Текст книги "Здесь и теперь"
Автор книги: Владимир Файнберг
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
А диплом, оказывается, никому не нужен. Теперь уже и с ним не могу устроиться на постоянную работу.
Однажды, разговаривая с зам. редактора большой центральной газеты, где, я точно знаю, требуются сотрудники, есть вакантные места, в сердцах спрашиваю:
– Объясните наконец, в чём дело? Вот мой диплом, вот мои честные руки…
– Не нужны нам ваши руки! – И он брезгливо отодвигает от себя синенькую книжечку моего диплома.
«Хорошо, что всего этого не видела мама», – думаю я, выходя из здания, где помещается редакция.
Этот день особенно запомнился на всю жизнь тем, что, когда я возвращался домой, увидел: навстречу по лестнице, придерживаясь за перила, спускается очень пожилой человек, останавливает вопросом:
– Извините, ваша фамилия случайно не Крамер?
– Случайно Крамер.
– Господи, как вы похожи на свою поэму!
Оказалось, машинописная копия поэмы неведомым путём попала к нему, старому критику, имя которого гремело в двадцатые годы. И вот он отыскал адрес, пришёл, пьёт чай, заставляет читать стихи…
А вечером берет меня с собой в гости. Мы едем на Пресню и входим в квартиру, где живёт Александра Алексеевна – мать Маяковского.
Владимира Владимировича давно нет. Время невероятно стыкует его маму и меня.
Кажется, она не похожа на сына. Лишь за столом, приглядевшись, улавливаю сходство во взгляде, чуть оттопыренных ушах…
Александра Алексеевна угощает чаем, айвовым вареньем.
– С Кавказа прислали, – говорит она. – Ешьте. Володя любил.
А потом манит меня пальцем, заводит в маленькую комнату без окна. Включает настольную лампу.
– Когда Володя приходил, всегда приносил какой‑нибудь подарок. Вот эта скатерть от него, сберегла. Принесет подарок, расспросит что да как. Денег даст. А после войдёт вот сюда, в эту комнату, на этот самый стул сядет и просит: «Мама, дайте я один побуду». Посидит полчаса, час. Уж не знаю, о чём он здесь думал, затворясь. Никогда не поделится… Запамятовала, как вас зовут?
– Артур.
– Так вот, Артур, думается мне, старухе, и вам хорошо бы здесь побыть. Посидите. А я вас закрою и пока займу гостя беседой.
Глава двадцатая
1
– Кто здесь провожает в Соединенные Штаты женщину и ребёнка?
– Я.
– Возьмите! – Крашеная блондинка в строгой форме таможенного управления сунула мне из‑за барьера серебряные карманные часы с цепочкой. – Нельзя вывозить антиквариат.
Эти старинные часы с разноцветным фарфоровым циферблатом были их единственной фамильной ценностью…
– Галя! Ты слышишь меня?!
– Слышу, Артур, слышу! – донёсся откуда‑то удаляющийся, обесцвеченный от долгих слез Галин голос. – Пусть будут тебе на память, прощай!
– Прощайте, дядя Артур! – послышался голос Машеньки. Их уже не было видно за крутым поворотом стены.
– Они ваши! Я их буду хранить! Когда‑нибудь отдам!
Никто не отозвался.
Я отошёл от барьера, взглянул на свои, ручные, потом откинул крышку серебряных. Они шли. Шли точно, показывали московское время. Самолет должен был взлететь через тридцать пять минут. Навстречу другому времени, всему другому…
Вполне можно было уезжать отсюда, из Шереметьева. Но эти оставшиеся полчаса я все ходил взад–вперёд по гигантскому залу, поглядывая на выходные стойки. Будто могло случиться чудо, и Галя с Машенькой появятся оттуда. Знал, этого не произойдёт, не может произойти. Это было бы как возвращение с того света.
Когда же тридцать пять минут истекли и я вышел из здания аэропорта в серенький знобкий февральский денёк и направился к остановке автобуса, то почувствовал, что не иду, а плетусь.
В конце концов, Галя и Маша были совсем чужими людьми, всего лишь женой и дочерью соученика, и то, что Левка прислал им вызов из Соединенных Штатов, было вполне логичным. Но отчего же такая раздавленность, такое ощущение потери, вины?
Автобус–экспресс мчался по Ленинградскому шоссе. За стёклами мелькали вывески – «Булочная», «Молочная». Возле магазина «Фрукты—овощи» у громоздящихся ящиков и весов, за которыми торговал парень в напяленной на пальто белой куртке, мёрзла длинная очередь. В ушах всё звучало Галино «Прощай!».
Сегодняшним утром, когда я наконец нашёл время дозвониться Гале и узнал, что они через пять часов улетают, я сказал Анне, что не могу не поехать их проводить. Выбежал на улицу. Хотелось что‑то передать Левке, чтоб тот знал, что его помнят. Но что можно купить здесь, в Москве, чего бы не было в Нью–Йорке?
Все‑таки нашёл выход. Поскольку Левка был запойный курильщик, я, памятуя строку Грибоедова «И дым Отечества нам сладок и приятен», купил в табачном киоске у метро по три пачки «Казбека», «Беломора», «Столичных», «Астры», «Дымка», «Примы».
«Это не тяжело», – сказал я, передавая свёрток с куревом Гале. «Не тяжело», – кивнула она. Лицо было опухшее от слез. Зато Машенька, казалось, не понимала происходящего.
«А вы будете нам писать? – спросила девочка, уже в пальто подметавшая после вчерашних проводов комнату, где, кроме сумки, затянутой на «молнию», швейной машинки в футляре и чемодана, стояли две собранные и прислонённые к голым стенам раскладушки. Да ещё портновский манекен жутковато высился у окна. – Мама, ты совсем забыла, а папин подарок?!»
Оказалось, Левка месяц назад прислал посылку, в которой был отдельный пакет с авторучкой, записной книжкой и альбомом репродукций картин Ван Гога, самого любимого мною художника.
Пакет ждал на подоконнике. Чтоб не были заняты руки, я распихал подарки по карманам. Потом поднял швейную машинку и чемодан.
«Даже не на что присесть перед дорогой, – хрипло промолвила Галя. – Всю мебель продала… Прощай, комната!»
В этот момент девочка заплакала. Мне вдруг ярко вспомнился вечер, когда она танцевала здесь цыганский танец с веером.
В такси я узнал от Гали, что Левка живёт на какое‑то пособие, пока не работает. «Знаю, осуждаешь нас, но что теперь делать? Буду шить, портнихи везде нужны. Всюду ведь люди. Как ты думаешь?»
Я кивнул, хотя думал о другом. Думал о Машеньке, о том, что ей сейчас всего одиннадцатый год и она почти всё забудет: и язык, и танец с веером, и эти вот серые улицы. Хорошо, хоть танец остался снятым на пленке…
Теперь, возвращаясь обратно в город, я думал о том, что самолёт, наверное, уже пересёк границу – летит в студёном небе, и там Галя и Машенька.
Дома почувствовал себя странно, не в своей тарелке. Казалось, пробирает озноб. Мать спала. Анна должна была вернуться с работы к началу седьмого, и до её прихода я решил позволить себе прилечь.
Стараясь не греметь на кухне, разогрел и налил себе тарелку бульона, затем выпил крепкого чая.
С альбомом репродукций Ван Гога устроился на тахте в своей комнате. Рядом на тумбочке среди заколок, оставленных утром Анной, тихо стрекотали карманные серебряные часы.
То состояние, в каком я сейчас находился, насторожило, потому что озноб ничем не выражался внешне: не трясло, не стыли ноги, кажется, не было температуры. Трясло душу. Было ощущение, будто весь я – сплошная дыра, в которой сквозит ледяной ветер. Понадобилось усилие заставить себя раскрыть альбом.
Здесь было представлено то, что я любил больше всего у Ван Гога, – его пронизанная зелёным солнцем «Спальня», «Подсолнухи», «Цветущая ветвь». Более простых и более жизнерадостных вещей не существовало на свете. Даже «Едоки картофеля», изуродованные нищетой люди, собравшиеся у очага, сами того не сознавая, противостояли унынию, безнадёжности. Даже «Автопортрет с перевязанным ухом», созданный в дни, когда Ван Гог лишился последних иллюзий, являл собою пример мужества смотреть жизни прямо в лицо. Прямо в лицо. А «Звездная ночь», где клубились ночная земля и звезды, целые галактики вокруг неё, окружённые ореолами?
Благодарное, братское чувство к художнику поднималось в груди, заполняло сквозящую пустоту. Как жаль, что мы разминулись во времени, что невозможно броситься, отвести пистолет от него, Винсента, от Владимира Маяковского, от Рустама Атаева…
Засыпая, почему‑то вспомнил, что по галактическим часам, если принять оборот нашей галактики за год, человечество живёт всего восемь минут, оно ещё так молодо.
Мне снилось, что я спускаюсь эскалатором в метро и оттуда, снизу, приветствуют люди, машут руками. Оглянувшись, увидел: вслед спускаются другие пассажиры, их всё меньше. Их тоже приветствуют. И я понимаю, что там, наверху, началась ядерная война. Спасутся лишь те, кто случайно оказался здесь, под землёй. А землю уже трясёт, вспучились рельсы. Мигают светофоры, звенит какая‑то сигнализация.
Я проснулся в поту. Звонил телефон.
– Не вставай. Я сама. – Анна в расстёгнутой шубе, в сброшенном на плечи платке подошла к столу, где стоял аппарат. – Кто спрашивает? А вы не можете позвонить позже?
Я успел подняться, взять у неё трубку.
– Слушаю.
Это звонила Тамара.
– Сделала рентген, как вы велели. Ничего нет! Женю помните? От Жени – поклон. А от меня – очень пребольшое спасибо. Нет, я знаю, это вы! Знаю, и поэтому, только не ругайтесь, ещё одна просьба. У меня бабушка приехала. Из Вологодской области, из Никольского Торжка, оттуда мы родом. У неё что‑то с рукой. Лечат–лечат, а толку нет. Может, посмотрите? Жалко старуху. Завтра перед работой, если адрес скажете, могла бы её завезти…
– Хорошо. Я вам ничего не гарантирую, привозите.
Дал свой адрес, положил трубку.
За это время Анна разделась и пошла к матери, которая уже хлопотала на кухне. Чудесно было слышать отсюда, из комнаты, их приглушённые голоса. «Что мне ещё надо? – думал я, присев у стола. – Отремонтировать квартиру, найти какую‑нибудь возможность зарабатывать да напечатать хоть часть того, что написано за столько лет. Может, снова разнести по издательствам, по редакциям?» От одного этого предположения все во мне заныло, закровоточило. Вспомнились редакционные кабинеты, где автора, пришедшего с рукописью, встречали как непрошеного гостя, сразу предупреждали, что редакционный портфель заполнен на годы вперед… Через несколько месяцев я получал назад свою повесть или подборку стихотворений с приложенной рецензией, наполовину состоящей из цитат, при помощи которых доказывалось, будто я, Артур, аполитичен, не знаю жизни; или же, наоборот, жизнь знаю, но не могу осмыслить её в свете очередных решений…
Лет пятнадцать назад меня самого пристроили брать для внутренних рецензий повести и романы в одном толстом журнале. Развязывая тесёмки очередной папки, чувствовал себя золотоискателем. Казалось, сейчас прочту нечто неожиданное, захватывающее… Возможно, мне редкостно повезло. За полгода дважды попались именно такие рукописи. И оба раза, когда я приносил в редакцию свои рецензии, исполненные радостью по поводу появления никому не известного таланта, работники журнала, до той поры неплохо относившиеся ко мне, суровели на глазах. «Нет, вы должны переделать рецензию. Мы не можем и не будем это публиковать». – «Но хотя бы прочтите!» – «Нет, не будем. У нас и так полон портфель произведений профессиональных авторов, лауреатов. За то вам и платят деньги, чтоб вы читали, вы отсеивали. Напишите отрицательную рецензию, иначе лишитесь заработка».
Заработка, конечно, я лишился. А рецензии послал авторам от себя, частным порядком.
Один из них – человек в потрёпанной шинели морского офицера – однажды зимой приехал из Петропавловска–Камчатского в Москву, зашёл ко мне с бутылкой водки. Мы долго тогда сидели за столом, как могли, подбадривали друг друга.
Где теперь этот офицер? Как сложилась судьба никому не ведомого писателя? А если спился, умер в безвестности? Кто ответит за это?
– А мы думаем, ты опять заснул… Отчего сидишь здесь один? Тебе нездоровится? – спросила Анна, входя в комнату.
– Нет. Просто разбитость.
– Зачем же перемогаться? Иди поужинай и ложись. – Она уже стелила постель.
– Спасибо. Скажи маме, я уж сразу лягу, не хочется есть.
– А я обещала посидеть с ней у телевизора. Хотела кое‑что тебе рассказать, да уж завтра, ладно?
– Ладно.
Разделся, лёг, погасил ночник. «Что‑то надо предпринимать, – думал я. – Она не должна, не сможет жить в бедности, в комнате с продранными обоями».
Перед тем как провалиться в сон, подумал, что самолёт с Галей и Машенькой ещё, наверное, летит в студёном небе…
Проснулся, когда Анна уже ушла в свою школу. Старинные серебряные часы мерно тикали рядом на тумбочке. Я не сразу вспомнил, что за дело ждёт меня утром. А когда вспомнил, вскочил, вымылся в душе, побрился, успел выпить крепкого чаю с бутербродом.
– Я только привезла. Обратно сама доберётся, знает, – застрекотала Тамара, едва я вышел на звонок и открыл дверь ей и старушке в чёрном зимнем жакете, валенках. – Ой, убегаю, опаздываю на работу. Возьмите, Артур, к столу пригодится. Грибочки. Не какие‑нибудь – маслята. А у меня ничего не болит. Как рукой сняло. Спасибочки вам преогромное! Побежала. – Сунула мне банку с грибами, хлопнула дверью и застучала каблуками вниз по лестнице.
– Раздевайтесь, пожалуйста. Как вас зовут?
– Евдокия Ивановна.
Я помог старухе раздеться, пристроил на вешалку жакетку и платок, пригласил войти в комнату.
– Боюсь, наслежу…
– Не бойтесь. Сами видите, какой у меня пол…
Но Евдокия Ивановна тщательно обтёрла ноги о резиновый коврик у двери и лишь тогда вошла.
Она сидела на стуле напротив меня и рассказывала, что уже год мыкается с рукой – колола дрова, отлетело полено, ударило по локтю.
– И снимок делали, и ванны парафиновые, а толку‑то нет, болит. Днем ещё терпеть можно, а ночью иной раз и не уснёшь.
– Сколько вам лет, что вы сами дрова колете? – спросил я, бросив взгляд на больной локоть.
– Семьдесят третий. А кто ж наколет, когда все в город подались? Томка вот в Москве пристроилась, остальная родня – кто в Вологде, кто где.
Я слышал её, как сквозь воду. Прикрыв глаза, увидел в умозрении чёткое пятно неправильной формы, словно бабочка с одним крылом… Почувствовал, как из кончиков пальцев хлынул поток. Левая ладонь загудела.
– Давайте сюда вашу руку.
– Кофту‑то снять?
– Наверное, не обязательно.
Придвинулся к ней, провёл ладонью вдоль больной руки от плеча к кисти. Когда ладонь проходила над локтем, ощутил ледяной сквозняк.
Евдокия Ивановна глядела недоверчиво…
Начал вымывать льющейся из пальцев энергией это чёрное ледяное пятно. Прикрывая временами глаза, следя, уменьшается ли оно.
Но нет, оно не делалось меньше.
Ладонь совершала вращательные движения вокруг локтя, розовые полосы тянулись из пальцев, я старался допить ими эту черноту, вывести наружу, выбросить. Ничего не получалось.
– Болит?
– Еще шибче. Разнылось, мочи нет. – Евдокия Ивановна потрогала локоть. – Зря стараешься, небось так и будет до самой смерти.
«Что‑то не так, – подумал я. – Оно как вмёрзло, это пятно…» Снова яростно накинулся на локоть и чувствовал – без толку.
– Употел весь, извёлся, – с жалостью глядя на меня, сказала Евдокия Ивановна. – Лекарства не помогли, доктора, а ты думаешь, руками помахал – и все?
«Как рукой сняло», – вспомнилась Тамарина фраза. Решение возникло мгновенно.
Я изо всех сил потёр одну ладонь о другую. Левая странно разогрелась, раскалилась… Наложив эту ладонь сверху на локоть, другую подсунул снизу. «Хоть бы оттаяло, размягчилось», – думал я, чувствуя, как тепло переходит в локоть.
– Жар‑то какой, Господи! – испугалась Евдокия Ивановна.
Я ничего не ответил. Снова растёр ладонь о ладонь, снова наложил их на локоть. Прикрыл глаза, увидел: пятно изменило форму.
А потом стал делать то, что делал вначале, – вытягивал своей энергией эту растопленную черноту наружу.
– Ой! – сказала Евдокия Ивановна. – Чего‑то щёлкнуло!
– Где?
– В локте.
– Болит?
Она пошевелила рукой, опасливо дотронулась до локтя.
– Вроде нет…
Я перевёл дыхание, прикрыл глаза. Пятна не было. На всякий случай ещё раз прочистил локоть, потом всю руку сверху донизу.
– Всё, Евдокия Ивановна.
Некоторое время она недоверчиво ощупывала руку, мотала ею из стороны в сторону, сгибала, разгибала. Я безучастно наблюдал…
– Голубчик, а ведь вправду не болит. Как же это?
– Не знаю, – честно ответил я.
– Знаешь! – Оказывается, она умела улыбаться, быть счастливой.
Я не мог отвести взгляд от этой улыбки.
– Знаешь! – повторила Евдокия Ивановна, вставая со стула. – Спасибо, милок.
Я тоже поднялся, вышел с ней из комнаты, стал помогать одеваться.
– Теперь‑то уж сама справлюсь, ишь как легко стало! – Она оделась, сунула руку в карман жакета, достала оттуда носовой платок, развернула и подала десятку.
– Вы что? Да я от чистого сердца.
– Вижу, голубчик. Все же возьми. Иначе нельзя.
– Нет, Евдокия Ивановна, – я отвёл руку с деньгами, – этого не нужно.
– Как же так? Трудящийся достоин пропитания. Возьми. Я ведь тоже от чистого сердца.
Так мы стояли и препирались. Я чувствовал: сейчас проснётся, выйдет из своей комнаты мать, застанет эту нелепую сцену…
– Евдокия Ивановна, представьте, что ко мне кто‑нибудь ещё обратится за помощью. И я уже стану заранее думать, кто сколько даст. А ведь лечить, да ещё таким образом, можно только из сострадания. Иначе просто ничего не выйдет. Способны вы это понять?
Какую‑то секунду старуха смотрела на меня, моргая. Потом лицо её сморщилось. Она заплакала.
– Ну что вы! – Я обнял её за плечи. – Не надо.
– Прости, голубчик. – Она запихнула в карман платок и десятку. – Храни тебя Господь!
…Мать вышла сразу же, как только за Евдокией Ивановной захлопнулась дверь.
– Доброе утро. Кто это приходил?
– Так. По делу.
– Знаешь, Артур, неудобно перед Анной. Она вчера картошки привезла целую корзину, яблоки. А у нас масло сливочное кончилось, сахар нужен. У тебя остались деньги? Мою пенсию ещё через двенадцать дней принесут.
– Сейчас всё куплю. Как спала? Как себя чувствуешь?
– Неплохо. Мы с ней вчера откровенно говорили, до самого конца телевизора, и о тебе тоже.
– Что обо мне говорить!
Я вошёл в свою комнату, пересчитал оставшиеся деньги. В лучшем случае их должно было хватить на неделю, ну на десять дней. А потом? Жить на материнскую пенсию? На заработок Анны?
Оделся, взял авоську и пошёл в магазин.
Днем вымыл пол в обеих комнатах и на кухне, обтёр пыль, вместе с матерью начистил картошки. Потом набил две сумки грязным бельём и направился сдать его в прачечную. Там, отстояв очередь, нарвался на раздражённую приёмщицу, которая стала прямо‑таки орать, что часть меток стёрта, часть полуоторвана.
– Зачем вы так кричите? У меня со слухом все в порядке.
Долго сидел в уголке приёмного пункта, неумело пришивая новые метки.
Домой вернулся в сумерках. Зашвырнул пустые сумки в кладовку.
– Пообедай, – сказала мать. – По–моему, ты с утра ничего не ел.
Поел вместе с ней жареной картошки, открыл принесённую Тамарой банку маринованных маслят.
…Анна пришла рано. Раздевшись, вошла в комнату, включила свет, положила на стол сумку.
– Почему опять грустный? – Она взъерошила мои волосы, дотронулась до лба. – Мы с тобой сегодня идём в гости. Хочешь?
Я кивнул.
– А почему не спрашиваешь, к кому? У тебя удивительная выдержка. На днях я тебе по телефону сказала, что ты разбогател, помнишь? – Она села рядом у стола. – Все жду, может, спросишь, в чём дело?
– Если разбогател – деньги на бочку.
– Вот как? Это уже другие интонации. – Анна щёлкнула застёжкой своей сумки и перевернула её над столом. – Как это тебе нравится, милый? А?
Рассыпавшиеся веером толстые пачки сотенных вперемешку с помадой, коробочкой грима, ключами от автомашины лежали передо мной.
– Здесь три тысячи восемьсот рублей. Не бойся! Это тебе подарок. Знаешь, от кого? От твоего собственного детства! Ты в детстве собирал марки? Ты пришёл к нам в мороз, в плаще, наверняка без копейки; отдал чужому человеку целый альбом редких марок, редчайших. По крайней мере, среди них оказалось семь или восемь, каждая из которых стоит не меньше трёхсот рублей. А может, и больше. Может, меня и надул этот оценщик марочных коллекций. Ну? Ты рад?
Я взял одну из сотенных ассигнаций. На ней были изображены Кремль, Москва–река и Каменный мост, откуда я бросил в своё время носовой платок с мукой и червями…
– Как это все тебе пришло в голову проделать?
– Очень просто. Сейчас я уже начинаю уметь об этом говорить. Я стала удалять из той квартиры всё, что напоминает… – Анна смотрела в чёрную пустоту за окно, говорила как автомат. – Удаляла вещи, бумаги, письма, даже фотографии – все. Остались марки. Их надо было продать. Позвонила знакомому археологу, тоже филателисту. Он свёл меня с оценщиком. Оказалось, негашёные марки твоего альбома дороже всей коллекции. Оценщик сам их и купил. Я только что от него, он у кого‑то занимал деньги. И вот – пожалуйста.
– А остальная коллекция?
– Отдала ему за так. В придачу. Не хочу ничего этого видеть, понимаешь? Хочу, чтоб не было ничего до тебя. Всего этого ужаса.
– Бедная ты моя девочка. – Я обнял её и, помолчав, осмелился, спросил: – Ну а что все‑таки с Борей?
– После экспертизы был суд. Принудлечение. Тюрьма. Десять лет, – глухо отозвалась Анна. – Вчера вдруг все рассказала твоей маме. Ты уже меня не терзай.
…К восьми вечера мы собирались в гости. К археологу, который свёл Анну с оценщиком марок.
– А как ты провёл день? – спросила Анна, когда мы ехали в машине на Ленинский проспект.
Терзаясь оттого, что день, как я считал, прошёл впустую, чтоб оправдаться в собственных глазах, рассказал об утреннем посещении, о том, как удалось помочь Евдокии Ивановне.
– Какой ты ещё дурачок! – сказала Анна. – Вот ты на днях вздумал испугать меня историей твоей жизни, мучаешься – не печатают, с кино ничего не выходит… А представь себе, что ты бы по уши был погружён в кино, да ещё в писательские дела, смог бы ты заниматься в лаборатории? Вылечить Тамару? Найти время для этой бабушки? Может, тебя Бог спас от суеты!
Меня поразила эта точка зрения.
– Надо работать, как‑то жить, – промолвил я скорее по привычке вечно задавленного обстоятельствами человека. И стал сам себе противен, как противен всякий нытик.
– Это и есть твоя работа, твоя жизнь, – возразила Анна. – Знаешь ли, раньше мы часто бывали в Доме кино, в Доме литераторов. Один раз даже на Новый год. Какое кипение самолюбий, зависти, сколько позы! У меня всегда потом голова болела.
Мне было тем более радостно слышать эти слова, что, несмотря на любовь к Анне, я до сих пор подозревал, что она относится к классу людей, давно называемому мной советской буржуазией.
Когда она припарковала машину во дворе большого белого с синим дома и мы вошли в лифт, я обнял её, молча прижал к себе.
Так мы поднимались до четырнадцатого этажа.
– Ты весь в помаде. Просто разбойник, я тебя начинаю бояться. – Она вынула из сумочки платок, вытерла мою щеку, затем достала зеркальце, оглядела себя и, нажимая кнопку звонка, сказала: – Я ведь тебе говорила, всё будет хорошо, а ты не верил.
Археолог Нодар Шервашидзе оказался князем. Вернее, прямым потомком князей, когда‑то правивших Абхазией, затем обедневших, эмигрировавших во Францию. Он и родился в Париже, откуда после второй мировой его привезли маленьким мальчиком в Советский Союз.
Княжеского в этом высоком тощем человеке ничего не было, разве что он поцеловал руку Анне.
Чуть ли не с порога поведав свою экзотическую родословную, он тотчас повёл меня на экскурсию по квартире, стены которой были увешаны собственноручно исполненными акварелями с изображениями заросших дикими зарослями руин, подводными пейзажами с утонувшими амфорами, якорями. Чем только не увлекался Нодар Шервашидзе! Коллекции марок, монет. Даже плоский ящик с уложенными на слой ваты пёрышками разнообразных птиц был у него. Даже полные комплекты антикварных журналов «Мир искусства» и «Золотое руно».
Все это время Анна вместе с женой хозяина – Софико – накрывала стол к ужину, и я просто очумел, понуждаемый разглядывать, да ещё без неё, мешанину чужих увлечений, блажь большого ребёнка, каким казался Шервашидзе!
Но за ужином выяснилось, что я ошибся.
Единственным настоящим увлечением Нодара были раскопки, которые велись уже много лет где‑то под Кутаиси. Фотографии, планы раскопок – все это было вывалено на стол среди чашек с чаем, среди всего угощения.
– Видели одержимого? – спросила Софико. – Это мой муж. Вы пропали.
– Девятый год копаем – нет кладбища, ни одного захоронения! На холме искали, на мысе, под водой – ничего! Мне бы найти хоть одну могилу! – Нодар всё время обращался только ко мне, чем я был немало озадачен.
Очень скоро всё объяснилось.
– Нодар уезжает на днях на раскопки, – сказала Анна. – Я убеждена, что ты смог бы ему помочь.
– Имею возможность оплатить дорогу, выписать командировочные. Она рассказала о ваших способностях. Я лично всегда верил в лозоискательство, в парапсихологию. У меня отпуск, я свободен. Умоляю: хоть на неделю поедем вместе!
Я взглянул на Анну с укором.
Уже не первый раз за короткое время нашей совместной жизни она пыталась подсунуть мне больных. То свою сослуживицу, то подругу. У неё не укладывалось в голове, отчего я наотрез отказываюсь рекламировать себя, брать деньги или подарки за целительство. То, что поняла бабушка из вологодской деревни, то не доходило, никак не могло дойти до Анны. Ей казалось, что она хочет блага не себе, а мне. Но я боялся, что в этом непонимании таится трещина, которая когда‑нибудь сможет привести к разрыву.
– Вовсе не уверен, что смогу что‑нибудь найти.
– А я уверена. Абсолютно. Когда я тебе подкладывала под скатерть то ключи, то деревянные ложки и ты находил, у меня мелькнула мысль: а почему не попробовать помочь Нодару?
Я рассердился, однако сдержал себя.
– По–моему, это серьёзное дело. Если профессиональные археологи столько лет не могут найти, куда мне?
И тут в разговор вмешалась дотоле молчавшая Софико.
– Дорогой Артур, никто с вас не взыщет. И потом, у меня с Нодаром ещё одна просьба: у Нодара камень в почке. Вы, наверное, не знаете, что такое почечные колики? Теряет сознание, падает на улицах – такая боль.
– Ну, друзья, это целый заговор! Извините, я не шарлатан. Никогда не находил покойников, не извлекал камней… Соглашайтесь на операцию – и делу конец.
– В том‑то и беда, что Нодар может не выдержать вмешательства хирургов, – у него осталась одна почка, – тихо сказала Софико.
2
Всю эту неделю с удовольствием занимаюсь новыми упражнениями, заданными Йовайшей.
Нужно с закрытыми глазами, протянув над столом ладонь, отыскивать предметы – вилку, деревянную ложку, авторучку, ключи… Нужно прочувствовать, запомнить, как по–разному реагирует на них ладонь.
Оказывается, дерево, железо, пластмасса сигналят по–своему. Удивительно: две на вид идентичные столовые ложки «звучат» не совсем одинаково.
Анна предложила усложнить это упражнение. Я выхожу из комнаты, она в это время прячет под толстую скатерть, расстеленную на столе, разнообразные предметы. Вначале путаюсь, ничего не выходит. Но через день начинаю уверенно находить: «Здесь нож, а здесь расчёска».
В воскресенье Анна вырезала из цветной бумаги четыре квадратика – красный, синий, зелёный и жёлтый. Сначала я потренировался, ощутил, как сигналит на ладонь каждый из этих цветов. А потом она спрятала квадратики под скатерть.
Поразительно не то, что я точно показывал, где какой лежит. Поразительно другое: мне кажется, что и без протягивания ладони над скатертью я уже знаю, где что спрятано.
3
Вот ведь как бывает! Старый критик, когда мы уходили от мамы Маяковского, без всяких просьб с моей стороны заставил взять телефон редакции радио, вещающего на заграницу, где работает сын его знакомого.
Я позвонил. Пришел.
– Много вы у нас не заработаете. Но раз–другой в месяц могу давать вам задание. Коль вы пишете стихи, кончили Литературный институт, будете приносить микроинтервью, микроочерки о писателях, не больше полутора–двух страниц на машинке. – Редактор, на вид мой ровесник, держится вроде простецки, на равных, вполне доброжелателен. – Знаете, сейчас там, за бугром, больше всего интересуются этим нашим поэтом, ну, который роман написал. Понимаете, о ком я говорю?
Еще бы не понять! В данное время на территории Советского Союза, а может, и во всём мире, он – единственный Поэт.
– А роман‑то вы читали? – быстро, как бы невзначай спрашивает редактор.
– К сожалению, нет.
– Ну, естественно, он же издан за рубежом… Да, так вот, нужно взять интервью, спросить о творческих планах, все такое. Пусть они там, на Западе, успокоятся, мол, жив и здоров.
– Но, простите, ведь его травят, этого Поэта. С самых высоких трибун. Недавно назвали «свиньёй», сам в газете читал.
– Ну и что? А мне спущено указание дать информашку.
– Нет уж. Или найдите другое задание, или я пойду.
– Интересное дело, значит, вы не хотите ему помочь. Официально советское радио даст о нём на Запад объективную информацию. Неужели вы не понимаете, что это значит? Подумайте. Вот телефон его московской квартиры.
Выхожу из редакции в холодный, стальной синевы октябрьский день. Иду вдоль оголённых деревьев бульвара и решаюсь все‑таки позвонить Поэту, откровенно сказать об этой затее, а там уж как сам захочет. Только за то, что я поговорю с ним по телефону, услышу протяжный, неповторимый голос, который запомнился, с тех пор как однажды я слышал его в Политехническом, – за одно это надо благодарить судьбу.
Набравшись храбрости, звоню из дому. Скучный женский голос сообщает, что Поэт живёт под Москвой, застать его на даче можно часов в семь вечера. Записываю адрес.
Идет ледяной дождь, когда на следующий день я бегу по мокрому отсвечивающему перрону, успеваю вскочить в электричку.
Чем ближе станция, где я должен сойти, тем всё более нелепой кажется поездка. У меня уже вышла первая книжечка стихов. Хотелось подарить её Поэту, да я в ней прежний, позавчерашний. Взять с собой новые, переписанные от руки стихи? Страшно. А если не понравятся? Так и не взял ничего.
В окне вагонного тамбура редеющий хоровод мокрых огней Подмосковья. Сквозит. Поднимаю воротник плаща, крепче нахлобучиваю кепку. Выхожу.
Грязь. Мрак. Ливень.
Пока дошёл до посёлка, пока отыскал с помощью единственного встретившегося прохожего дачу Поэта, промок, иззяб.
Несмело толкаю дверь калитки, направляюсь по дорожке к даче, стоящей в глубине участка. Из огородных гряд, из гниющей ботвы вдруг поднимается невысокая фигурка, почти неразличимая во тьме.
– Вы куда? Их никого нету.
– Как же так? – говорю. – Мне сказали в Москве, что в семь он у себя.
– А вы кто?
– Корреспондент.
– Погодите. Сейчас узнаю.
Стою посреди дорожки под ливнем. Жду. Наконец с крыльца спускается та же неопределённая фигура.
– Заходите.
Подхожу к крыльцу, поднимаюсь по ступенькам.
В проёме раскрытой двери, освещённом светом из прихожей, стоит Поэт. Бросается в глаза яркость седин, яркость глаз. Пиджак его почему‑то весь в древесных опилках.
Тут же, на пороге, запинаясь от неловкости, сообщаю, по какому делу прислан, и сам же говорю: