355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Файнберг » Здесь и теперь » Текст книги (страница 3)
Здесь и теперь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:09

Текст книги "Здесь и теперь"


Автор книги: Владимир Файнберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Кончики лепестков начинает окружать чуть вздрагивающее марево синего воздуха, где мелькают и кружатся золотые звёздочки–вспышки. Марево ширится, разгорается. Еще доля секунды, и я вижу вспыхнувшее густо–синее сияние, как бы поддерживаемое пятью лучами, расходящимися от лепестков.

3

Почему зелень? Откуда зелень? Во дворе в тенистых местах ещё лежит грязный лёд. Но помню и вспыхнувшую зелень тополиных почек. Вдоль просыхающих тротуаров, мимо вековых тополей текут ручьи, промывая накопившийся за зиму песок – золотом взблескивают на дне слюдяные чешуйки.

Солнце мечется под руками хозяек, моющих распахнутые окна. Мокрая, слепящая синева неба головокружительно шатается в застеклённых оконных рамах.

Сомнамбулически застыл на припёке, прислонившись к воротам двора, пацан с увеличительной линзой. Из‑под неё вьётся восхитительно вонючий дымок прожигаемой целлулоидной расчёски.

Чуть дальше по тротуару голенастые девчонки столбиками скачут через верёвку.

Почему именно этот миг весны не исчезнет из памяти никогда? Ведь ничего не случилось. Наоборот. Минут через сорок стрясётся крайне неприятная история. И хотя говорят, что память стремится избавиться от отрицательных впечатлений, история эта тоже запомнится на всю жизнь, может быть, как ядовитый контраст к чистому пробуждению природы.

Я ведь иду в школу, где назначена встреча с одним из покорителей северного полюса – Папаниным.

На сцене в актовом зале стоит накрытый красной материей стол. На столе возвышается графин с пробкой и стакан.

Председатель совета пионерской дружины – три красные нашивки на рукаве белой рубашки, – я сижу между директором и Папаниным, жду, когда в зале стихнет гул, чтобы произнести заранее выученное вступительное слово.

Солнечный луч играет на стеклянной пробке графина, взблескивает на орденах героя.

Наконец директор подталкивает меня в бок. Я поднимаюсь, без особых ошибок произношу текст и, садясь, решаю воспользоваться случаем – выпить воды из председательского графина, как это делает во время докладов сам товарищ Сталин. Я снимаю пробку, наливаю полстакана и лихо подношу ко рту.

О тухлая вода заседаний!

То ли нянечка никогда не меняла воду в графине, то ли в ней бешено расплодились особо вредоносные бактерии, только через секунду меня выворачивает у пожарного ящика за сценой.

Глава четвёртая

1

После трудового дня люди возвращаются домой по–разному.

Большинство ждут все те же, как и вчера, семейные хлопоты, тот же чай, телевизор или вечерняя газета, а после всего этого щелчок выключателя – и забытье до утреннего трезвона будильника, властно призывающего вновь уйти из дома, чтобы вечером вернуться обратно.

В этом заведённом механизме, наверное, для каждого бывали и свои прорывы: однажды кто‑то стремился домой в трепете от предстоящего свидания с ещё не обжитой квартирой; кого ждала молодая любовь, кого – ребёнок. Но все молодое становится старым, привычным. И вот человек плетётся в свою нору только потому, что идти больше некуда, а тут есть хотя бы домашние тапочки да своя лежанка.

Лишь для редкого меньшинства возвращение в дом – возвращение к высшему в себе – творчеству. Наконец оставшись один или в уважительном отдалении близких, человек смывает хлёсткими струями воды суету и усталость дня и скорей приступает к главному. Весь в своём деле, как в корабле, незаметно вплывает он в ночь…

Я не принадлежал ни к первым, ни ко вторым.

Конечно, я был благодарен судьбе за то, что у меня есть комната, квартира, согретая материнским теплом, но все лучшее, что приходило в голову, – строка стихотворения, образ, сюжет сценария – приходило чаще всего во время одинокой ходьбы.

Дома, за столом, я только записывал, разрабатывал принесённое из большого мира. Может быть, в силу того что в своё время я так и не смог впрячься в маятниковое движение масс от работы к дому и обратно, квартира стала всего лишь базой, единственной стабильной точкой в пространстве, по которому меня цыганила жизнь.

Вот и сейчас, подходя к подъезду, я думал о том, что нужно развить на бумаге мелькнувшую идею снять концерт маленьких детей, о которой я так и не посоветовался с Левкой, вышибленный из колеи неожиданным сообщением о его отъезде.

Окно материнской комнаты ещё светилось, бросая отблеск на верхушки заснеженных тополей.

Издавна было у меня свойство, никак не связанное с сознательной установкой. Я как бы становился тем человеком, о котором думал. До жеста. До внешнего сходства. Порой до пугающего возникновения в голове чужих мыслей.

Вот и теперь, поднимаясь по лестнице, я поймал себя на том, что как бы примериваю за Левку ситуацию последнего раза перед отъездом навсегда. Каково это в последний раз взбегать по щербатым ступенькам, в последний раз отпирать ключом дверь московской квартиры…

Когда я вошёл в прихожую, даже потянулась рука погладить несуществующую – Левкину! – бороду, но тут взгляд упёрся в стенку возле косяка, где несколько лет назад, расходясь после дня рождения, вдруг взяли и расписались друзья. Включил свет. Полустертые автографы ещё можно было различить:

Андрей

Гена

Валя

Владимир

Павел

Лена и Олег

Лева и Галя

Зураб.

Гена, Валя и Зураб были уже как бы по ту сторону жизни, канули за границу. Володя погиб, хотя сорванный голос и неостывший звук гитары ещё трепетали в воздухе… Теперь уезжал Левка, за ним отбудут Галя с Машенькой.

Каждый уезжающий и соблазнявший меня сделать то же самое добивался прямо противоположного результата.

Я сидел с матерью за кухонным столом, пил чай. Раскрытая коробка конфет стояла между нами овеществлённым признаком перемены. Но мать видела: я не рад ни полученной наконец работе, ни деньгам (я сразу отдал ей триста рублей на хозяйство, на квартиру, соврав, что получил аванс, – не объяснять же про бега).

– Утром звонил Лева, а часа три назад некая Надя… – Она вопросительно взглянула на меня: – Сказала, позвонит позже…

– Ах, Наденька! – Я совсем забыл о приглашении послушать вечером какого‑то «удивительного человека».

Всплыло вчерашнее чувство подступающей волны чего‑то неведомого, поворота. И на этой волне вдруг все‑таки вспомнилась, зазвучала мелодия скрипки…

Я молча смотрел на мать, и она смотрела на меня карими, ничуть не поблекшими глазами. Оба мы сидели друг против друга в одной и той же позе – подперев рукою висок.

– Ты читала сейчас?

– Совсем впала в детство. Взяла у тебя с полки Тургенева.

– Чего вдруг?

– Сама не пойму. Знаешь, читала, читала, а потом странная мысль пришла в голову. Будешь смеяться, но все же…

– Но все же? – подхватил я, через стол взяв мать за руку и ласково сжав её пальцы, распухшие в суставах.

– Почему‑то думала как раз не о Тургеневе – о Гамлете, Печорине, всех этих героях мировой литературы… Правда, не смейся над старой и глупой матерью. Я подумала: кого из них ни возьмёшь, хоть Дон Кихота, все они оказываются знаешь кто?

– Мама, ты меня заинтриговала. Что общего может быть между Гамлетом, Дон Кихотом и тем же Печориным?

– То, сыночек, что все они – бездельники, в том смысле что ничего реального не делают, не производят. Кого ни возьми. Татьяна Ларина, Онегин, князь Мышкин, все три брата Карамазовых, Пьер Безухов, Анна Каренина; и у Хемингуэя герои вечно слоняются из кафе в ресторан, пьют, иногда убивают других людей или быков. Всем еда сама валится в рот.

– Видишь ли, ведь это все по преимуществу дворяне, богатые люди. Гамлет даже принц…

– Тем более! Я этого понять не могу. Всю жизнь вставала каждое утро, в мороз, в жару, шла лечить детей. У трудящихся просто нет времени. А их поколениями воспитывают на этих будто бы положительных героях мировой литературы, которые, по–моему, прежде всего профессиональные бездельники.

– Я тебе подкину ещё мистера Пиквика, Одиссея, он только и знал, что путешествовал, а также чеховских трёх сестёр! Мама, да ты совершила открытие. А кипучий бездельник Остап Бендер?!

– Видишь, смеёшься! Так я и знала. – Мать сердито отняла руку и тут же улыбнулась. – Ты уж меня прости, наверное, на старости лет я перестала что‑либо понимать.

– Нет, мама, ты, как всегда, мыслишь свежо, а значит – молодо. – Я поднялся, обошёл стол и, нагнувшись, поцеловал её. – Ты у меня молодец, умница. А смеюсь я вовсе не над тобой, а над собой, потому что в фильме, который собираюсь снимать, дети будут танцевать, петь, то есть опять же бездельничать и ни в коем случае не вколачивать гвозди!

– Какие дети?! У тебя же сценарий о начальнике строительства ГЭС.

За окном пророкотала машина. И опять тишина затопила кухню.

– Верни аванс. Проживем.

– Не беспокойся, все в порядке.

– Когда ты так говоришь, я‑то уже давно знаю, что не все в порядке. – Она встала.

Из комнаты раздался звонок. Я успел подойти к телефону, бросил взгляд на будильник. Было четверть первого.

– Извините, Артур, – раздался в трубке быстрый Наденькин голос, – как хорошо, что вы не пришли, ведь вы не забыли, куда я вас звала?

– Помню. Не смог.

– И кстати! Всё перенеслось на завтра. Теперь наверняка. Только встречаемся в другом месте – у выхода из метро «Красносельская», в девятнадцать тридцать. Сможете?

– А вы уверены, что мне нужно обязательно идти?

– Ручаюсь! Будете рано утром на студии? Кое‑что расскажу.

– Вот это навряд ли.

– Тогда до встречи. Вы запомнили?

– У «Красносельской» в девятнадцать тридцать. – Я положил трубку с ощущением, что на меня настойчиво давят.

В чёрном окне на свет неонового фонаря конусом летел снег. Вновь разыгрывалась метель.

Нужно было сочинять сценарий, сочинять, не зная конкретных песен и танцев, исполняемых конкретными ребятишками. Писать нечто общее, взгляд на нечто – это могло только скомпрометировать в глазах Гошева счастливо пришедшую идею.

«Счастливо ли?» – переспросил я себя. Левка был бы презрительно против, мама – против, не говоря уже об Н. Н., хотя вчера идеи этой ещё не существовало. Даже и не против идеи они все, а против того, что я сдался.

Я стоял у окна, о которое бессильно бились снежинки, и думал о том, что завтра все‑таки придётся снова ехать на студию, взять бумагу, дающую право просмотреть детские самодеятельные коллективы, и отобрать номера, думал о материнских пальцах с распухшими суставами, о том, что к весне хорошо бы достать ей путёвку куда‑нибудь в санаторий.

Снежинки словно хотели заглянуть сюда, в тёплую комнату, из черноты ночи. Что‑то бесприютное, похожее на немую мольбу, было в этом неслышном биении о стекло.

Вскочив на подоконник, я рванул вниз верхний шпингалет, потом дёрнул нижний, распахнул не заклеенное на зиму окно.

Белый рой ворвался вместе с порывом ледяного ветра. Заждавшимися гостями снежинки летели вдоль книжных полок на стол, на кресло, на паркет пола.

Я подставил ладонь, они стали опускаться и на неё – невесомое чудо симметрии, нежности. И тут же исчезать, таять…

Я неотрывно смотрел на это умирание эфемерид. Трудно было предположить, что тончайшее кружево звёздочек создано низачем, без всякого смысла, и что случайно их сходство с лучистыми звёздами небес, которые сейчас были не видны, но где‑то там, над облачным покровом земли, над ночью, вечно светили.

Простая истина о крайней мимолётности человеческой жизни на фоне вечности лежала на ладони очередной тающей звёздочкой. Ледяная непреложность этого факта грубо вернула к мыслям о матери.

Я закрыл окно. Потирая мокрой рукой замёрзший лоб, оглядел комнату и вышел в кухню за веником и совком, чтобы смести налетевший снег, покуда он не растаял.

Мать продолжала сидеть за кухонным столом. Перед ней стояла раскрытая чёрная коробка с аппаратом для измерения давления.

– Опять поднялось?

– Немножко.

– Сколько?

– Неважно. Просто голова болит.

– Сейчас дам клофелин. Где он?

– Не нужно. Ну их, эти лекарства. Положи мне руки на голову. Помнишь, однажды положил, и всё прошло.

– Где у тебя болит?

– Затылок. И лоб.

Я приложил одну ладонь к её затылку, другую – ко лбу. Стоял над матерью, чувствуя своё бессилие. «Господи, хоть бы прошло, – думал я, – хоть бы на этот раз отпустило».

Если бы мне кто‑нибудь сейчас сказал, что я молюсь, я бы удивился. Просто очень хотелось, чтобы боль ушла, чтобы обошлось без неотложки или «скорой».

И боль ушла.

Когда я уже засыпал, странная мысль оформилась, зазвучала в мозгу: «Почему не говорят, не пишут о смерти? Словно некий цензор запретил. Ведь если бы каждый знал, помнил о неизбежном своём и чужом конце, люди стали бы добрее друг к другу, бескорыстней…»

И тут в закрытых глазах замелькали хищные лица, увиденные сегодня на ипподроме. Левка, орущий: «Жу‑ли–ки!» Но вот все перекрыли веер и красная юбка Машеньки, кружащейся в танце.

2

Прямо в ухо из невидимых уст:

– Артур!

До сих пор слышу этот сразу близкий и далёкий – ниоткуда – оклик:

– Артур!

Ошеломленно замираю с моделью планера в руке. Переулок пуст. Утреннее солнце освещает зелень тополей, деревянные домики, сиреневый булыжник мостовой.

Ни души.

И снова, совсем рядом, как предостережение, напоминание, рождающееся из воздуха:

– Артур!

3

Десятилетний мальчик едет с матерью в Крым, к морю. Окно в купе опущено донизу, ветер весело играет кремовыми занавесками, шелестит расстеленной на столе вощёной бумагой, на которой среди помидоров лежит разделанная на части большая жареная утка с толстой румяной корочкой.

Я, пишущий эти строки, знаю всё, что сбудется с мальчиком, какие метаморфозы ждут его впереди. Но, удивительное дело, мальчик этот со всеми его детскими глупыми надеждами, неосознанной уверенностью в бесконечности собственной жизни, в справедливости и чистоте распахивающегося перед ним мира, мальчик этот никуда не делся. Он не только в моей памяти. Он во мне. Как стержень.

И больше всего хочется сейчас поговорить с ним, услышать его голос.

– Артур, перестань уплетать утку, отвлекись. Ответь, куда и зачем ты едешь?

– В Евпаторию. Зимой я сильно повредил ногу. Мне сделали операцию – пересадку мышц. И теперь мама везёт меня на какие‑то лечебные грязи. И ещё я буду купаться в море.

– Кстати, где мама? Почему её нет в купе?

– Она в коридоре вагона. Разговаривает с военным, который тоже едет с нами. Этого типа я ненавижу, потому что мне кажется – он ухаживает за мамой. Вчера вечером вынул из кобуры и выложил напоказ вот на этот столик пистолет, стал его разбирать, чистить, вытащил из барабана патроны, дал мне подержать. Как маленькому. Я себя презираю за это.

– Интересно, чувствуешь ли ты, что скоро жизнь твоя и миллионов людей переломится на до и на после войны? И такой вкусной утки тебе уже не есть, оттого‑то ты её и запомнишь.

– Не знаю… Этот военный, у него ромбы в петлице, он по секрету сказал маме, что сопровождает каких‑то норвежцев, которые тайно едут из занятой Гитлером Норвегии через Советский Союз в Турцию, чтобы влиться в английскую армию.

– Где же эти норвежцы?

– В соседнем купе. Они в штатском. Один из них увидел мою красную пилотку-«испанку» и сказал: «Но пасаран!» Он был в Испании. Там победили фашисты.

– Ясно. А что в твоей жизни произошло важного за этот год? Кроме операции.

– Много! Во–первых, мы поменялись, хотя папа был против. Две наши комнаты в деревянном доме мама поменяла на одну, зато в самом центре, в большом каменном доме на улице Огарева, наискосок от МОПРа. Раньше нужно было зимой топить печку, на кухне жечь керосинку. А тут – паровое отопление, на кухне – газ. И самое главное – летом в раскрытое окно слышно, как бьют куранты на Спасской башне Кремля! А во–вторых, я сам записался в библиотеку, рядом, на улице Герцена. Там на полках сотни, тысячи книг, можно взять сразу три или даже четыре! Там очень добрая библиотекарша, она объяснила мне, что книги – это чудо, потому что они состоят из букв, которые просто значки, оттиски свинцовой краски на бумаге. Как сеть. И эта сеть удерживает мысли всех мудрецов всех народов, даже давно умерших!

– А что было ещё интересного за последний год?

– Очень чудной сон. Как будто не сон, а я просто иду по тёплой–тёплой узкой улице, и в воздухе висит красивая золотистая пыль от заходящего солнца. Иду один мимо каких‑то старинных домов и выхожу на площадь. Она круглая, посредине фонтан. Так было жалко проснуться!

– Почему?

– Просто жалко. Хотелось обратно.

– Так вот оно что! Тебе невдомёк, что этот самый сон будет изредка сниться много–много лет, пока ты однажды, уже наяву, не окажешься на той самой улице. Той самой площади. И узнаешь её. Но до этого ещё далеко. А пока, смотри, мама вошла в купе, да ещё с норвежцами, чтобы угостить их уткой. А этот командир, которого ты так ненавидишь, через год, попав в немецкое окружение под Гомелем, выстрелит себе в рот. Из этого самого пистолета.

Глава пятая

1

Я мотался по Москве без всякого толка. Оказалось, обыкновенных ребятишек, от души поющих и пляшущих, найти не так‑то просто. А может быть, и невозможно.

Уже начался месяц Самых Коротких Дней – декабрь. Особенно тяжёлый. И не потому, что у меня не было зимнего пальто. Даже недолгое отсутствие солнца, света, тепла всегда угнетало, как гнетёт север южные растения.

Каждый раз в эту пору я удивлялся: как это другие ухитряются радоваться зиме, вьюгам, морозу? И откуда это во мне такое нетерпеливое ожидание весны, прибавления светового дня, хотя бы только на листке календаря?

Выходя из очередного Дома пионеров в сырую тьму, пронизанную колючим ветром, думал: «Неужели и завтра то же самое, тоже впустую потраченное время жизни, да ещё на самое ненавистное?»

В самодеятельных коллективах помпезных Дворцов пионеров, клубов, даже в детских садах дети не были хозяевами, не имели права на выбор. Всюду и во всём ими руководили взрослые, по большей части те, кому не удалась их собственная артистическая или музыкальная карьера. Властные, жестокие, они словно мстили судьбе, дрессируя детей в угоду спущенным откуда‑то сверху методикам.

Эти «группы приветствия» всякого рода съездов и конференций, выкрикивающие слащавые стишки про планы, свершения… Эти огромные репетиционные залы с зеркалами во всю стену, полные грохота музыки, дробота танцующих ног, специфического запаха детского пота и всегда внезапного окрика: «Отставить! Репетируем снова!»

А эти вымуштрованные детские хоры с их солистами – лилипутской карикатурой на взрослых, поющие бодряческие песни о стройках.

А прислушивающееся, блаженное выражение лиц бабушек и мамаш, сидящих в коридорах с книгой или вязаньем в руках в ожидании своих возлюбленных чад!

Именно в этих детских коллективах не было детства, его непосредственного упоения пляской, словом, песенкой.

Я не знал, куда ещё податься со своей бумажкой – просьбой от студии «оказывать содействие в отборе номеров», которую подозрительно легко подписал Гошев. В исчерпанном списке оставалось всего два адреса.

Уже теряя надежду, нехотя, поднялся я по полукругу заснеженных ступенек к дверям нелепого, в стиле конструктивизма тридцатых годов угловато–кубического здания заводского клуба.

– Не уверена, найдёте ли вы у нас то, что нужно… Пожалуйста, смотрите сами. Только позвольте сперва предложить вам стакан горячего чаю, – встретила в своём кабинетике высокая полная женщина с косою, уложенной короной вокруг головы.

Подобным образом меня до сих пор не встречали. Я с удовольствием пил чай. А тем временем Татьяна Ивановна, так её звали, куда‑то вышла и вскоре вернулась вместе с беловолосым мальчуганом, одетым в тельняшку и расклёшенные брюки.

– Знакомьтесь. Игоряшка. Он вас всюду проведёт, всё покажет.

Я протянул руку, спросил:

– А сколько же тебе лет?

– Во втором классе. Восемь.

– Ты что – моряк?

– Он у нас – весёлый ветер!

…Да, мальчуган был что надо! В сопровождении оркестра школьников Игоряшка настолько задорно пел песенку из довоенного фильма «Дети капитана Гранта», что я понял: это находка. Как и весь оркестр! И маленькие танцоры, исполняющие «танец бабочек». И хор, трогательно выводящий моцартовское «Спи моя радость, усни…».

Всё, что я видел и слышал здесь, было находкой. Да ещё вместе с Игоряшкой и Татьяной Ивановной я заглянул в помещение изостудии, где усатый художник, похожий на мушкетёра, разрешал детям творить на ими же выбранные темы кто как хочет. Можно было попробовать рисовать акварелью, гуашью, пастелью, даже маслом. Художник лишь отвечал на вопросы ребят, советовал… Посмотрев работы студийцев, я сообразил: эти картинки непременно нужно ввести в будущий фильм для отбивки номеров друг от друга. Мало того, картинки могли при этом нести свой сюжет, хотя бы «времена года», и тем сцементировать десятиминутную ленту. Теперь сценарий фактически был у меня в кармане. Оставалось добавить танец Машеньки с веером, расписать номера по порядку и представить все это на утверждение Гошеву.

Я заказал ребятам серию картин – «Восход солнца», «Звездная ночь», «Зима», «Осень», «Лето» и «Весну» – в финал своего «Первомайского поздравления».

Из клуба вышел с Игоряшкой. Суконные уши его похожей на будёновку шапки сиротливо болтались на морозном ветру.

– С кем ты живёшь? – спросил я.

– Известно с кем – с мамкой.

– Она тебя не встречает?

– Еще чего!

– Кем же мама работает?

– Убирает цех после смены, а ещё лифтерит в подъезде через три дня на четвёртый.

– Ясно. Сниматься‑то в кино хочешь?

– Посмотрим, – независимо ответил мальчик, входя в метро. – Вам куда?

– На «Кировскую».

– А мне – в Текстильщики. До свидания! – И он исчез в толпе, стремящейся к эскалатору.

…На «Кировскую», в гости к Наденьке, я ехал, чтобы во второй раз увидеться с Игнатьичем – тем самым «удивительным человеком», проповедь которого все‑таки слушал неделю назад на квартире какой‑то бухгалтерши близ метро «Красносельская».

В тот раз я чуть запоздал к месту встречи, и Наденька, уже окружённая группой восторженных девиц и молодых людей, ни о чём не успела предупредить меня, только обрадовалась, что все‑таки пришёл.

Минут через пятнадцать, побросав грудой на сундук в передней верхнюю одежду, все мы втиснулись в комнату, где и так было полно народа. Люди тесно сидели на полу, стояли у стен. Лицом к нам, за маленьким столиком у окна сидел человек в сером костюме. Взгляд его спокойно останавливался на каждом.

Я как вошёл, так и остался стоять, прислонясь спиной к притолоке. Насторожила, как, впрочем, и всех остальных, эта атмосфера тайного сборища, вокруг сплошь были незнакомые лица. Люди, примолкнув, озирались, словно с недоумением спрашивали себя: «Что я тут делаю? Зачем я здесь?»

Одна лишь Наденька да бухгалтерша – хозяйка квартиры, – казалось, невозмутимо встречали новых гостей, с трудом продирались к столику с чаем и печеньем в вазочке. Но человек, которого называли Игнатьичем, не притрагивался ни к чаю, ни к печенью. Он продолжал внимательно оглядывать каждого вошедшего.

Наконец все оказались в сборе.

– Мне легче будет беседовать, если вы станете задавать вопросы, – сказал он.

Воцарилась недоуменная тишина. Видимо, большинство попало сюда, как и я, с бухты–барахты, совсем не представляя себе, о чём пойдёт речь.

Однако через секунду какой‑то бородач поднял руку и несколько раздражённо заговорил:

– Я уже не впервые слушаю вас. Совершенно не понимаю: почему вы так уверенно утверждаете, будто конец света наступит именно теперь, до двухтысячного года? Магия круглой даты? Так, в истории мы можем найти множество свидетельств – каждый раз накануне нового тысячелетия, даже века, подобных предсказаний было сколько угодно…

– Прекрасный вопрос, – одобрительно кивнул Игнатьич. Вдруг лицо его стало строгим, как бы по–военному собранным, и он стал чем‑то похож на Н. Н. – Думаю, никто из вас не станет отрицать, что за последние десятилетия наша Земля резко приблизилась к катастрофе. Мелеют реки, засоряются моря, океаны. Исчезли и исчезают целые виды животных, растений. Сама попытка защитить природу, все эти законы об охране окружающей среды придуманы учёными, не понимающими сути происходящей катастрофы. Между тем Земля во многих местах уже горит. Кто способен видеть – видят. Синевато–розовое пламя. Горит нижний астрал. Процесс этот – результат накопления вокруг Земли, в ноосфере, по определению нашего великого учителя Вернадского, чёрной, злобной энергии людей, особенно усилившейся сейчас, в XX веке. Появилось много новых болезней, в совокупности называемых «аллергии», что ничего не объясняет. Увеличилось количество немотивированных преступлений. А наркомания? Уход людей в царство грез… Мало того, все чаще вспыхивают межгосударственные конфликты, казалось бы, без особых причин. Ведь буквально каждый день сотни, тысячи людей убивают друг друга. Поговорите со старыми крестьянами любой русской деревни. Они вам скажут: Земля идёт к своему концу. И этот конец близок.

– Ужас какой вы говорите! – вскочила с пола молодая, рыжеволосая женщина. – У меня двое детей!

– То, что я говорю, есть в каждой газете, об этом трубят по радио. Имеющий уши да слышит.

– И когда же вы предполагаете? – раздался чей‑то оробевший голос.

– В домах, чьи фундаменты сейчас закладываются, люди уже не успеют поселиться. – Игнатьич встал из‑за столика, опережая шквал вопросов. – И это будет тот самый Страшный суд, о котором двадцать веков предупреждает Евангелие. Мало кто внял предупреждению… Кто крестился и покаялся. Эти, называемые «святой остаток», спасутся. За ними уже идёт из Космоса ковчег спасения.

– Какой ещё ковчег? – громко перебил раздражённый голос бородача. – Летающая тарелка, что ли?

– Избави Бог! Ближайшие сподвижники Христа прибудут именно на ковчеге спасения, который учёные по незнанию своему назвали астероидом Эрос, что значит Любовь. Ковчег причалит к Земле и заберёт праведников.

– И вас тоже? – уже с нескрываемой издёвкой выкрикнул бородач.

– Нет. Я буду убит на одной из центральных улиц Москвы вместе с ещё одним человеком.

– Откуда вы все это знаете?! – раздался истерический возглас.

– Не все я вам могу сказать, – тихо ответил Игнатьич и сел. – А что касается так называемых «летающих тарелок», или, как их у нас называют, НЛО, то двадцать веков назад в Евангелии прямо сказано: перед самым концом света дьявол будет отвлекать души людские всякого рода знамениями и «чудесами». Бойтесь их. Всё, что отвлекает людей от крещения и покаяния, – от дьявола. Вот вам единственный тест, единственный критерий. И – торопитесь. Настали последние времена.

И тут я не выдержал. У меня успело накопиться много вопросов к этому человеку. Задавать их здесь, при всех, было неудобно. Но один вопрос, как мне казалось, в корне подрубающий всю эту систему представлений, я все‑таки задал.

– Если вы правы, – сказал я, – то сейчас же все торгаши, спекулянты, вся человеческая сволочь ринется в церкви спасать свои шкуры. То есть души. Будут давать взятки, чтобы первыми креститься, расталкивать всех локтями. Вот эту женщину с её двумя детьми затопчут… Это вам нужно? Это угодно вашему Богу?

Все обернулись ко мне с надеждой. Да и сам Игнатьич смотрел, как ни странно, вроде бы одобрительно.

– Милый человек, – ответил он, вздохнув, – сказано ведь: креститься и покаяться. Покаяться. А тот, кто из глубины сердца своего покаялся, уже никогда не полезет вперёд брата или сестры своей. И уже не назовёт пусть заблудших, пусть грешных людей «человеческой сволочью».

Меня прожёг стыд. Я никогда не знал такого, почти физического чувства, когда стыд прожигает.

Вскоре Наденька предложила устроить перерыв. Часть народа немедленно окружила Игнатьича, часть вытеснилась курить на лестничную клетку, а часть, как‑то скрывая лица, торопливо оделась и ушла.

– Сердитесь, что я вас сюда привела? – мимоходом спросила Наденька.

– Нет.

– Знаете, Игнатьич уже несколько лет без работы, ездит по городам, ютится. Мы решили сейчас собрать, кто сколько даст.

– Конечно, конечно. – Я отдал ей пять рублей. – Хотелось бы с ним отдельно поговорить, вдвоем…

– А вы приезжайте ко мне в субботу на Чистые пруды, часов в восемь вечера.

– Хорошо.

Наденька побежала собирать деньги у курильщиков, а я вышел на кухню, где хозяйка–бухгалтерша раздавала всем желающим чай. Тут же в ногах взрослых вертелся мальчонка лет трёх, видимо внук хозяйки.

– Да он обыкновенный сумасшедший, – втолковывал бородач двум смертельно испуганным женщинам, – сумасшедший, и всё. А мы сидим, слушаем эту ахинею.

Тем не менее, когда перерыв кончился, бородач занял своё место в заметно опустевшей комнате.

Проповедник все так же внимательно оглядывал оставшихся. И тут в раскрытую дверь вбежал внучок хозяйки.

– А ты – сумасшедший! – радостно воскликнул он, указывая пальцем на Игнатьича.

Тот с беспомощной улыбкой смотрел на него, потом поднял руку, издали перекрестил…

Видимо, чтобы разрядить тяжкую паузу, Наденька спросила:

– А как вы относитесь к теории астронома Козырева о том, что время имеет вектор?

– Не теория – практика, – начал отвечать Игнатьич.

Но я уже не мог, да и не хотел вникать в эту проблему.

Спрашивали об индийских йогах, книгах Леви, опять о тарелках. А я все стоял у притолоки и думал даже не о приблизившемся конце света, а о самом Игнатьиче. Сумасшедший не сумасшедший, что толкнуло его выйти к людям с такими идеями, с такой убеждённостью в своей правде? Чем‑то он отличался от Н. Н., хотя то, что было сказано об астероиде Эросе, жутковато совпадало.

Теперь, когда я ехал из заводского клуба к Наденьке на Чистые пруды, эти мысли вновь всплыли, вытесняя Игорька с его песенкой о весёлом ветре, звуки клубного оркестра, да и все, касающееся будущего фильма.

«Ну, а такие, как Игоряшка, дети малые, в чём им каяться, они‑то за что должны гореть в этом астрале, в этом Страшном суде», – думал я, выглядывая номер Наденькиного дома сквозь снег и качающиеся ветви деревьев.

Открыв дверь, Наденька тут же сунула пятёрку, шепнула:

– Собрали тогда шестьдесят рублей, не взял ни копейки. Теперь целая проблема – раздавать обратно. Раздевайтесь и проходите со мной на кухню. Он пока разговаривает с Ниной – моей знакомой.

В маленькой кухне с пузырчатым от протечек потолком Наденька усадила меня на табурет, налила чашку кофе, поставила на стол тарелку с сухариками из чёрного хлеба.

– Извините, больше ничего нет. Картошку сыну скормила. Он спит.

– Наденька, возьмите эти же пять рублей, купите себе продуктов.

– Да не в этом дело, Артур. Ведь сейчас пост.

– Какой ещё пост?

– Рождественский. – Она улыбнулась моему незнанию.

– И давно вы крестились?

– Уже почти полгода. Как услышала Игнатьича.

– И сына крестили?

– И Костика.

– Сколько ему? Он сознательно на это пошёл?

– Вполне. Хотя Костику всего шесть.

Мне стало не по себе. Я смотрел на Наденьку, тщательно вытиравшую полотенцем стаканы, и думал: «Испугалась конца света? Ну, а сыну – шесть лет, и уже сознательно? Чушь какая‑то».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю