Текст книги "Здесь и теперь"
Автор книги: Владимир Файнберг
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Глава шестнадцатая
1
Однажды рано утром уже в начале февраля прозвенел телефон, и в трубке раздался голос Нурлиева:
– Что делаешь? Спишь?
– Не сплю, Тимур Саюнович. Я вас узнал. Все жду обещанного письма…
– Слушай, я сейчас к тебе приду. Можно?
– Так вы в Москве?
– Минут через двадцать буду. Адрес у меня есть. Выходи встречать.
Положив трубку, я глянул на часы, потом кинулся на кухню, включил свет, открыл холодильник. Кроме пяти сморщенных сосисок, пакета молока, яиц и начатой банки чешского паштета, там ничего не было.
Мать ещё спала в своей комнате.
Я обдал сосиски горячей водой из‑под крана, содрал с них целлофановую оболочку, нарезал на тонкие кусочки, бросил на раскалённую сковородку со сливочным маслом, потом залил все это взбитыми яйцами. Поставил чайник на газ.
Вернувшись в комнату, ужаснулся. Давно пора было делать ремонт: обои на стенах пооборвались, выгорели, по потолку змеились трещины, паркет нуждался в циклёвке.
«Наверное, только что прилетел, голодный. Неужели ему не забронировали номер в гостинице? В крайнем случае буду спать в кухне на раскладушке, а ему предоставлю комнату».
Я перенёс со стола на подоконник кринум, с которым за время упражнений успел чуть ли не сродниться. В тот момент, когда позвонил Нурлиев, я как раз занимался с растением. «Интересно, что бы сказал Тимур Саюнович, если бы застал меня за этим занятием?»
Надев пальто, кепку, выключил газ под сковородкой с омлетом и вскипевшим чайником, выбежал на улицу.
Был хмурый час московского зимнего утра, когда, кроме дворников с их скребками и редких ещё автомашин, ничто не нарушает тишины кварталов.
Я стоял на углу своего дома у проезда во двор. Сквозь пелену медленно падающих хлопьев снега то тут, то там загорались окна. Казалось, слышен разноголосый хор будильников, вырывающих людей из сна.
«Хорошо ещё, что не надо ехать на студию, – думал я. – Гонят в шею, сдавай скорей, устроили скандал за то, что сдал на шесть дней позже срока, а теперь жди, когда товарищ Гошев со своим худсоветом соизволит принять фильм».
Я понимал, что ничего доброго от этого просмотра мне ждать нечего, и тем не менее наивная надежда ещё теплилась: «А вдруг «Первомайское поздравление? понравится, ведь ничего подобного у них никто никогда не снимал, и дадут наконец настоящую, серьёзную работу».
Я знал, что больше ни на какой компромисс не пойду. Между тем со сдачей картины кончалась и моя зарплата.
Из глубины улицы показалось такси с погашенным огоньком, проехало мимо, затем протарахтел «запорожец» с сугробом снега на крыше.
«Опять все на полном нуле, – думалось мне, – что ни пытаюсь сделать – отбрасывает назад. Просто рок. Чем все это кончится? Хлеб скоро не на что будет купить».
Я, правда, вспомнил, что должен ещё получить гонорар за сценарий своего «Поздравления», какие‑то сотни полторы рублей. Такая оставалась перспектива.
Еще одна машина возникла вдалеке. Она быстро приближалась, чёрная, необычно длинная, новая правительственная «чайка». Чуть притормозив, она свернула во двор мимо меня. Рядом с водителем сидел в папахе из золотистого каракуля Нурлиев.
Там, у себя на стройке ГЭС, Тимур Саюнович ездил исключительно на газике.
Шофер и Нурлиев одновременно хлопнули дверцами, вышли из машины.
– Ну, здравствуй! – Нурлиев обнял меня, трижды по–русски поцеловал.
– Здравствуйте, – издалека поклонился и шофёр. Я почувствовал его цепкий, внимательный взгляд.
– У меня есть два часа. Чаем угостишь?
– Конечно.
Нурлиев забрал из машины «дипломат», двинулся к подъезду.
– А шофёр? – спросил я, когда мы вошли в лифт.
– Не беспокойся о нём. Будет ждать, сколько нужно.
В передней Тимур Саюнович стал оттирать ноги о резиновый коврик, потребовал тапочки.
– Бросьте вы! У меня это не заведено. – Я взял у него пальто и папаху, повесил на вешалку.
Тогда Нурлиев скинул полуботинки и в носках прошёл в комнату.
– Так вот как ты живёшь! Смотри – сюзане повесил. Древняя, очень древняя вещь. Где достал?
– Сейчас принесу еду, чай, расскажу. Садитесь пока, отдыхайте.
Заваривая на кухне чай, раскладывая по тарелкам омлет с сосисками, я все думал о том, почему Нурлиев прибыл на правительственной машине. «Ну, депутат Верховного Совета, начальник одной из крупнейших строек. Тем не менее…»
– А что ж не пригласил всю квартиру посмотреть? – громко спросил Нурлиев, входя в кухню. – Давай помогу.
– Тихо. Мама спит.
Но она уже вышла из своей комнаты, смутилась, увидев незнакомого человека.
– Какой счастливый, мать имеешь! – Нурлиев взял её за руку, почтительно поцеловал. – Извините, разбудил.
– Тимур Саюнович только что прилетел со стройки, куда я ездил в командировку, – пояснил я.
– Ничего подобного! Уже три дня, как прибыл! – перебил Нурлиев. – Газеты читаешь?
– Почитываю.
– Редко почитываешь, значит. Чем он у вас занимается, что не в курсе событий?
И тут мать, глядя на Нурлиева, с неожиданной серьёзностью произнесла:
– Плохо ему, очень плохо моему Артуру. Я скоро умру, не знаю, как он останется…
– Не умирайте! Я вас очень прошу. – Нурлиев обнял её за плечи, прижал к груди. – И вообще, не беспокойтесь, пожалуйста. Если ему будет здесь и в самом деле плохо – заберу в свою республику, тем более имейте в виду: я теперь первый секретарь ЦК, моё слово имеет некоторый вес.
– Вы? Первый секретарь?! Каким образом?
– Говорю, газет не читаешь. А между прочим в некотором смысле это произошло благодаря тебе. Но сначала давай наконец что‑нибудь съедим. Это пицца, что ли? Давай здесь, на кухне.
– Нет, пошли ко мне.
Мать поняла, что я хочу остаться с гостем наедине. Она только сделала нам бутерброды с маслом и паштетом, веером уложила на тарелку.
Нурлиев помог перенести еду в комнату.
– Я на минутку, – сказала мать, входя вслед за ним. – Может, подойдут эти тапочки? Все‑таки холодно, дует.
– Спасибо. – Нурлиев, большой, лысоголовый, снова обнял её. – Всё будет хорошо. Не утешаю – серьёзно говорю. Знаете, ваш сын как водохранилище – столько лет копит в себе такое… Потом, как вода через гидроузел, большую энергию даст, светить будет, всё свет тот увидят. Вы тоже увидите.
– Я и сейчас вижу, – с гордостью сказала мать и вышла.
А Нурлиев надел тапочки, прошёлся по комнате, поглядывая на драные обои, на потрёпанные корешки книг за стёклами полок.
– Фолкнер, Достоевский, Марсель Пруст, Гомер – все это и у меня есть. Только, в отличие от тебя, почти ничего прочитать не удалось. А теперь, наверное, никогда не удастся.
– Садитесь. Омлет совсем остыл.
Нурлиев опустился на стул. Мы молча поели. Потом я разлил из заварочного чайника чай в пиалушки, вынутые ради гостя из буфета.
– Мать, наверное, ещё потому переживает, что ты не женат. Вообще как дела?
Я очень коротко рассказал о своём фильме–концерте, о случае с Игоряшкой…
– Этого пацана потом видел?
– Нет. Съемки ведь кончились.
– Нехорошо. Надо навестить.
– Надо. – Я выжидательно глянул на Нурлиева.
– Можно? – спросил тот, доставая из своего дипломата пачку «Мальборо».
– Пожалуйста.
Нурлиев щёлкнул зажигалкой, закурил сигарету.
– Рустам говорил тебе о своих трениях с бывшим первым?
– Впрямую – нет. Только о его зяте, Невзорове. Прокрутил кассету – запись их разговора с угрозами.
– Теперь понятно. Ты взял и в своей статье использовал оттуда какие‑то факты.
– Именно какие‑то, не все. Тот же ему руки выкручивал. Помню, между прочим буквально говорит: «Смотри не застрелись до пленума», фактически подталкивал к самоубийству.
– Их стиль, его и тестя. В своё время я тоже прошёл через подобное. Выжил. ГЭС построил, город, как ты знаешь, построил. Такой, как надо. И себя не уронил. А Рустам оказался слишком горяч, слишком молод… Когда вышла твоя статья, они поняли по некоторым деталям, что ты каким‑то образом знаешь о том разговоре… Конфиденциальном. Хотя Атаев, наверное, предупреждал тебя, чтоб ты не использовал то, что услышал из этой кассеты. Предупреждал?
– Предупреждал.
– Вот видишь… Сразу после твоего отъезда они вызвали его на ковёр. Без всякого пленума. Что там было – не знаю. Наутро он застрелился. В своём рабочем кабинете. Еще не известно, сам ли он это сделал. Идет следствие.
– Выходит, я виноват во всём?!
– Сядь, успокойся. Я уже говорил тебе по телефону: не вини себя. Они бы так или иначе с ним разделались. Сейчас выяснилось: неугодных убивали, закапывали в щебёнку, в дорожное покрытие, сверху закатывали асфальтом…
– Тимур Саюнович, не может быть!
– Я это тебе рассказал, как говорится, не для протокола… Ты должен это знать. И если б не твоя статья, может, и эта смерть сошла бы им с рук. Еще неизвестно, сколько бы эта мафия держалась у власти. Наш бывший первый не брезговал и такими штучками: весной приезжает в один район, в другой, выступает перед колхозниками: «Сдавайте ранние помидоры из личных хозяйств государству. За вычетом накладных расходов получите по 80 копеек за килограмм». Люди верят, сдают. А потом им выплачивают по 30 копеек. Как думаешь, куда девалась разница в полтинник?
– Наверное, шла государству.
– Даже если бы она шла государству, нехорошо обманывать людей, свой народ. А тут достигалась двойная цель – рапортовали о перевыполнении планов закупок, разницу же (это, Артур, сотни тысяч) клали себе в личный карман. Потом обращали в бриллианты и золото…
– Да неужели никто ни разу не возмутился?!
– Бывало. Только таких ждала могила под гудроном шоссе.
Я вытянул из пачки сигарету, тоже закурил, вспомнил об обыске в аэропорту…
– Ведь не куришь. Брось. – Нурлиев забрал сигарету, раздавил в пепельнице. – Твоя статья в центральной газете оказалась первым камешком, двинувшим эту лавину… В результате мафия под следствием. Пока что не вся. В январе у нас был пленум, меня избрали первым секретарем… Знаешь, особенно жалко, что Рустама нет. Он был бы лучшей кандидатурой.
– Возможно. – Я смотрел на уставшее лицо Тимура Саюновича, на тяжёлые кисти рук в узлах вен.
– Ну вот, исполнил обещанное. Все объяснил. Пора ехать. Тебя никуда не подвезти?
– Вроде нет. Спасибо.
Но только Нурлиев встал, чтобы пройти в переднюю одеться, как зазвонил телефон. Секретарша Гошева сообщила, что в 10.30 состоится приёмка «Первомайского поздравления» худсоветом.
– Еду с вами. Подкинете на студию?
…Черная правительственная «чайка» летела у самой осевой линии, обгоняя другие автомашины. Сидя на заднем сиденье с Нурлиевым, я видел, как милиционеры–регулировщики торопливо переключали свет светофоров на зелёный, отдавали честь.
И поймал себя на ощущении самозванства. Заснеженные улицы и проспекты знакомой с детства Москвы отсюда, из окна этого лимузина, казались короткими, мельтешение людей на тротуарах, у магазинов – жалким.
Нурлиев, видимо, уловил мои мысли, сказал негромко:
– Так можно быстро оторваться от нормальной жизни. Поэтому я недоволен изменением в моей судьбе. Мое дело – электростанции строить.
– Тимур Саюнович, кому–кому, а вам зазнайство не грозит, уверен.
– Ой, Артур, человек непредсказуем, ни в чём нельзя до конца быть уверенным. Я не молод – знаю, что говорю… Теперь часто придётся летать в Москву. Будет оставаться время – увидимся.
Лимузин мягко затормозил у киностудии.
– Не грусти. Чувствую, судьба готовит тебя для чего‑то, о чём не знаем ни ты, ни я…
Входя по ступенькам под козырёк подъезда, я оглянулся. «Чайки» уже не было видно за пеленой снегопада. И тут я пожалел, что не рассказал Нурлиеву о занятиях в лаборатории.
Когда подходил к просмотровому залу на четвёртом этаже, где обычно принимались фильмы, обогнала Зинаида Яковлевна. Она предупредительно открыла дверь, пропустила меня вперёд и вошла вслед.
Небольшой зал был полон. Кроме членов худсовета во главе с Гошевым я увидел здесь Наденьку, оператора. И ещё человек пятнадцать, совсем незнакомых.
Сел в заднем ряду, у микшера.
– Все собрались? – оглянулся Гошев. Мутные глаза скользнули по мне. – Давайте наконец начинать.
Я снял трубку телефона и сказал механику:
– Поехали.
Свет в зале погас. Во весь экран появился титр: «Первомайское поздравление советского народа».
Десять минут, пока длился фильм, показались бесконечно долгими. Сейчас, после встречи с Нурлиевым, после разговора об Атаеве, о делах, которые творились в республике, стыдно было смотреть на этот калейдоскоп пляшущих и поющих ребятишек, на вид благополучных, отглаженных… Да и наплывающие после каждого номера цветные детские картины на космические темы создавали впечатление лёгкости проникновения в запредельное… Лишь Игоряшка, каждое его появление в кадре, неизвестно почему, магически оставляло впечатление чего‑то значительного.
В зале стояла полная тишина, когда зажёгся свет. Только Наденька, перегнувшись назад из предпоследнего ряда, шепнула:
– Артур, замечательно. Такого они ещё не видели.
– Давайте без перерыва просмотрим вторую картину, – раздался голос Гошева. – Тогда и обсудим.
Я уступил место у микшера другому режиссёру и пересел на край ряда, поближе к двери.
Вторым принимался полнометражный художественный фильм «Дедово поле». В отстающий колхоз удирал после десятого класса долговязый паренёк Коля. Родители, тепло устроившиеся в городе, пытались его вернуть. Но он был верен завету деда–земледельца.
Я потерпел минут двадцать, не смог перебороть себя и тихо вышел.
Взад–вперёд шагал по пустынному коридору, думал о том, что, по сути дела, эта поделка досадно компрометирует трагическую тему.
Вспомнилось, как через несколько лет после окончания института, когда я стал уже ездить внештатным корреспондентом одной ведомственной газетки, судьба закинула как‑то осенью в картофелеводческий колхоз Брянщины. Не успел я поселиться в избе бригадирши, зарядил многодневный ледяной дождь. Поля с не убранной ещё картошкой заплывали жидкой грязью. Бригадирша (сейчас я пытался и никак не мог вспомнить её имя), худая, как спичка, в платке, ватнике и кирзовых сапогах, тяжёлых от налипшей глины, однажды, войдя в избу, сказала с отчаянием: «Помрем с голоду. Видно, все же есть Председатель над нами!»
Странная была фраза. Но запомнилась. Запомнились её дети – три человечка мал мала меньше, с рёвом ползающие по половицам, запомнился её муж – вечно пьяный, небритый, одноногий инвалид войны. Запомнился тяжкий угар от растрескавшейся, дымящей печки; затируха, которой эти погрязшие в бедности люди делились со мной.
Ни один грузовик не мог проехать по единственной, потонувшей в глубокой глине дороге. В конце концов председателю удалось связаться по телефону с воинской частью, и меня вывез на железнодорожную станцию бронетранспортёр на гусеничном ходу.
Забираясь под все тем же ледяным дождём в бронетранспортёр, я был счастлив, что вырываюсь из этого ада, и в то же время чувствовал себя предателем. Уже в поезде, лёжа на боковой полке бесплацкартного вагона, под стук колёс думал о том, что должен бросить стихи, литературу, окончить какие‑нибудь курсы председателей и пойти в колхоз, чтоб хоть что‑то сделать для этих людей.
«Россия, нищая Россия, мне избы серые твои, твои просторы ветровые, как слезы первые любви», – повторял я блоковские строки, когда поезд уже подъезжал к Москве, к теплу, к родному дому…
Всякое с тех пор со мной бывало, и вот надо же, сейчас в коридоре студии возник в памяти давно забытый эпизод. «Может, все обойдётся, – думал я, – предложу Гошеву ещё один замысел. Так и назову: «Слезы первые любви?».
Выглянула в коридор Наденька, позвала на обсуждение.
Через полчаса всё было кончено.
Я первым вышел из зала и побрёл к лифту. В ушах звучали голоса членов худсовета: «Дети слишком маленькие, не могут нести идею государственности»; «Где танцы, отображающие трудовые навыки?»; «А песни? Вы заметили: у одной девочки на крупном плане нет переднего зуба?! Другая танцует с веером! С каких пор веер стал атрибутом советской пионерии?» Короткое обсуждение подытожил Гошев:
– Как видите, все единодушны в оценке этой картины. Я поручил вам ответственное задание. Вы сами придумали сценарий. Мы не контролировали вас ни в павильоне, ни при монтаже. Каков итог? Три года мы вас держали, согласно положению о молодых специалистах. Вы подвели нас. Думаю, выражу общее мнение – пора расстаться.
В конце коридора нагнала Зиночка.
– А я поздравляю вас. Очень талантливый фильм. Даже не ожидала, что так получится, – задыхаясь, прошептала она. – Ой, скажите, Артур, а кто вас привёз на правительственной машине?
Я тупо взглянул на неё и вошёл в кабину лифта.
2
Если я смотрю издалека на свою ладонь и моргаю, это движение ресниц чётко отражается на ней. Все дальше отодвигаю ладонь, отодвигаю, сколько могу, и все так же чётко, словно движение крыльев бабочки, ощущает ладонь взмахи ресниц.
После этого мысленно закручиваю по часовой стрелке кольцо энергии на той же ладони. И вот по подушечкам пальцев проходит дуновение, а через секунду–другую вертится на ладони призрачное кольцо вроде бублика. Вертится само, с любой скоростью, какую пожелаю. Если упражняюсь в темноте – оно светится, если подношу ладонь к уху – слышу потрескивание. Увеличиваю скорость кружения – потрескивание учащается. Интересно, что на моей правой ладони ничего этого не происходит.
Продолжаю упражняться с цветком, с моим кринумом. Как было задано Йовайшей в прошлый четверг, опять сосредоточиваюсь на растении. Вижу уже привычные полосы синей энергии вдоль зелёных листьев, затем закрываю глаза – в них то же самое. Мысленно задаю вопрос цветку: «Откуда ты?» Несколько дней никакого ответа. И вот позавчера вечером увидел в закрытых глазах совершенно реальную заводь вдоль болотца возле большой реки. В заводи стояла на одной ноге цапля. Цапля взлетела. Сверху стали видны группы кринумов, растущие между заводью и рекой.
Я не поленился зайти в библиотеку, взял толстый том «Оранжерейные и комнатные растения» и прочёл, что кринум – растение с берегов Нила, его называют «нильская лилия».
3
…Кто‑то дёргает за ногу, за плечо, вырывает, вырывает из сна. С трудом приоткрываю глаза. Вижу над собой заросшего рыжеватой щетиной старика с коптящей керосиновой лампой в руке.
– Ты корреспондент?
– В чём дело?
– Ты, говорю, корреспондент?
– Да.
– Откуда?
– Из Москвы, – отвечаю, ещё пытаясь уйти обратно в сон.
– Вставай. В станице заваруха.
Спускаю ноги, вскакиваю и тут же со стоном валюсь на пол. Ступни, распухшие от вчерашнего сорокакилометрового перехода через степь, не держат.
– Чего кувыркаешься? Вставай!
Натягиваю брюки, носки, втискиваю ноги в ботинки. Поднимаюсь, опершись на локоть старика. И только сейчас слышу гул голосов за стенами избы.
– Что случилось?
– Муки в пекарню до вчерашнего неделю не завозили. Вчера привезли. Народ неделю ночами очередь держал, с детями малыми, номера на руках рисовали. Нынче хлеб в ларьке продают, а он сплошь в червях. – Старик нервничает, тянет меня на улицу. – Продавщицу Наталью захватили, пекаря Семена Ивановича. Хотят их убить. Убьют ведь. А что из этого будет, соображаешь? Говорил им – не слушают.
– А вас как зовут? Кто вы?
– Яков, всю жизнь активист, крестьянский корреспондент, два сына в войне погибли.
Выхожу вместе с ним на крыльцо в серый рассвет и оказываюсь лицом к лицу с морем людей. Все они смотрят на меня. Гул притих. Только плачут закутанные младенцы на руках у женщин.
У некоторых мужиков винтовки, у одного перекинут через плечо автомат.
– Вот корреспондент! Из самой Москвы! – возглашает Яков. – Станичники, он знает, что делать. – И больно пихает меня под лопатку: – Говори народу!
Почему этот старик решил, будто я знаю, что делать? Я ничего не знаю. Мне всего девятнадцать лет. Я еле держусь на ногах после вчерашнего…
– Где продавщица и пекарь? – спрашиваю толпу.
– В пекарне запертые, – ответил за моей спиной Яков.
Толпа настороженно молчит.
– Товарищи станичники! Прошу вас: спрячьте оружие, уберите его. Нельзя допустить самосуд. Обещаю, я всё сделаю, чтобы виновные были наказаны. Только уберите оружие, дайте возможность поговорить с пекарем.
Схожу со ступенек крыльца. Яков забегает вперёд. Толпа нехотя расступается.
Иду за Яковом меж двух живых стен. Глаза людей враждебно смотрят. Стараюсь не опускать взгляд, чувствую: если опущу – случится непоправимое.
Так мы подходим к покосившемуся деревянному амбару. На дверях его большой ржавый замок.
– Отпирай, – говорит Яков парню, хмуро стоящему с обрезом в руках у крыльца.
Я оглядываюсь. Вся толпа развернулась в нашу сторону.
– Скажите, чтоб открыл дверь и впустил к арестованным! – Я стараюсь говорить приказным тоном, твёрдо.
Встающее солнце тоже смотрит на меня в упор поверх голов.
– Пусти его, Николай, пущай спросит, – раздаётся заскорузлый голос. Мужик с узкими татарскими глазками, в старой казачьей фуражке с красным околышком выходит вперёд. – Только сперва покажь документ, кто ты есть?
Он долго разглядывает мой студенческий билет и командировочное удостоверение газеты. Потом, не сказав ни слова, машет Николаю рукой. Тот достаёт из кармана галифе ключ, отпирает замок, снимает со скобы. Дверь со скрипом отворяется. Мы с Яковом входим в сумрачное помещение.
Одутловатый пекарь в страхе отступает от нас к стене. Руки его трясутся.
– Не виноват, – шепчет он и крестится. – Восемь мешков, все с червями.
Я уже понимаю, что он не виноват. Глаза, привыкшие к сумраку, различают и продавщицу. Она стоит у крохотного квадратного оконца, вся – статуя напряжения.
– Где мука?
Пекарь суетливо хватает мешок, стоящий у печи, тянет ко мне.
– Не надо, – подхожу, запускаю руку в мешок, вынимаю полную горсть муки. Ладонь что‑то щекочет. Это черви. Толстые белые черви.
С отвращением отбрасываю все это на пол.
– Где остальные?
– Кто?
– Мешки. – Я изо всех сил стараюсь говорить только необходимое, боюсь выдать свою растерянность.
Он заводит меня в соседнее помещение. Это подсобка. Проверяю каждый мешок. Всюду кишмя кишит.
– Здесь пять мешков, там – шестой. Где остальные? Ведь вам привезли восемь?
– На хлеб ушли, – отвечает пекарь и вдруг начинает плакать.
– Покажите хлеб!
Яков подносит початую серую буханку. Разламываю. На изломе торчат черви. Дохлые, неподвижные.
Слезы противно капают с круглых щёк пекаря.
– Семен Иваныч, что ж муку не просеял? Не видел, что ли, чего в печь суёшь? – спрашивает Яков. – На худой конец, просеял бы, чем население травить. Тем паче детишек голодных…
И тут вмешивается продавщица. Медленно, как во сне, говорит:
– Вчерась только к вечеру привезли муку эту. Когда её просеивать, муку‑то? Всю ночь пекли, чтоб к утру продать. Народ‑то который день ждёт.
Наконец во мне созрело решение:
– Дайте тряпку какую‑нибудь. Или газету.
Все трое смотрят с недоумением. Тогда я вытаскиваю свой носовой платок, снова зачерпываю муку с червями, высыпаю в платок, завязываю его концы узлом, запихиваю в карман.
– А решето у вас есть?
– Вот они, две штуки, – указывает Яков куда‑то на тёмную стену.
– Начинайте просеивать муку и печь хлеб. Только так спасётесь. У вас ведь райцентр? Яков, идёмте в райком партии, скорей!
Мы выходим на крыльцо, и я, надрывая горло, кричу людям, что хлеб будет, чистый. Пекарь и продавщица не виновны в том, что им прислали такую муку. А те, кто это сделал, понесут заслуженное наказание. По закону.
Кричу и вижу: женщины с детьми расходятся, толпа редеет.
Тем не менее Николай закрывает за нашими спинами дверь, навешивает замок…
Пыльными проулками Яков проводит меня сначала к райкому, где по раннему часу, кроме дежурного, никого нет. Заставляю дежурного позвонить первому секретарю. Тот соглашается принять меня дома.
Дом находится здесь же, по ту сторону маленькой площади, за высоким сплошным забором.
Пока я стучу в запертую калитку, Яков вдруг бессильно садится в пыль, приваливается к забору, говорит:
– Ты весь в муке, стряхнись. А я к нему не пойду.
Звенят цепочки, щёлкают засовы. Калитка приоткрывается, и толстая, квадратная женщина впускает меня в узкое пространство перед другим забором, чуть пониже. Здесь по проволоке бегает, гремя цепью, овчарка. Пока женщина придерживает свирепо лающего пса, через вторую калитку прохожу во двор, где стоит рубленый бревенчатый дом, напоминающий форт из романов Фенимора Купера.
Минут через двадцать тем же путём меня выводят обратно. За спиной снова гремят засовы, звенят цепочки.
Яков вяло встаёт из пыли, старческое лицо его за это время совсем осунулось, глаза потухли.
– Ну как? – спрашивает он. – Хотя бы знает, что творится?
– Знает. Говорит, все население – контрреволюционный элемент, у всех оружие. Немецкое. И ещё с гражданской войны. Говорит, вызвал по телефону войска. Роту автоматчиков на мотоциклах. Будут разоружать, арестовывать… Хотел ему показать муку – даже смотреть не хочет. Спрашивал, откуда я, кто меня сюда привел…
– Вот как… – медленно цедит Яков. – Ну, тогда, корреспондент, ясно дело. – Он слепо смотрит на солнце, на выжженный горизонт. – Теперь тебя за это самое место тоже возьмут, драпай, парень, тебе ещё жить надо…
Лишь сейчас сознание опасности в полной мере доходит до меня. А ведь я ещё не рассказал старику, что секретарь пытался оставить у себя на столе мои документы, спрашивал: как долго знаком с Яковом, врагом советской власти?
– Видишь взгорок? – Яков показывает в пустынный конец проулка, за которым полого поднимается белый холм. – Бежи. За ним плешина. Туда к десяти из Сталинграда прилетает самолёт, почту привозит. Моли, чем хочешь, лётчика, чтоб увёз. Все отдай, чтоб только увёз, понял?
– А как же вы?
– Мне уж все едино… Тикай, парень. – Яков резко толкает меня в плечо. – Бежи!
– До свидания, Яков, попаду в Сталинград – добьюсь правды! Скажи всем: виновных накажут, муку пришлют.
Поворачиваюсь, ухожу без оглядки. В сухой траве стрекочут кузнечики, а мне уже кажется: приближаются мотоциклы. Не чувствуя разбитых ног, взбираюсь на холм, вижу с его вершины площадку с шестом, на котором обвис полосатый, словно тело осы, матерчатый конус. Под шестом лежит женщина, рядом с ней бумажный мешок.
Спускаюсь, сажусь рядом на землю. Это – почтальонша. Она ждёт почты.
…Гул возник непонятно откуда. В небе не видно никакого самолёта. Автоматчики?
Вскакиваю на ноги и только теперь замечаю чёрную точку. Она стремительно увеличивается, делает круг. Это «У-2».
Самолет снижается, и вот он уже катится по неровному грунту. Вовсе не чёрный, а зелёный, выгоревший.
Летчик сначала выбрасывает свой мешок, затем вылезает сам, вместе с почтальоншей укладывает её мешок в кабину, расписывается в тетрадке.
А затем начинается моё унижение. Ни документы, ни жалкие мои трёшки и пятёрки – ничто не действует.
– Инструкцией не положено, – отвечает пилот и с загадочной улыбкой добавляет: – А если б мог, всё равно не взял бы.
Он уже собирается залезать в машину, когда почтальонша говорит:
– Илюха, этот малый сегодня двух людей от смерти спас. Сама видела.
Пилот секунду стоит молча. Затем произнёс все с той же улыбкой:
– Ладно. Сам напросился. Если что – я не отвечаю.
Сзади него, за его сиденьем, есть второе. Он усаживает меня на него, затягивает ремнём.
Шест с конусом, почтальонша, холм, станица – все это откатывается, уменьшается. Мы летим.
Я лечу! Первый раз в жизни между землёй и солнцем в пространстве неба.
Пилот защищён от ветра плексигласом, а меня ветер бьёт в лицо. Упругий ветер, странный ветер. Этот ветер душит, набивает лёгкие каким‑то дурманом… Еще секунда – я потеряю сознание.
Пилот оборачивается, что‑то кричит сквозь прерывистый рокот мотора, снова оборачивается, снова кричит.
– Отклонись, – наконец разбираю я и последним усилием воли отклоняю голову вправо. Забортный ветер теперь грозит оторвать мою башку, но, кажется, становится легче.
Вскоре впереди по лету нашей машины замечаю длинное извилистое сверкание, трубы заводов, крыши. Да это Волга, Сталинград!
Летчик сажает самолёт на окраине, возле трамвайного круга. Вытаскивает меня из машины. Подводит к столбу у трамвайной остановки, прислоняет к нему.
– Ты уж прости. Вчера сусликов травил. Мешок с дустом как раз сзади лежал…
Стою и смотрю, как разбегается, взмывает в небо «У-2», первый мой самолёт.
А потом я неделю хожу с узелком с мукой и червями по сталинградским учреждениям. И одновременно пишу статью.
Как‑то утром секретарша вызывает меня к главному редактору.
Он усаживает меня в боковое кресло. Затем, выдвинув ящик стола, достаёт мои скреплённые скрепкой листочки.
– Ты что, с луны свалился? У тебя была тема: «Уберем урожай быстро и без потерь». А ты что привёз?.. Кстати, читал это ещё кто‑нибудь?
– Нет.
– Копии есть?
– Нет.
– Где черновик?
– Порвал.
Редактор вынимает спички и, содрав скрепку, начинает сжигать лист за листом, держа их над корзиной для мусора.
Горит пламя. Горит статья.
– Характеристику я тебе подписал хорошую. Возьмешь у секретарши. Немедленно бери билет, мотай обратно в Москву. Из Степановской уже звонили, интересовались. И из обкома тоже. Чтоб сегодня же духу твоего не было здесь!
– Почему?! Что я такого сделал? Из Москвы гонят спасаться сюда, отсюда – в Москву. Из Степановской тоже беги… Неужели вы не верите? Всё, что я написал, – правда. А вы сжигаете.
– Верю. Потому и жгу.
Статья догорела. В кабинете летает пепел. Редактор открывает окно, садится рядом со мной, сильно трёт ладонями лицо.
– Мне пятьдесят шесть. Наверное, не доживу. А тебе надо.
– Что надо?
– Дожить. Выжить.
– До чего дожить? Что у нас происходит?
– Представь себе, в данных условиях штурмом сделать ничего нельзя. Это – трагедия. Не только твоя. Эта история тебя, конечно, сломает. Ничего, не помрёшь. Я ведь из рабочих, до войны сварщиком был. Если стальной стержень лопнет и его сварить – он становится крепче всего на месте прежнего излома.
Мы сидим молча, два человека среди оседающего пепла.
В Москве пытаюсь все с тем же узелком прорваться в ЦК партии, в Президиум Верховного Совета к товарищу Калинину. На меня смотрят как на сумасшедшего.
В конце концов как‑то вечером, идя по Каменному мосту, я оглядываюсь, вижу, что рядом никого нет, и выбрасываю узелок в Москву–реку.