355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рыбаков » Тиски » Текст книги (страница 13)
Тиски
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:37

Текст книги "Тиски"


Автор книги: Владимир Рыбаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Обезличивание солдата

Советский солдат – это гражданин страны, отдающий себя на два года государству. Он попадает в мир, в котором, окруженный дисциплиной и уставами, старается не понять, а скорее прогнать все неясное из своего мышления. Тем более, что ему не устают повторять, что чем меньше солдат думает – тем лучше для него. И часто, став военнослужащим, человек поддается стремлению власти его обезличить. Тем более, что политдолбежки в армии во много раз больше, чем где бы то ни было, да и армейская цензура более придирчива, чем гражданский Главлит. Одно то, что во многих армейских библиотеках Достоевский запрещен, уже о многом говорит, к тому же почти во всех частях подписка на журнал «Иностранная литература» запрещена.

Я помню себя мечтающим о сне, о лишней гимнастерке зимой, о стакане холодной воды летом, о хороших яловых сапогах, но не о свободе. Я чаще думал о будущем завтраке, о двадцати граммах положенного сливочного масла, чем о солдатской чести. А мечта об отпуске была мечтой о земном рае. Ни я, ни мои друзья не крали, старались быть честными друг с другом и лукавыми с начальством, старались не эксплуатировать салаг-первогодников, старались не потерять в себе человека. Некоторые теряли, еще месяц назад был как будто парень как парень, а сегодня готов любого продать, чтобы не посадили, чтобы дали ему отпуск, чтобы почаще получать увольнительные, чтобы раньше демобилизоваться. Ломали таких ребят! И становились они хуже врагов.

За мою службу мне не приказывали стрелять в свой народ. Повезло. Я знавал людей, которые это делали и после находили свою совесть в страшном, изуродованном виде, неизлечимо больной. А были такие, что забывали. Для меня это было еще страшнее.

А сколько ребят во все времена отказывались нажимать на спуск и стрелять в тех, кто мог быть отцом или братом! Статистики нет, наверное, никогда не будет. Ни имен, ни фамилий. Да разве только в своих солдаты отказывались стрелять! Двадцать лет назад те же солдаты, что и сегодня, отказывались стрелять в венгров. Были и такие, что пускали себе пулю в лоб или переходили на сторону венгров. Можно по-разному о них говорить, но одно мне кажется ясным: их не смогли обезличить, они судили по своей совести, зная при этом, что власть не щадит тех, кто сумел сохранить свободу совести и пробиться к свободе мысли. Я встретил одного человека, который отказался стрелять в своих в одном бастующем дальневосточном поселке где-то неподалеку от озера Хасан. Он отдал за это семь лет одной свободы, сумев при этом сохранить другую, свою, большую, может быть, вечную. Он был счастлив суровым счастьем от исполненного долга, не долга перед властью, а – перед собой и людьми.

Приказ 281

Приказ министерства обороны СССР за номером двести восемьдесят один есть «расписание» болезней, с которыми в армию не берут. В это расписание входит слабоумие, шизофрения, паранойя, психостения, неврастения и многие другие болезни, некоторые ясные, другие смутные, названия которых служат диагнозом, когда врачу трудно определить болезнь. Если говорить не об офицерах, а о солдатах, то можно с легкостью предположить, что среди военнослужащих действительной службы душевнобольных совсем мало, прямо-таки ничтожное количество. В армию идут молодые парни от восемнадцати до двадцати пяти лет. А до того, как попасть на сборный пункт, будущий призывник проходит множество медкомиссий. И как будто достаточно военврачам найти в человеке какие-нибудь серьезные признаки, скажем, нервного заболевания, чтобы он был списан в запас или вообще получил на руки белый билет. Все было бы так, если бы…

В нашем случае можно сказать: если бы военкомат интересовался людьми, а не проклятым всемогущим планом, если бы в военкомате заседали врачи, давшие клятву служить человеку, если бы в том самом военкомате сидели люди с совестью, а не тупые армейские чиновники… И тут уродливейшим долгом врача перед властью есть стремление не нащупать болезнь, не поставить диагноз, не лечить наконец, а искать симулянта. Правда, нужно учесть, что в военкоматах, военных госпиталях и военных дурдомах чаще всего работают подневольные врачи.

