, в совхозе специалисты всегда нужны. А в начальство я не лезу». Он грустно смотрел на ребят, которые из страха перед наказанием или попросту из-за равнодушия к надоевшей игрушке выбрасывали кресты. Его друг, родом из Житомира, был атеистом. «Как это можно верить! – говорил он. – Разве не ясно, что Бога нет!» На это его брянский друг однажды ему ответил: «Может тебе и ясно, а вот Эйнштейну нет».
Житомирца мысль о том, что Эйнштейн мог верить в Бога, поразила в самое сердце. Теория относительности и Бог! Простое и, казалось бы, такое ясное становилось сложным, трудным, глубоким. В столовке полка наводчик третьего орудия красовался, вытащив из-за пазухи крест, Житомирец внезапно, всех удивив, закричал: «Спрячь крест, сволочь! Не веришь в крест – не носи! Я тебя, падло, если увижу еще раз с крестом – задавлю!» Наводчик испуганно отпрянул, быстрым движением схоронил крест. Православный его друг из Брянска, тронув пальцами руку друга, мягко вымолвил: «Чего ты? Не надо! Оставь его, он же не знает».
Солдаты, сидящие за столом, долго молчали. Тут дело было не только в Боге и в вере. Многие из них даже не знали толком, что это такое. Но в эти минуты они (и я среди них) стали вдруг обладателями неожиданно новых ощущений. К нам подступило вплотную что-то новое, пока еще трудно объяснимое, но неизменно важное, притягательное – нечто очищенное от грязи дня с его мелкими выгодами, нечто возвышенное и настоящее. Все встали из-за стола не такими, какими сели за него. Новое духовное чувство пришло и, казалось, ушло, на самом же деле осталось незаметно жить в нас.
Дежурный офицер сделал вид, что ничего не заметил. Он счел инцидент незначительным. Но он ошибался. Чудные дела преображают нас незаметно, но основательно – изнутри.
Прошли месяцы. Я со своим другом Малашиным попал в краткосрочную командировку в одно село под Уссурийском. Там было время засолки огурцов. Работали, как обычно, по двенадцать часов. Поселили нас в полуразвалившейся хатке. Село обеспечивалось электричеством при помощи худого движка. Он часто портился: то не было солярки, то еще чего-то. Жили в основном при керосиновых лампах. Жители села долгие осенние вечера часто проводили возле потухших экранов своих телевизоров, разговаривали и ждали, что вот-вот дадут свет и появится на экране жизнь. Некоторые женщины молили Бога, чтобы Он починил движок.
Быть может, у одной такой женщины и добыл однажды Малашин икону прошлого века. Он долго любовался ею, затем сунул ее под матрац своего топчана и пошел пройтись по улице. Наш повар собрался готовить ужин. Сырые поленья никак не хотели загораться. Повар начал искать повсюду сухие щепки. Под одним из матрацев он нашел вдруг кусок сухого расписанного красками дерева. Это была икона Малашина. А повар подумал, что она осталась от прежних хозяев, и разрубил икону надвое и из одной половины настрогал щепок. Поленья стали разгораться.
Когда мы с Малашиным, решившие потешиться в этот вечер купленным самогоном, вошли в хату, в глаза бросилась прекрасно видимая из еле прикрытой заслонкой печки половина иконы. Малашин выхватил ее из огня. От святого человека на ней оставался глаз, да обуглившаяся одежда. Огонь коснулся и глаза. Он был странным, этот глаз. Краска вспучилась. Было ли так раньше, не было ли, теперь сказать было трудно, но глаз смотрел с глубоким и мягким упреком.
Малашин с поваром начали ссориться, затем – драться. Из губ у них потекла кровь. Потом они вдруг остановились. Освещаемые лампой и пламенем из печи, глаз святого человека и капли крови на полу вызывали в душе не совсем понятное чувство.
Солдат дерется по пустякам, он не бережет себя и других.
Тут вновь что-то произошло.
Мы все чувствовали себя виноватыми.
Равнодушная тумбочка
Какой-то мудрый человек говорил: «Чудес нет, есть каждодневное и есть то, что случается редко». В солдатской жизни, в казарме пристрастие человека к своей тумбочке есть каждодневная данность, равнодушие к ней есть то, что случается редко. Возле койки солдата стоит деревянная тумбочка, в ней находится собственность, на которую имеет право военнослужащий срочной службы. Письма, фотографии, зубная щетка, паста, бритвенный прибор, одеколон. Бывает, что несмышленый паренек сунет туда и библиотечную книгу, но потом обязательно пожалеет.
Кроме некоторых неупомянутых мелочей, все остальное солдат сдает каптерщику роты с мыслью: пусть ворует один каптерщик, тот, кому, в общем, и положено воровать, а не всякий, кому придет охота. Тумбочка – это солдатское счастье и одновременно солдатское проклятие. Это место, где человек, растворенный в массе ему подобных, может найти самого себя в вещах, принадлежащих ему одному, но это также и место, к которому часто тянутся тревожные мысли, опасения: исчезнет единственное добро, кто-то посмеется над реликвиями. Тело солдата ему не принадлежит. Собственное «я» он может утвердить только, переборов власть уставов, стадию думания об еде, пересилив неотступное тяготение ко сну. Чтобы стать самим собой, солдату нужно приложить немало усилий. Находящееся в тумбочке легко возвращает его к прошлому, которое в гражданской жизни он так мало ценил, армии чувство любви суживается и растет вглубь. Встретившись уже после демобилизации с одним парнем, служившим неподалеку от меня, в Хабаровске, мы разговорились, и очень скоро речь зашла о тумбочке. Парень и рассказал мне о случившемся в его роте.
У одного солдата умерла мать. Дело обычное, мать и должна уйти раньше сына, это закон. Не желая выслушивать равнодушные соболезнования, солдат промолчал, письмо спрятал в тумбочку. Дня через два-три после получения печального известия солдат, вернувшись из караула, открыл свою тумбочку и замер. К задней стенке тумбочки чьей-то шутливой рукой была прислонена фотокарточка матери солдата с пририсованными чернильным карандашом буденновскими усами. Солдат спросил: «Кто рылся в моей тумбочке?» Обычно на этот вопрос никто не отвечает, как-то не принято. Но тут ему ответили, что это дневальный роты. Тот стоял у двери рядом с тумбочкой, покрытой кумачом, все согласно уставу. Дневальный, увидев белое от ненависти лицо солдата, воскликнул: «Чего, чего? Я ведь для баловства, для балов…» Он не закончил слова, кулак свалил его на начищенный до тошнотворного блеска пол казармы, затем руки солдата схватили тумбочку, покрытую кумачом, и обрушили ее на голову дневального. Вероятно, угол тумбочки встретился с виском дневального. Погибли оба, первый – на месте, второй – через некоторое время. А пока он ждал в одиночке военного трибунала, в его камеру внесли, как и положено подследственному, койку и все ту же тумбочку.
Парень закончил рассказ следующими словами: «Дневальный был дурак. Собственность в тумбочке бывает мертвой и одухотворенной высшим содержанием. Дневальный тронул эту святую собственность, через это и умер. Дурак он был, этот дневальный».
Запирать тумбочку советскому солдату строго запрещено. Мол, если человек человеку друг, товарищ и брат, то солдат солдату – и подавно. Все это, конечно, глупо. Замок не для вора, замок избавляет от соблазна. Солдат, лицо материально неответственное. Те три рубля восемьдесят копеек, ежемесячно им получаемые, даны ему для добывания себе полотна для подворотничков, ниток, иголок, зубной пасты и курева. Любить печатное слово похвально. Но покупать книги – на это нет ни денег, ни желания. Остается одно-единственное – библиотека полка, батальона, роты. Куда девать книгу? Носить за пазухой запрещает устав. Можно схлопотать несколько нарядов вне очереди, можно сесть на гауптвахту. Сунуть под подушку, под матрац? Тоже по уставу не полагается. Да и украдут, что неприятно и накладно. Парень, у которого украли книгу, понурив голову, идет в библиотеку. Там ему говорят: «Ты, друг, лицо материально незаинтересованное, поэтому потребовать с тебя возмещения убытков в виде денег мы не можем. Но пока не вернешь книгу, эту самую или другую, равноценную – жить тебе без человеческой мудрости в виде печатного слова». Парень тогда говорит библиотекарше, она же жена комбата или начальника штаба: «Не могу я без книг. Мне что, украсть ее, эту злополучную книгу?» Ответ жены подполковника или комбата прост и холоден: «Меня это не интересует».
Нужно было послать его защищать Родину, чтобы он стал вором. И он им стал, как стали тысячи, сотни тысяч других парней. Он украл книгу в тумбочке товарища или же, уйдя в самоволку, стащил ее в сельской библиотеке. Не привыкший к воровству, парень от злости на кого-то ударил кулаком по своей собственной тумбочке. Она, равнодушная, ответила ему спокойным гулом.
Солдату, как и всякому человеку, нужна собственность, что-то, принадлежащее только ему одному, и собственность ему нужна, скрытая от чужих глаз и рук. Собственность как-то связана с чувством собственного достоинства. Лишить человека возможности защищать свою собственность – жестокое оскорбление. Испытал его и я.
Во второй роте нашего полка был один несчастный сержант. Все его одногодки уже демобилизовались, а он все бродил неприкаянный по части. Кроме всего прочего, из его тумбочки постоянно пропадал одеколон. Сержант знал, что в казарме есть десять-одиннадцать одеколоночных алкоголиков, но никак не мог поймать вора на месте преступления. Он открыто радовался, когда эфирные масла, заключенные в одеколоне, сделали одного слепым. «Лез в мою тумбочку, – зло говорил он, – лакал мой одеколон, воровал, сволочь, мое добро. Поделом».
Бог знает, что с ним было до армии. Может, он, к примеру, у себя в селе вкалывал, как владимирский тяжеловоз. После работы в совхозе шел еще работать на свой участок. Хотел купить матери пальто, себе – «ИЖ». И за пот его государство вознаградило тем, что разрушило его село, а население перевело жить в поселок городского типа. И потерял парень свои участок, мечту о пальто, о мотоцикле, мечту о всем том, что могло дать то, что он считал своей собственностью. Он, быть может, протестовал, а скорее всего молчал. И запомнил оскорбление.
Как-то один молодой солдат потерял иголку с ниткой, и, страшно перепугавшись, что на вечерней проверке это обнаружится, бросился к первой же тумбочке и стал в ней рыться, надеясь найти там иголку. Солдат не хотел быть наказанным. Как на зло, это была тумбочка сержанта. Сержант увидел, наконец, вора. Он повалил солдата и стал бить его все той же равнодушной тумбочкой.
Человеку нужно, чтобы принадлежащее ему ему действительно принадлежало.