Текст книги "Тиски"
Автор книги: Владимир Рыбаков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Бывает и так
Вдова лейтенанта Бондарева Наташа вызывала к себе уважение со стороны личного состава нашего военного городка. Муж ее прошлой зимой (ему было лет двадцать пять) напился в селе и, возвращаясь в часть, забрел в сугроб, где и уснул навечно. Наташу уважали за то, что, как говорили наши деды, блюла себя без лицемерия, была добра и проста. Есть у нас еще такие женщины.
Среди солдат считалось нормальным в краткие часы свободы добраться до женского тела, не помышляя о чувствах, доброте и других сложностях. Не люби, ибо не любим – и точка. А тут рядовой из третьей роты Владислав Репейников стал вести себя как-то странно. Он стал встречаться с Наташей, офицерской вдовой, прямо на территории части. Как он, хмельной не от водки, а от чувства, ввалился в казарму и заявил: «Ребята, я влюбился, я люблю ее».
Казарма застыла. Что-то произошло. То ли в голосе и облике Репейникова было много неподдельного счастья, то ли чувство Наташи очищало Владислава от скверны подозрении, но никто не рассмеялся, не свистнул, не пошутил грязно и пошло. Репейникова стали поздравлять, словно он получил отпуск, поздравлять с радостью.
Через несколько дней три офицера из нашей части сказали Репейникову без свидетелей: «Слушай, колхозник, слушай и запоминай. Эта баба не по твоим зубам, она наша и для нас, не для твоих грязных рук. Еще раз увидим тебя с ней – сгноим, очутишься в дисбате или на том свете. Понял? Теперь, вонь, проваливай».
Еще через несколько дней дисциплина во всем военном городке рухнула. Солдаты отказывались выполнять приказы, пререкались, кричали, что не будут больше терпеть. Наказания не действовали. Начальство уже знало, в чем дело. Командир полка, старый офицер, понял, что идти против течения было бы глупо – дело стало общим, солдатским. Три офицера были наказаны, прошел слух, что их вскоре переведут в другую часть. Владислав и Наташа поженились.
Любовь не может быть уродливой, ее могут стараться искорежить, мы сами можем поверить, что ее нет, не было никогда. Поверить, чтобы потом когда-нибудь понять, что это сила, перед которой бессильна самая сильная власть.
День конституции
Стоит солдат на посту, декабрьский ветер прет мороз сквозь караульную шубу, шинель, телогрейку. Тело коченеет, теряет гибкость. Так холодно, что нельзя уже мечтать о теплом солнце. Скрючившаяся фантазия способна изобразить только чумазый котелок, в котором булькает вода, варится будущий чай.
Солдат вдруг вспомнил, что завтра 5 декабря, День конституции. Хоть и праздник не Бог весть какой, но все-таки возможность повеселиться. И тут вдруг вопрос: а дадут ли выходной? Можно ли будет днем спокойно пойти в кочегарку, найти там самое горячее место и прогреть кости в тишине? Солдат постарался вспомнить, забыв о холоде, автомате, китайцах, был ли в прошлом году выходной 5 декабря. Вспомнил – не было! И выругавшись, сказал: «Тревогу тогда, гады, объявили, гоняли целый день между тревогой и отбоем! И выпить не дали, сволочи!»
Оторвавшись от нехороших мыслей и бросив взгляд на часы, часовой обрадовался: время в раздумье шло быстро. Скоро смена, скоро тепло караульного помещения. Завтра будет праздник. А сегодня есть и еще будет до утра надежда, что дадут, раз в прошлом году не дали, выходной. Может даже, повара по приказу котлеты отгрохают, может даже, у этих котлет будет вкус мяса… Этих «может» и «даже» стало вдруг много-много, и все они были соблазнительные. Кроме того, спрятанная в листках военного билета, терпеливо ждала своего часа пятирублевка. И если завтра будет выходной и если к пятерке прибавить восемьдесят копеек и если к тому же вырваться в деревню на полчаса в самовольную отлучку, то можно будет купить бутылку питьевого спирта.
Возвратившись после окончания караула в казарму и растворившись в строю, солдат почувствовал в себе что-то недодуманное, невысказанное. И как бы очнулся. Кругом говорили о завтрашнем дне, о Дне конституции, но не о ней самой. Парень попытался себе ее представить, попытался сказать о ней друзьям. Слова как-то не шли. У большинства ребят был аттестат зрелости, они любили книги. Кто любил Блока, кто – Есенина, некоторые увлекались Евтушенко. По всей казарме месяца три гуляла книга Юрия Казакова. Каждый повторял другим, что красть ее нельзя. Но вот о конституции никто толком не мог рассказать. Конституция представлялась неким законом, то есть еще одной обязанностью. Один паренек, стаскивая с плеча надоевший за сутки караула автомат, сказал, как бы закругляя разговор о конституции: «А мне она до лампочки!»
На следующий день, 5 декабря, комполка объявил на построении выходной день. После завтрака всех погнали в Дом офицеров. Шли весело – мечта сбылась. Конституция так конституция, лишь бы дали возможность выпить, да и в Доме офицеров зимой всегда тепло. Сидишь в откидном кресле, со всех сторон плывет и плывет на тебя, пусть пахнущие человеческими телами, но разогретый воздух Овладевает истома, веки накатываются на глаза.
Сначала на трибуну вышел замполит полка и начал доклад о конституции. Замполита заменил парторг полка. Он повторял, пережевывал слова замполита. Подольше бы говорил, на дворе колотун-мороз. Ко всеобщему облегчению парторг говорил и говорил. Он продолжал перечислять наши права. Тут сидевший рядом со мной рыжий насмешливый новосибирец сказал: «У нас в полку есть еврей, которого не приняли в университет, потому что он еврей, и есть куча нашего брата, кацапья, которую не взяли в институты и университеты только потому, что они сдавали экзамены где-то в республиках, где, как известно, принимают прежде всего местные кадры. Им просто объявили, что они не прошли по конкурсу. Ха-ха. Надеюсь, что они слышат слова о нашей любимой конституции. Жарко им, небось, стало от душевного волнения».
Новосибирец закончил свой монолог несколькими крепкими словами, которые не берусь повторять.
От слов соседа-товарища я вышел из дремоты, оглянулся и спросил: «Ты что, по дисбату соскучился? До дембеля не хочешь, что ли, дожить?» Тот мне ответил глупо, но благородно: «Я знаю, что ты на меня не донесешь».
Парторг, как отличник, повторял выученное наизусть: «Свобода слова, печати, собраний и митингов, уличных шествий и демонстраций, свобода совести, а также объединения в различные общественные организации…»
Согласно иерархии, после парторга на сцену взобрался комсорг. Этот стал говорить о почетной обязанности граждан СССР – о воинской службе в рядах Советской армии.
Новосибирец, теряя свою насмешливость, буквально захрипел: «Свобода совести, свобода слова смеет, сволочь, о них говорить! Да я…» Тут моя рука сжала его плечо, сжала изо всех сил. Он замолчал. Он не хотел ни тепла, ни котлет, ни водки. Он хотел свободы.
Когда выходили из Дома офицеров, поджидавший нас капитан заорал, как обычно, команду о построении. Кто-то из толпы выкрикнул: «Чего суешься, капитан, сегодня у нас демократия». Лицо капитана передернулось, на нем заиграли желваки. «Я вам дам демократию! – заорал он – Сгною-ю-ю! Стройся! Живо!» Пока шеренги нехотя выравнивались, вновь раздался задорный голос: «Так ведь конституция!» Капитан задохнулся в крике: «Я вам покажу конституцию, сволочи!»
На обеде дали-таки котлеты, и кто-то даже сказал, что в них было мясо. После обеда показали в клубе кинокартину про басмачей. Уродливо толстые басмачи вертели антисоветскими глазами. Стройные чекисты их без устали убивали. Фильм был плохим, но раз нам говорят с детства, что басмачи мерзавцы, так значит, наверное, так оно и есть, и конституция здесь, вроде, ни при чем.
Вечером один парень выпил полбутылки спирта и стал орать, что все вокруг ложь, что конституция властью не соблюдается и что в таком случае он на эту власть плюет и не собирается ее защищать. Защищать родину – это одно, а защищать власть, которая режет конституцию – это совсем другое. Он еще говорил, что не боится, пусть его сажают, он все расскажет, все и всем. Парень говорил слишком громко. Его спасли: стукнули маленько и засунули под койку.
Пришел отбой. Закончился День конституции. Каждый, бросившись в свою мечту, постарался поскорее уснуть.
Разные люди
Помнится, на третьем или четвертом месяце службы всю роту погнали к китайской границе рыть укрепления. Была зима. Мороз с ветром. Грунт был, как минерал, недоступен киркам, ломам. Под ночь озябшие офицеры подались в ближайшую деревушку, нас всех распределили по амбарам местного колхоза. Те, у кого были деньги, устремились к ветхому зданию, вмещавшему в себя гастроном, пивную, закусочную и еще черт знает что. Там было тепло, дымно и пьяно. Тяжелые мышцы еле шевелились, алкоголь глушил изнуренность тела и души, а также мысли о гадостном завтрашнем дне. Со мной за столом сидел крепкий мясистый парень с какого-то таежного хутора. Он пил медленно и как-то расслабленно. А рядом радовался нежданному пьяному веселью москвич. Он хлопал таежника по плечу, кричал, что тот его братишка родной и требовал баб. Таежник ему понимающе улыбался: парень был весел во хмелю, а баб, действительно, никто давно и не видел. Москвич, разойдясь, стал описывать любовную страсть женщин различных возрастов, будучи уверенный, что незлобливость его похабства должна быть понятна и весела не только ему, но и всем другим.
Таежник его прервал: «Нехорошо так говорить о бабах, ты бы паренек успокоился, пошел бы спать». На них была одна форма, они подчинялись одному уставу, одной дисциплине, но москвич ошибался, считая, что их жизнь – одна жизнь, что у него и у пьющего рядом с ним те же взгляды на добро и зло. Москвич не понял слов таежника, хотя они были произнесены на русском языке. Он не понял предупреждения. Если бы ему сказали: «Скажешь еще слово – набью морду», – он бы понял. Не сообразив, москвич хлопнул еще раз таежника по плечу и добавил относительно баб другую похабщину. Таежник повторил свое предупреждение: «Разбушевался ты, соколик. Успокойся, не то успокою». Москвич вновь не понял и через несколько минут упал от удара табуреткой.
На следующий день эти разные русские люди стояли рядышком в строю и назывались солдатами.
В течение трех лет всех нас заставляли не столько закалять тело для возможной воины и овладевать военными знаниями, сколько забывать себя. Машина уравниловки работала вовсю. Не просто стать солдатом, не просто быть готовым к защите отечества, – но не помнить более о своей личности, индивидуальности, стать послушной машиной. Прежде всего нас учили не интересоваться прошлым. Исподволь, но настойчиво нам вдалбливали на политзанятиях, по радио, телевидению, в кино, газетах, что все люди всех народов нашей страны чуть ли не с каменного века только и желали стать советскими. Дело доходило до того, что когда какой-нибудь капитан ругал Пугачева за то, что тот не был марксистом, никто не смеялся.
Москвич спал с открытыми глазами, а таежник, быть может, думал: «А черт его знает, может и правда. Сравнивать ведь не с чем».
Старые любомудры говорили: «Когда человека гнут – он ломается». Гнуть можно тихо, незаметно, годами. В армии ломание усиливается, в армии, где человек беззащитен, власть пытается довести его до кондиции, делает все, чтобы он стал прежде всего советским. Когда русский становится прежде всего советским – он может стрелять в русских людей, если ему прикажут. Он может вообще стрелять в людей, раз у него отобрали прошлое и убедили его в том, что его единственная родина – не народ, не страна, а советская власть.
Внешне старые любомудры как будто правы. Как будто сломали человека. Но вот москвичу понадобилась шишка на макушке, чтобы внезапно осознать, что он не только советский, не только солдат, а еще и русский человек, мало того, что русские люди бывают разные. Он после подружился с таежником. Часто в простом быту познается великое. И солдат сознает, что он русский до мозга костей, до потрохов.
Счастливые солдаты
Воинский эшелон с призывниками – как бы движущаяся граница, все дальше отдаляющая человека от гражданской жизни. В вагонах сидят люди, никогда ранее друг друга не видевшие. Если бы каждый не получил повестку – не встретились бы никогда, проживи они еще хоть по сто лет. И вправду, какая роковая случайность может столкнуть лбами гуцула и, скажем, южно-сахалинца? Армия.
А вот если напялят на всех обмундирование, стиснут всех в тисках устава, будут водить строем в баню, да на обед, оголят черепа под машинку в честь черт знает какой гигиены – вот тогда действительно все вместе, тогда воистину так повстречались, что и деваться друг от друга некуда.
Моя граница началась во Львове, двигалась через весь Советский Союз и остановилась во Владивостоке, где я вместе со всеми и стал солдатом.
Дни в пути каждый переживал по-своему. Я утешал себя тем, что моя вздорная жизнь и не могла иначе обернуться на данном этапе. И старался как можно больше спать. Один городской, как и я, все не мог простить себе, а заодно и всему миру, что не добрал на экзаменах одного-двух баллов и не прошел в институт. Ко всему его мутило от баланды, которую доставляли из вагона-кухни. Другой, приблатненный парень, рвал струны инструмента, отдаленно напоминающего гитару, и пел об утерянной свободе. Он так долго пел о свободе, что в вагон пришел лейтенант, старший по вагону, и молча разбил вдребезги это подобие гитары. Молчание окутало призывников. Парень, выйдя из оцепенения, стал орать, что не собирается служить родине, которая кормит своих защитников хуже, чем совхозных свиней, что не собирается любить армию, которая разбивает музыкальные инструменты.
Лейтенант вновь вошел в вагон и сказал: «Я тебе покажу свободу», и разбил в кровь лицо парня. Тот даже не понял, что нужно защищаться. Еще не доехав до конца границы, еще не став официально солдатом – он был уже духовно сломлен.
С верхней полки отделения общего вагона, в котором я ехал, раздался полный иронии голос: «Поняли теперь, бараны, зачем революцию делали? Не поняли? Для того, чтобы в армии не именем царя, а именем народа вам, народу, морду били». На счастью, парня не услышал лейтенант, и никто никому на него не донес. Мне было странно слышать такие слова.
Когда после, уже в части, мы подружились, он мне рассказал, что его отец, украинец-галичанин, четыре года во время Второй мировой войны воевал против немцев. Когда пришли советские войска, стал воевать против них, стал воевать за Родину, как выразился парень. Пришли советские карательные войска – это было в тысяча девятьсот сорок шестом-сорок седьмом годах. Тогда мать отнесла его в ближайший городок к двоюродной тетке. Это его и спасло. Десятки и десятки деревень были снесены с лица земли, тысячи и тысячи женщин, стариков и детей погибли. Боеспособных мужчин либо расстреливали на месте, либо вешали. Отца повесили. Мать изнасиловали и убили. Сестра и брат погибли в горящей хате. Оставшихся в живых погнали к станции, посадили в эшелоны и без отдыха погнали в Сибирь, Участок земли, поколениями принадлежащий их семье, отобрали. Только несколько лет назад некоторые, оставшиеся в живых, умудрились вернуться в родные места. Они, ставшие уже русскими, рассказали подробно о прошлом. Парень закончил свое повествование: «И вот теперь я служу и защищаю с этим автоматом и с нашими гаубицами власть, которая убила всех моих близких. Служу – а что остается еще делать? А небось русских в тех карательных войсках много было – большинство».
Помню, я тогда взбеленился, сказал ему: «Ты вот русских ругаешь, а ведь им было хуже всех, им и сегодня хуже всех. В нас всех убили чувство, при помощи которого человек различает по-человечески добро и зло. Случился бы теперь бунт где-нибудь в Оренбурге, послали бы нас туда – ты бы не стрелял? Куда бы ты делся!» Галичанин мне ответил: «Против русских я ничего не имею, я про них сказал не со злостью. Ты вот русский, а мне друг. Калушенко – друг, Судак – друг».
Что и говорить, в том эшелоне-границе было много разного люда. Все стали солдатами и большинство дослужило и вернулось домой. Кто по месту прописки, а кто, воспользовавшись наличием военного билета, постарался начать в новом месте новую жизнь.
В том эшелоне было и много странно счастливых ребят, для которых сидеть в набитом битком вагоне семнадцать суток было радостной переменой в жизни. Им было по душе, что бесплатно выдают еду, что можно сидеть, скрючившись, и не работать. Они никого ни в чем не винили. Лейтенант, разбивший лицо парню с гитарой, был для них довольно злым бригадиром – только и всего. Они видели возвратившихся с военной службы односельчан, грудь которых была усыпана значками, и слышали от них разные веселые истории о случаях в строю, о романтических приключениях на зимних, осенних и летних учениях. Сами демобилизовавшиеся, выдумывая, видимо, начинали верить в свои вымысел. Необходимая в каждой армии дисциплина становилась в их сознании детской игрой в беспощадность. Многие из этих странно-счастливых людей думали что, мол, лучше перемена к худшему, чем неподвижное зловонное вчера.
Новый год
Наступление очередного Нового года празднуется, как известно, повсюду. В армии тоже. Офицеры от младших до старших чинов и звании знают, что напьются все, до последнего солдата. Даже некоторым арестантам на гауптвахте что-нибудь перепадет, если о них не забудут друзья. На работу 31 декабря арестантов-губарей тоже не погонят, если комендант будет в настроении, а начальник караула – хороший мужик. Могут и подтопить. Могут и не глядеть – курит или не курит в своей камере губарь, не говоря уже о том, что совершивший проступок солдат может найти в своей обеденной баланде почти съедобный кусок мяса. Могут даже, но это уж совсем в виде исключения, отпустить на день-два раньше установленного срока. Многое может начальство под Новый год. И, чего скрывать, иногда кое-кому везет.
Бывают и увольнения – так называемые новогодние. Но в городе под Новый год солдату в увольнении, конечно, хуже, чем в деревне – в городе много патрулей, и патрули эти злы, как черти. Сам патрулирующий в городе напиться не может – кругом бродят патрули других частей и особые комендантские. Все они как в страшном заколдованном кругу. Потому и злы. Закачается солдат в увольнении, расстегнет пуговицу, забудет отдать честь – тотчас бросятся к нему злые патрульные. Могут пнуть ногой, могут и избить. Солдаты будут бить солдата, потому что он во хмелю, а не они. Лейтенант будет бить солдата потому, что в это самое время капитан, майор, подполковник сидят в кругу своей семьи и пьют водку. Все отравлены несправедливостью! А длительная неправда по отношению к человеку часто вызывает в нем глухую злобу.
«Солдат – тоже человек», – сказал один из патрульных. И добавил: «Чего же проще – дать солдату, защищающему в Новый год Родину, выходной день. Дать его после, пусть через неделю. Дать из уважения». В ответ несколько человек рассмеялось этому чудачеству. Если тебе нацепили погоны, то это, во всяком случае, не для того, чтобы ты критически мыслил, выдумывал себе разные права. Звукосочетание «выходной день» должно звучать дико в солдатских ушах. У солдата не может быть выходного дня, солдату дается необходимый для его боеспособности отдых. Если из тебя делают цепного пса и заглушают в тебе всякую сознательность, если тебе внушают, что патриотизм – есть беспрекословное послушание, то тоже в целях этой самой боеспособности.
Ребята смеялись над словами патрульного, забежавшего в казарму погреться. Я тоже смеялся.
Но был Новый год. Он был и для нас. В солдат-клубе высилась елка, она была наряжена руками добросердечных офицерских жен, жиреющих от безделья в казенных квартирах. Нас ждал зал клуба, проигрыватель и дюжина пластинок. Кроме того, мы знали, что вечером придут на нашу примитивную танцплощадку те одинокие девушки, которые не дождались приглашения от штатских. Будут и брошенные жены, будут и вдовы, настоящие и соломенные.
Наша часть стояла на краю деревни, и патрульным у нас было раздолье. В деревне солдат в самовольной отлучке не будет бродить, как в городе, неприкаянный, по улицам, не будет, как в городе, доставать через штатского бутылку спиртного, не будет с ней прятаться в подъездах. В деревне солдат всегда найдет кров и тепло. В русской деревне – без особого труда может встретить женщину, которая, лаская его, как девушка, будет относиться к нему в этот новогодний вечер душевно и понимающе, как мать. В наших деревнях еще можно встретить в людях то, что не способна сломать никакая власть – понимание и терпимость. Патруль не столкнется на деревенской улице с подвыпившим, орущим всякие безобразия солдатом, патруль не увидит, бродя по утрамбованному снегу тротуаров, другого патруля. Сам лейтенант смягчится, когда из ворот выйдет мужик и пригласит их к себе радушно и празднично. Смягчится и скажет, привычно оглянувшись по сторонам, своим патрульным: «Ладно, ребята, но я, в случае чего, ничего не видел и ничего не знаю».
Вот так и получилось, что несколько военнослужащих, несмотря ни на что, стали в новогоднюю ночь людьми, во всяком случае, им это показалось. Вокруг части стояли на постах часовые. Ночь словно замерзла, а в груди не было разогревающей душу надежды. Дело было не в караульной службе: кому-то надо стоять – сегодня ты, завтра – я, да и караульная служба была, это все понимали, так же необходима, как сама армия. Дело было в том, что сегодняшний день был для часового так же сер, как вчерашний и как будет завтрашний. За много дней до праздника в сердце солдата – молодого совсем еще паренька – копилось ожидание радостного вечера. Не обязательно дать солдату возможность прогулять ночь, можно было сказать ему несколько слов, идущих от души, можно было притащить в караульное помещение елку, пусть елочную ветвь. Придя с поста, солдат попытался бы ради Нового года отбросить от себя накипевшую злость. Но Новый год наступал мрачно, без мечты. В полночь часовой выпустил в невидимое небо автоматную очередь.