В общем, согласно плану военкомата отправляют парней в армию, не очень присматриваясь, как сказал один военврач, к дурацким тонкостям организма. И только, когда солдат на посту начинает палить из своего ОК, ОКМ или СКС в разводящего и смену, когда погибает несколько человек, несколько ребят двадцати лет от роду, тогда только начинают говорить о неврастении, неврите, неврозе и Бог знает еще о чем. И тогда больных солдат отправляют в военные дурдома, из которых они уже не выходят в течение всей своей жизни. Угробленные жизни на посту, угробленная жизнь в дурдоме. Сколько таких уничтоженных жизней вспыхивает и пропадает каждый месяц! Это знают немногие, те, кому положено знать и кто не проболтается. Заколдованный круг.

И есть, конечно, чего таить, простые симулянты – те, которые не хотят служить вообще. Такие есть в любой армии. Зло есть везде, и человек чаще всего ищет не добра, но наименьшего зла. Таких парней, таких солдат я и в армии не судил, и не я брошу в них камень. Причин тут много и каждый их знает по-своему. Тоска, лень, ощущение бытовой безысходности.

К приказу двести восемьдесят один были приписаны различные дополнения, тайные, чрезвычайно тайные, строго секретные и так далее и тому подобное. К разным дополнениям прибавляли другие дополнения, и так уже десятилетия.

На Дальнем Востоке в шестидесяти километрах от китайской границы существует станция Ледяная. С одной стороны Благовещенск, с другой – Хабаровск. Вокруг сопки и ни живой души. Сама Ледяная лежит в глубокой котловине и в ней расположена ракетная часть. Это не государственная тайна. В Ледяной, в ракетной воинской части произошел случай, после которого кое-кто узнал о существовании не так далеко от Ледяной психиатрического военного госпиталя или вернее военной психотюрьмы. Она до сих пор существует в местечке Бикин.

Фамилия парня была Борковский или Сосновский. Был он сержантом. Был на боевом посту во время тревоги точно по спидометру. Будучи разводящим или помначкаром, разводил наряды по уставу. В общем, придраться начальству было не к чему. Что произошло с ним, никто точно не скажет. Может быть, он стал читать и думать. Может просто стал думать. Может встретился с кем-то. Но этот парень как-то сказал, что если бы СССР начал захватническую войну, то он не послушался бы приказа. Его вызвал к себе лейтенант, затем капитан, после его выслушали замполит, парторг, командир части. Один ему говорил: «Ты чего, спятил, что ли?» И он отвечал: «Разве я говорю неправду?!» Другой предупреждал: «Смотри, схлопочешь». Парень говорил: «Я ведь против своего народа не пошел». Замполит угрожал: «Знаешь, что тебе будет за антисоветскую пропаганду?!» Сержант спрашивал у замполита: «Разве я выразил антигуманную мысль?» Парторг вопрошал: «Ты что такое говоришь, разве может советская власть вести захватнические войны! Одумайся!» Парень в ответ спокойно и уверенно: «Если не может делать такое наша власть, так чего же шарахаться от моих слов. Тогда все в порядке». Командир части в бешенстве от возможных неприятностей орал не своим голосом: «Посажу, гад, контра, сволочь!» А ракетчик кричал ему в ответ: «Пусть мне сперва скажут, почему отказ выполнить приказ захватить чужую страну есть преступление против советской власти?»

Дело было щекотливое. После некоторого раздумья парня объявили по приказу № 281 шизофреником и отправили в психиатрический госпиталь-тюрьму, расположенный у станции Ледяная. Много времени спустя ребята рассказывали мне, что ракетчик выдержал пять лет, а затем, чтобы не сойти с ума, покончил с собой.

Еще один лист, не случайно сорванный с древа жизни.

Уступчик

И что занесло его на австралийский континент? Даже не дуновение ветерка истории, а так, сквознячок. Казалось, жизнь выковыряла изо всех пор сознания контуры капитана Взбышко, но его профиль, мелькнувший в мельбурнской толпе, заставил меня вдруг недоуменно окликнуть его по фамилии. Не переставая похлопывать друг друга по плечам, молчали, словно настоящее было таким никчемным, и только прошлое противоречиво поблескивало в наших глазах грустью вперемежку с яростными искорками.

«У тебя печень в порядке?» – спросил серьезно Взбышко.

Богатый видом ресторан, куда мы вошли, напоминал тоску пустынного улья. Мы сидели, все еще молчали и ждали, пока принесут русскую водку. Мы – два предателя родины. Он с 44 года за дезертирство, я – с 71 за антисоциалистическую пропаганду и бегство на Запад.

Он блекло заговорил о семье и увлеченно, как все здешние сельские жители, об овцах. А прошлое в нас разгоралось все сильнее и сильнее.

Это было на Кавказе, когда немцы рвались к Эльбрусу. Впереди было обыкновенное по своей привычности недумание о смерти, позади в спину стреляли горцы, вызывая путаницу в умах, страх непредвиденного и тупую злобу. Мир словно разбухал от неподвижной духоты, цепко скованный высоким желтым солнцем.

Дурман от разлагающихся трупов невидимыми облаками окутывал две противотанковые батареи, стоящие на предэльбрусных лужайках: одной командовал Взбышко, другой – я.

Приходя к нему в землянку, смотрел на курносую мясистую телефонистку. Спасаясь от запаха, она каждые две минуты обтиралась одеколоном. Если была вода – пили чай. Источник тек в трехстах метрах и обстреливался круглые сутки. Только обложившись трупами, можно было доползти до этого жидкого счастья, – если… убережешься от прямого попадания мины, разрывающей мертвых и живого на шмоточки.

Я завидовал Взбышко, он мог забывать о вони в кольце рук и ног телефонистки.

Неожиданно, вопреки донесениям разведки, немцы нанесли танковый удар по нашим позициям. Острие врезалось в батарею Взбышко. После часового боя, в котором погибла почти вся моя батарея, я, наконец, получил приказ отступить, а орудия Взбышко были раздавлены гусеницами, личный состав разбежался. После я узнал, что он был разжалован в рядовые и отправлен в штрафбат, откуда перебежал к немцам…

Водка быстро теплела, с противностью ее вкуса не гармонировали фужеры, хрусталь. Жестяная кружка в руках непременно сказала бы какую-нибудь прошедшую правду. «Послушай, Я связистку вспомнил, – сказал я, – она была очень приятна молчаливой ласковостью».

«Дрянь она была, – убежденно выдохнул Взбышко. – Замусолила меня тогда, я и размяк. Сидели в землянке, как сейчас помню, а солдаты ведь все знают, вот у них слюнки и текли, какая же тут бдительность. Ты ведь знаешь, в жару умирать особенно некрасиво, может быть, поэтому любовь ее так бешено… (он запнулся) и сияюще цвела, необыкновенная жизнь шла из нее. Она часто смотрела на дерево на уступчике, искалеченное минами, и говорила, что хочет жить под ним со мной в дырявом шалашике, чтобы иногда видеть звезды и дождь… Я себя чувствую мерзким поэтом, когда я думаю о ней… Я ей сказал, что буду любить ее всю жизнь. А тут как раз взбесился телефон. Голос, разрывающий перепонки, орал: „Сволочь, спишь?! Танки! Танки, сука!“ Она пыталась нежным голосом объяснить себе и мне что-то необъяснимое (я понял это потом), но я закричал ей: „Отстань, сука, дрянь! Танки!“ Нет, не помню, но сказал одно слово, пока натягивал портупею, какое-то одно слово. Что было дальше, ты знаешь… Но после боя я вернулся. Немцев не было, и я смог найти ее. Она лежала под тем самым деревом (он вдруг смутился). Я узнал ее по ногам, это было все, что осталось от нее, от ее ласк. Потом штрафбат, ранение, сдача в плен, много всякого было, а вот ноги, месиво ее тела, обугленное дерево на уступчике – не уходило никогда из моей желчи, острой, вызывающей то странную радость, то удивительную боль. И часто, в самые нелепые моменты, вижу любовь, стоящую без жалости над месивом ее тела. Вот и мучаюсь иногда через нее».

Взбышко пьянел быстро, смотрел на обрубок своего мизинца и повторял, что пью я по-русски, по-нашему. А я чувствовал по-детски обиду за что-то большое, превратившееся во хмелю в обиду за девушку из землянки. Когда прощались, он сказал: «Я не тоскую по родине. А ты?»

В его глазах было столько тоски, что я только пожал плечами.

Засада

«Не мотор, а похоронный марш». Водитель Виталий Килеев сказал это без особой горечи – его «Урал» не был сегодня головным. Да и утром он подсчитал, что до дембеля осталось ровно четыре месяца. И прощай тогда Афганистан. Будь ты проклят во веки веков за то, что существуешь, что мы здесь воюем.

Килеев испытывал ненависть к афганцам только в минуты опасности, страха, А в общем, он считал себя уравновешенным человеком, психовал редко, да и жила где-то глубоко в нем вера в судьбу, от которой не уйдешь. Вокруг него просыпался Кундуз, вшивый городишко, вонючий летом, холодающий зимой.

Подчеркнутая вежливость жителей показалась вначале Килееву добрым знаком, мол, боятся они, афганцы, нас, но и уважают за силу, за мощь. Не попрут же они против СССР! Глупо, гибельно, безнадежно.

После первой же засады мнение Килеева изменилось. Бандиты знали с предельной точностью, в какой машине сидит радист, в какой офицер. Капитану Полушкову одна из первых душманских пуль пробила голову. Наповал. Афганский гранатомет выстрелил только один раз – прямым попаданием в грузовик с боеприпасами. Когда прилетел вертолет, все было кончено. Колонна потеряла только убитыми больше отделения. А был ли убит хоть один афганец, Килеев не знал. Он и не думал об этом – впервые в жизни он столкнулся со сладковато-тошнотворным запахом смерти. Он помог прапорщику Селезню перевязать раненную ногу. Тот требовал, чтобы ему дали афганца, любого, и смачно описывал, что он будет с ним делать. Только тогда Килеев вспомнил, что он, оказывается, действительно воюет в Афганистане, чуть не был, вот, убит. И после этой первой засады тело Килеева впервые, с необыкновенной яростью захотело женщину. От этой страсти на минуту закружилась голова.

Прошло много засад с тех пор, много смертей увидел Килеев. Раньше, говорят, подсчитывали время до дембеля метрами съеденной селедки, банями, стоптанными сапогами. Теперь – засадами. В среднем одна засада в месяц. В Союзе быть водителем «Урала» означало везение, сладкую жизнь: склады, остановки, деревни, добрые старушки, охочие до ласки бабы. Нет тебе караулов, других нарядов, да и деньжат можно подзаработать. Главная опасность – не попасться в лапы к бабе, не жениться; не наглеть и грабить понемногу. Только и всего. А быть водителем в Афганистане – страшнее нет. Лучше всего сидеть, окруженным бетоном, и ходить в наряд на кухню. Чтоб вокруг бетона были танки, колючая проволока, минные поля. А так – дыра в ветровом стекле, а заодно и в голове. Каждую минуту, секунду может тебя хлопнуть афганский снайпер. А у них, говорят, все снайперы, особенно горцы. Они на свет появляются с винтовкой в руке.

«Нет ничего на свете противнее гор», – думал часто Килеев. Загруженный по самые борта «Урал» так воет, что собственной смерти не услышишь. Хуже всего головному – ему первая пуля, камень, мина. Чаще всего водители идут головными по очереди, иногда тянут жребий. Командиры уже давно не решаются посылать приказом водителя головным – ненависть обеспечена. Уже не один офицер поплатился жизнью за наглость, либо за то, что отдал приказ и сам сел в кабину головного грузовика. Также безумно следовать за бензовозом, лучше уж ехать спереди, как будто остается шанс. В прошлом месяце майору Трубецкому, хозяйственнику, всадили штык в горло, ночью и в собственной его палатке. Не успел майор толком проснуться, как его уже принял ад. Кто? Так много ребят было, желающих его смерти, – грабил он уж слишком безобразно, лишал слишком нагло солдат положенных калорий.

По вечерам перед отбоем часто писал Килеев домой, в Зуево, письма матери. Письма были всегда бодрыми, уверенными, и в них было столько нежности, сколько Килеев за всю довоенную жизнь не отдал матери. В ответ она писала, чтобы сын не простужался, съедал все, что ему дают, чистил зубы, как это делают культурные люди. И Килеев чистил. Писал он много и Тане. О ней Килеев вспомнил после первой засады. Учились вместе с 5 класса. Почему он избрал Таню невестой, Килеев не знал. Раз или два целовал ее на школьном вечере, в парке. Но дальше этого Таня не пошла, и Килеев забыл о ней. Теперь он ей писал даже о том, к какой стене приставит шкаф в их будущей комнате или квартире, как назовет сына и как дочь. Но от третьего ребенка Килеев отказывался. По нынешним временам и двое – много, даже слишком.

Об афганцах как о людях Килеев почти никогда не думал. И ничего к ним не испытывал. Ни хорошего, ни плохого. Во время засад он стрелял, выпускал свои четыре рожка куда-то вверх или вниз, но был уверен, что никогда ни в кого не попал, да и стрелял он не в людей. Просто, стрелял, потому что так положено. Тех называли душманами, басмачами, бандитами, американскими собаками, просто афганцами, но Килеев, повторяя иногда эти слова, на самом деле никак их не называл, глупо для него было называть пули иначе, чем пулями. Глупо, действительно, называть гранату басмачом.

Вдруг раздалась команда: «Привал!» Кто-то поинтересовался: «Что такое?» «Разведка мины нашла, саперов послали». «Вы что, ох…, в ущелье же стоим. Жить надоело?!» Это разрывался из соседнего «Урала» лейтенант Балашов, ненавидящий командира колонны подполковника Свистелькина за тупость и самодовольство. До Пули-Хумри оставалось километров десять. А после нужно было пройти Саланг. Балашов продолжал орать: «Нужно вылезти отсюда. Нас же накроют, что, они просто так здесь мины понаставили? Нужно поставить на головной пулеметы и подметать дорогу. А Свист все свистит».

Но было уже поздно. Да и все равно подполковник Свистелькин никогда не послушался бы совета лейтенанта Балашова. С десяток «Уралов» взлетели на воздух. Гранаты сыпались, как град. Главным стало не попасть под автомат своего же. Все палили в божий свет как в копеечку. Запах внутренностей, кала и мочи окутал Килеева. Он знал, что запах смерти придет после. Вдоль колонны метались бронетранспортеры прикрытия. Замыкающий колонну танк бил, задрав дуло, вверх. Лежа под своим «Уралом», Килеев думал, что если теперь или через минуту, даже с четвертью, на него свалится граната, то ни от «Урала», ни от Килеева ничего не останется. Совсем ничего. Он также подумал, что следовало бы все-таки расстрелять все четыре рожка. Надо снять предохранитель, постараться, чтобы не очень дрожали руки. Все вышло неплохо. Килеев высунул из-под машины свой АКМ и стал всаживать в камни одну очередь за другой. Ему кто-то как-то сказал: «И здесь цветет сирень, только она не наша». Вспомнив об этом, Килеев стрелял и повторял сквозь зубы: сирень, сирень, сирень. Рев МИГа показался ему лаем спешащей ему на помощь любимой собаки. Хотя, что мог сделать МИГ, летевший слишком быстро? Все же засада прекратилась.

Килеев себя общупал – ни царапины. Он снова напишет вечером бодрое письмо матери, страстное Тане. Расчистили дорогу довольно быстро, погрузили трупы, около тридцати. Что осталось от подполковника Свистелькина, положили отдельно. Балашов не мог скрыть удовлетворения: «Есть все-таки справедливость». При этом он смотрел на небо, но все знали – говорит он о Свистелькине. Колонна тронулась. Люди хотели пить.

За полтора месяца до дембеля младшему сержанту Килееву оторвало в засаде левую кисть.

Люди на привале

От деревни почти ничего не осталось. Называй кишлак деревней или не называй, от этого дело не меняется – дома надо разрушать, людей надо убивать. Работа трудная, даже если жертвы особенно не сопротивляются. Казалось, за два года почти беспрерывных операций по очищению территории дружественного Афганистана от душманов или, как говорили в батальоне, от населения, капитан Игорь Белоус и его люди должны были бы привыкнуть ко всему… Позади остались ощущение странного медленного самоуничтожения, тупой взгляд, направленный на собственную рвоту, обход женских и детских трупов, знание, что невозможно будет по возвращении домой добродушно вспомнить собственное детство. А самовнушение? Сколько ребятам повторяли, что нельзя живым попадать в руки душманам, замучают, изуродуют. Звери они, а не люди. Да и были бы они людьми, давно бы сдались, не могут же они думать, что есть у них, у афганцев, хоть один шанс на победу. Ну, устроят им колхозы, эка невидаль. Не хотите, тем хуже для вас, заставим вас, дураков, родину любить, не на этом, так на том свете. Подобная странная логика, согласно которой выходило в сущности, что слабый не имеет нравственного права защищать родной дом, родных, веру, приносила свои плоды. Попадавшие в засады ребята стрелялись, бросались на смерть похлеще Матросова.

«Но вот теперь, подумал капитан Белоус, глядя, как все четыре отделения садились в бронетранспортеры, – наступила усталость, от которой не спасают даже хорошо подобранные слова. Люди не хотят больше звереть. Я скоро получу звездочку, а кому, скажите, не хочется стать майором в двадцать шесть лет. Не было бы войны, был бы я как пить дать еще летиком-лейтенантиком. Странно, но я сам не хочу больше ни убивать, ни погибать, хотя наверняка буду еще убивать и, возможно, даже и погибну». «Глупо все это, – решил Белоус, но тут же философски спросил себя; А что не глупо в нашей действительности?»

К чужой местности и стране все давно привыкли, потому, найдя привычно позицию, непригодную для засады, капитан Белоус разрешил привал и обед. Афганское лето жарило вовсю, и капитан видел, как сержанты следили за тем, чтобы позабывшие себя от усталости и напряжения люди не снимали пилоток. Поставь свой АКМ на предохранитель, расстегни гимнастерку – и баста. Капитан вытащил бинокль, проверил местность, позволил себе успокоиться. Под камнем, на котором устроился капитан, расположилось отделение сержанта Байкова. В безветрии запахло анашой. Белоус видел, как люди доставали одеколон, как лили его в брезентовые кружки, как сыпали в одеколон так называемую любовную улыбку, белый порошок, которым можно как будто чистить зубы. Капитан наблюдал как его люди после, вставив в зубы кусок рафинада, тянули отраву. Он знал уже давно, что жизнь дороже уставов и дисциплины. Не один глупый офицер получил за ретивость, за упрямство автоматную очередь в спину, и все понимали – сыграла круговая порука. Уж слишком привыкли люди убивать себе подобных, причем безоружных, чтобы их могли остановить звездочки на погонах, звание и должность, раса, национальность и прочая чепуха. Им, в сущности, было даже как-то приятно прикончить человека, которого они могли искренне считать сволочью, ублюдком. Поэтому капитан Белоус почти дружелюбно смотрел, как одурялись его люди.

Он ничего не сказал, когда ефрейтор Тычук начал вдруг паясничать: «„Награждается ефрейтор Тычук Владимир Петрович за отличные действия на тактическом учении“. Гордым будет мой папаша от этих слов, письмо из части всем на селе показывать будет. А я ему пошлю в письме… что, что ему послать… пошлю афганский глаз со всеми прожилочками» Сержант Байков его перебил: «Не дури, нечего. А то я у тебя самого глаз выйму. Понял? От таких слов точно потом под пулю попадешь или на мину наскочишь. И комбат вот слушает, еще двойку нам вклеит».

Все расхохотались. Молодец этот Байков, подумал капитан, молодец, умеет воевать, людей держать. Не видать ему отпуска. Слишком он нужен. Автоматная очередь заставила капитана вздрогнуть, но он преодолел дрожь, не дал дойти ей до лица, хотя пули прошли в нескольких метрах от него. Раздались приветственные возгласы. Кто-то опять баловался на спор: кто испугает офицера, тот и получит право на полкосяка анаши. Десантников вообще считали смертниками, их трудно было испугать трибуналом, дисбатом, штрафбатом. Некоторых можно было испугать все же письмом матери, отцу, бабушке, но нужно было перед этим точно узнать, кого парень любит больше – мать или бабушку, а, удостоверившись, необходимо было, чтобы он понял: если убьет офицера, письмо все равно будет отправлено. Белоусу пришлось дважды застрелить солдата. Раз один салага рехнулся и стал палить по своим – капитан снял его карабином. Второго пришлось застрелить за трусость: прятался, а после орал всякую чушь про опричников и душегубов.

А под камнем уже начались анекдоты: «Идут двое наших, навстречу им по кабульской улице имени Ленина двое афганцев. Один из наших раз и застрелил их. А второй спрашивает: чего это ты? Тот отвечает: чтоб не топтали эти афганцы мою кабульщину». Анекдот был старым и смех был старым. А рядовой Петухов уже свой анекдот придумал: – У деда куча медалей. Есть «За освобождение Варшавы», «За освобождение Праги», да нет, не в шестьдесят восьмом, есть «За взятие Берлина». А я хочу «За взятие Кабула» и «За освобождение Афганистана». Хохот, который услышал капитан Белоус, был тоже почему-то старым. Только когда заговорили о бабах, капитан успокоился, тем более, что начали люди вспоминать своих невест, не так уже важно, кем была та или иная Таня-Маша на гражданке, пусть даже последней стервой. Все они становились в Афганистане нежно любимыми невестами, достойными лучших стихов. Некоторые вообще никогда их не видели, просто находили адреса, начинали переписку и влюблялись наповал. В письмах описывалась суровая природа Афганистана, тоска по стране, интернациональный долг, просьба прислать фотокарточку или утверждение, что она у него на груди и что попортить ее сможет только душманская пуля. Перечтя письмо, написанное интеллигентом роты за косяк анаши, человек говорил: «Красиво написано, можешь же ты такое сделать. И про глаза еще накатай, чтоб в ней что-то произошло». И интеллигент, кривя издевательски рот, дописывал что-то про глаза.

Убедившись, что люди успокоились, капитан подозвал прапорщика Краснова и приказал ему поднимать личный состав. И с облегчением вздохнул: операция и привал прошли успешно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю