Текст книги "Русский садизм"
Автор книги: Владимир Лидский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Липкий снег, фиолетовое гневное небо.
Скользкий пень, и на пне – черные гниющие обрубки.
– А теперь идите блевать… – медленно сказал комиссар.
Утром дверь сарая, где поставили кобылу, оказалась снесенной. Кобыла лежала на земляном полу бездыханная в луже заледенелой крови с отхваченной ногой. Гудели, стоя у края лужи, бойцы. Вбежал Маузер, заматерился, яростно размахивая револьвером, принялся пинать ногами тушу убитого животного.
– Убью, убью! Недоноски, твари! На чем я раненых свезу?! Потянут они нас в яму червей кормить! Что делать?! А ну как золотые погоны на жопу сядут?! Не пробьемся к товарищу Сорокину, не пробьемся!
– Приди в чувство, комиссар, – сказал ему рябой боец Саломаткин. – Мясо тебе в рот само бегет, а ты титьку призываешь. Тута, сынок, маманьки нету, спокоить тебя некому. Коли ты политический, то гляди на себя – как товарищ Клим учил…
– Верно, – сказал Маузер. – Руби мясо.
Поломали бойцы валкие заборчики, разнесли на дрова ветхие сарайчики – загорелись по деревне костры. Позабрали у покойников казанки-кастрюльки, ложки вынули из обмоток. Запах по деревне пошел от хлипких костров, черных котелков – стали из домов выползать живые мощи, дети, голодом раздутые, с волчьей повадкой выглядывали из-за углов.
Ходил по кострам комиссар, заметил, как метнулись по двору две тени, туда, где сарай стоял, – там куча кишок нетронутой осталась. Метнулись, припали к куче, хищно задвигали локтями.
– Э-эй! – грозно заорал Маузер. – Мать вашу…
И пальнул в небо.
Люди обернулись, попятились.
– Не бойсь, – сказал комиссар. – Не бойсь…
Люди подошли опасливо, глянули в костер.
– Ну-ка… – моргнул огненным сатанинским глазом один из бойцов.
Сунули им грязную миску с хлебовом, мясную кость добавили. С урчанием, как собаки, накинулись те на еду. Другие потянулись, полуживые, безумные. Всех кормили бойцы, комиссар лично разливал. Истощенных, раненых с ложечки бульоном поил.
А потом, когда солнце под горку потекло, тронул комиссара за рукав Саломаткин, давешний рябой боец:
– Глянь-ка, товарищ Маузер, чтой-та за дымок в ближнем перелеске? Не иначе кобылья ноженька туды пошла. Сдается мне – кровная обида. Мы антиресы хрестьянина блюдем? Блюдем. А он, песий сын, Красну Армию ни в грош не ставит. Негодно это, некрасиво…
Плюнул комиссар, потоптался, раздумывая, у костра. Кликнул тех, что тетку Пелагею утешили, и пошел в перелесок, а за ним – бойцы.
Долго шли меж деревьев по скользким корням, по сырой листве, и Маузер все матерился, а рябой подпевал, дескать, пролетариат крови своей не жалеет, а тут, понимаешь, мародеры. Выбрались они к светлому овражку, глядь, – внизу костерок, а вокруг люди в зипунишках. Искры над огнем, что светлячки рубиновые, вьются и дрожат. А мясной дух все иные запахи забил…
Встали бойцы в темноте за кустами. Маузер фуражку поправил.
– Псы! – сказал с ненавистью и лязгнул затвором обреза, отобранного в недавнем бою у «зеленых».
Люди внизу услышали затвор, вскочили на ноги, но не успели шагу ступить – бойцы из-за кустов разнесли им головы.
Спустились в овражек поглядеть убитых. Сели к огню, закурили, друг на друга сквозь пламенные вихри глянули – желтые похмельные глаза каждый супротив себя увидел, да стеклянные, насмерть застывшие на ядреном морозце.
– Ну, в возвратный, что ли, путь? – сказал хмуро одноглазый Степка.
Все встали, бросили пустые окурки и пошли. Саломаткин вернулся, подошел к огню.
– Как есть псы, товарищ комиссар…
И саданул ногой в закопченное ведро. Зашипели угли. Погас овражек.
Возвращались молча. Кто-то насвистывал «Варшавянку». На подходе к деревне Маузер сказал:
– Стоять, ребята… Чего я вам скажу: политически мы так рассуждаем – бить врагов до последнего дыхания. Пусть железная рука диктатуры без пощады карает всякого, кто осмелится пойти против нашей власти. Еще товарищ Робеспьер учил: коли не перевешаем врагов, так они нас четвертуют. Видите, как чинят злые козни агенты белого движения. Не дойти нам до Кавказа, коли не будем сметать с дороги разную загробную нечисть.
– Верно, комиссар, – сказал один из бойцов, – правильную линию гнешь. А своих оприходуем – в Европу двинем, там наши братья по классу загибаются. Ох, раздуем мы из своей искры пламя, пущай мировая буржуазия в нем навеки сгинет…
Вошли они в деревню, а в ней какой-то вой стоит, будто стая волков вдали по луне тоскует. Брели по тропинке в темноте – от околицы вглубь. Избы черными стогами стояли вокруг. Вселенская бездна поглотила клочок страны, и только костерки впереди помигивали чахлыми огнями.
Маузер шел впереди, споткнулся, помянул черта и мировую контрреволюцию.
– Посвети, товарищ…
Кто-то из бойцов зажег спичку, комиссар нагнулся, сунул руку. В лицо шибануло рвотной вонью, ладонь уперлась в холодную замерзающую слизь. Маузер отшатнулся, бормоча ругательства, вытер руку о застывшую землю. Встал, тронул скрюченное мертвое тело подошвою своей обувки. Двинулся вперед.
Вой усилился. У костра под стеной крайней избы спал на еловых ветках часовой.
Маузер подошел, ударил часового по лицу.
– Почему спишь? Раненые где?
– В доме, товарищ комиссар, вон в том.
Зашли в избу. Чьи-то глаза жутко посверкивали в темноте.
– Еще посвети, – сказал Маузер.
Зашипела спичка. На широкой лавке, с краю бился в лихорадке Гнатюк, странно вывернув замотанные окровавленным тряпьем обрубки. Рядом с Гнатюком у стены лежал боец, молоденький парнишка – без видимых ран, без перевязок.
– Гнатюка одного надо положить, – сказал комиссар.
Тронул паренька за плечо:
– Эй, товарищ…
Паренек боднул Гнатюка головою в спину.
– Кончился, – сказал кто-то рядом.
Гнатюк клацал зубами. Прозрачные бородавки пота дрожали на его висках.
– Милай, – сказал Глызин, – похужело тебе, я чаю… Попа бы ему, товарищ комиссар, он ведь крест носит.
– Ничего, переможется, – отвечал Маузер, – а попа к богомольным старухам надо или к бабам на сносях. Не наше это дело – Бога искать. Красный командир в революцию верует, в вождей ее, а нам товарищ Троцкий умирать заказал, так посему и быть – не умрет Гнатюк.
Далее пошли – избы воем исходят. Комиссар с бойцами – в одну. Вошли с горящими головешками – на полу под лавкой человек орет, ногами сучит, изрыгая рвотную гнусь. Заглянули в другую – двое детей хрипят. В третью – старуха на печи, руками за живот хватается, голову закинула, уронила вниз – глаза сверкают и лезут из орбит.
– Мор… – прошептал Саломаткин.
И потекли подмышки у комиссара. Приподнял он обрез, прицелился в голову старухи, держа палец на курке, глаза мутные, как разведенное водою молоко. Дрожал обрез, дрожали веки у бойцов, и колотило Маузера.
– Мясо, – сказал он, опустил дуло и вогнал бесновато завизжавшую пулю в грязную половицу.
Мороз сковал деревеньку. Желтыми кукурузными зернами светились во тьме неприкаянные звезды.
Комиссар вернулся в избу, где лежали раненые. Снял портупею, сел к столу, долго сидел, упершись кулаками в скулы. А Гнатюк все стучал зубами да просил воды. Маузер поил его; воду брал ковшиком из кадки, вставлял ковшик командиру в зубы. Маленькие льдинки позвякивали друг о друга, сталкиваясь, выскальзывали из ковша на раскаленную грудь раненого.
И снова Маузер сидел, нависая над столом и думу думал…
Поутру дал приказ сниматься. Выстроил бойцов. Их серые, со стертыми чертами лица растворялись в промозглых сумерках.
– Товарищи! – сказал комиссар. – Вы устали, вы измучены изнурительными боями и многодневными переходами, вы знаете голод и холод, видели мужество и трусость, смерть и бессмертие. Но нам, товарищи, нужно быть железными, нам нужно выдюжить и победить. Мы должны идти вперед. И мы дойдем! Кавказ примет нас в свое благодатное лоно. Выше голову, пролетарские герои, пусть наша большевистская сознательность простирается до невидимых горизонтов! Разобьем контрреволюционную гидру, вырвем страну из ее жадной пасти и водрузим наш трудовой алый стяг над всемирным царством свободы! Да здравствует мировая революция, да здравствуют ее столпы – пролетарий и крестьянин, да здравствуют товарищи Ленин и Троцкий!
Бойцы молчали.
– Раненых оставляем на попечение деревни, – добавил комиссар спокойнее и глуше. – Товарищ Гнатюк своею волей вдохновил нас на этот переход. Сегодня ему лучше. Скоро мы вернемся сюда и заберем наших боевых товарищей.
Бойцы тоскливо глядели в свои обмотки.
С тем и тронулись. Маленький отряд потянулся вниз с церковного холма, и вслед уходящим фигуркам смотрел из узкого зарешеченного окошка церкви отец Серафим.
– Пропадите, ироды, – шептал он вдогонку бойцам.
Спустя полчаса в низине у дальних изб появились Маузер и одноглазый. Они шли по дороге молча, жестко спотыкаясь о застывшие за ночь рытвинки. Свернули к избе, где оставили раненых. Глызин отворил дверь, пропустил Маузера вперед. Комиссар прошел к лавке, где лежал Гнатюк, взял командира за плечо. Плечо холодело.
– Мертвый, – сказал Маузер.
– Одним меньше, – откликнулся вполголоса одноглазый. – Камень с души.
– По двоих на брата, – прошептал комиссар. – Ну, а пятый – кому придется…
Попятился к двери, на ходу расстегивая жесткую кобуру. Встал рядом с одноглазым.
Вскинули руки. Кто-то из раненых успел замычать, но, забивая мычание, яростно загрохотали револьверы.
– Кончено… – сказал комиссар, захлебываясь сердцем.
В этот миг медленно и тяжко поднял веки Гнатюк, глянул воспаленными красными глазами.
– Иуда… – прошептал он на последнем дыхании.
Маузер захрипел и, перекрывая хрипом злобный лай выстрелов, разрядил револьвер в умирающего командира.
Гнатюк конвульсивно дернулся и упал на пол.
…Маузер и Глызин сидели на крыльце. Комиссар достал портсигар, вынул измятую, затисканную папиросу, прикурил, сунул в мокрые губы одноглазому. Глызин машинально затянулся, прикрыл глаза; прилипшая к нижней губе папироса мелко вздрагивала. Маузер снял фуражку, вытер ею влажное лицо. Лоб царапнула эмалевая звезда.
Комиссар глянул на церковь. Небо вдалеке было уже совсем светлым, а чуть левее, над мертвыми обугленными деревьями, над развалинами сгоревших изб и черными изваяниями уцелевших печей вставало ярое око солнца, бросавшее кровавые сгустки плазмы на золотые купола и стройные кресты, победно торчащие среди разливающейся по небу горячей сукровицы рассвета.
Занималось холодное осеннее утро 1918 года, и где-то далеко-далеко отсюда, за лесами, за горами, за десятки, а может, и сотни километров от Маузера, от оборванного отряда, шагающего по заледенелой земле, от равнодушных мертвецов, оставшихся сиротами в деревеньке, сидел в тяжкой думе, мучимый отчаянием и тоской, растирая воспаленные трехдневной бессонницей глаза, командарм Сорокин, будущий враг Советской власти, мятежник и агент мирового капитала.
Глава 2
Что написал инженер Михайлов в своих воспоминаниях ради назидания потомкам
Во всех послевоенных анкетах я проставлял годом своего рождения девятьсот седьмой, тогда как на самом деле родился в девятьсот первом…
Мальчишкой я воевал на Украине в отряде Гнатюка, и пули до поры до времени меня искали, да не находили, равно как и от других напастей Бог хранил, но под Чудовкой хватанул я тифу и, на неделю впавши в полное беспамятство, очнулся на берегу Донца в какой-то безымянной деревушке. Был июль, стояла дикая жара, а я лежал в обозе с головой укрытый затхлою рогожею и прощался с жизнью. Но судьба дала мне иные испытания – спустя месяц я уже на своих ногах тащился в арьергарде обоза возле лошади, держась слабою еще рукой за недоуздок и испытывая временами мучительные приступы дурноты…
Осенью под ударами немцев наш отряд все дальше откатывался к югу и, вконец измотанный, разбитый почти до основания, вскоре лишился своего командира, славного рыцаря Остапа Гнатюка.
Осиротевшая кучка бойцов под водительством нашего молодого комиссара Льва Маузера двинулась на Северный Кавказ, потому что только там можно было сделать небольшую передышку. Но нашим надеждам не суждено было сбыться. После изнурительного перехода мы снова попали в пекло. Добровольческая армия к тому времени заняла Тихорецкую, Екатеринодар и Ставрополь, а главком Сорокин откатился за Кубань и Лабу. К тому же кубанское войско забродило изнутри, в нем появились повстанцы и слышный поначалу лишь кое-где невнятный ропот грозил перерасти в открытый бунт. Дело было в том, что когда Сорокин пытался перейти в контрнаступление и вернуть хотя бы Тихорецкую, его армия чудовищным прессом прошла по казачьим станицам, уничтожая все на своем пути. Озлобленные казаки стали открыто переходить к Деникину.
Белые, между тем, развивали свои успехи и вскоре заняли Армавир, а Сорокин, которого вовремя и очень удачно прикрыла подошедшая Таманская армия, посчитал себя обязанным вернуть утраченное, причем волею главкома самую трудную задачу – возвращение Армавира – поручил таманцам. Претендуя на единоличное командование и ставя, как правило, свое мнение по любому вопросу выше всех иных, Сорокин сильно конфликтовал с командующим Таманской армией Матвеевым, и эта вражда каким-то образом передавалась красноармейцам, которые в своем безумстве доходили до того, что под самым носом у противника вели боевые действия друг против друга.
Наш отряд появился на Северном Кавказе осенью, и все мы стали свидетелями того, как тайная неприязнь между командиром и главкомом перешла в открытую вражду, главной причиной которой в тот момент были разные планы дальнейшего наступления. Сорокин предлагал захватить Ставрополь и блокировать здесь Добровольческую армию вкупе с прочими враждебными силами. Матвеев же хотел атаковать Екатеринодар, причем в случае неудачи предполагал отступить по удобной дороге на Царицын, а по плану Сорокина, хотя и очень перспективному, войска при отступлении могли оказаться в пустыне, где ни военной помощи, ни продовольствия, ни фуража ждать не приходилось.
Сорокин был человеком авантюрным, склонным к аффектам, вспыльчивым и злопамятным, он не терпел возражений и имел привычку любыми средствами добиваться своего. Матвеев же, отстаивая свою точку зрения, полез на рожон, и главком, недолго думая, арестовал его, обвинил в невыполнении приказов и тут же расстрелял по закону войны – без следствия и суда…
После этого Сорокину уже никто не мешал, руки у него были развязаны и он начал переформировку войск. К Невинномысской по железной дороге была быстро переброшена Таманская армия; наш маленький отряд к тому времени влился в состав десятой колонны сорокинцев, со мной были комиссар Маузер, одноглазый Глызин, рассудительный Саломаткин и еще с десяток бойцов гнатюковского отряда.
Ставропольский поход был походом каторжан. Мы шли голодные, оборванные, полные безумной злобы. Небывало ранние холода терзали нас. Я с ужасом думал о неотвратимом штурме. Подметки моих башмаков были подвязаны кожаными шнурками, нарезанными из портупеи Маузера, и чавкали по дороге в оттепельной грязи. Перед выступлением нам выдали патроны – по две дюжины на брата и по куску задубевшего черного хлеба. Подсумки у всех были почти пусты. Меня позорно терзал темный животный страх. Из Пятигорска каким-то образом докатилось: Сорокин совсем обезумел, произвел аресты среди руководства Северо-Кавказской республики, крайкома РКПб и даже PB С, более того – многих арестованных поставил к стенке, полагая свои приказы юридически неоспоримыми. Что это – измена? – думал я. Если так, то штурм Ставрополя может оказаться ловушкой, мышеловкой. Добровольцы сожрут Таманскую армию. Сорокин убрал Матвеева, избавился от оппонентов, которые могли воспрепятствовать этой авантюре, и посылает таманцев на заклание, на бойню… Сорокин есть агент Деникина. Мы идем за своею смертью…
На привале я подошел к Левке и высказал ему свои сомнения. Маузер буквально зашипел от ярости.
– Контрреволюцию разводишь, гляди, Михайлов, – доложу, кому следует…
Двадцать девятого октября поздно ночью мы подошли к Ставрополю. Бойцы думали о передышке, но приказ был неумолим: штурм.
Атака была неожиданной и молниеносной; ворвавшись в город на последних патронах, мы бились штыками и прикладами. В самом начале штурма, еще на окраинах города меня ранило, я свалился под забором маленького бревенчатого домика и, видимо, потеряв много крови, впал в беспамятство. До рассвета я пролежал на холодной жесткой земле, а утром в мутных морозных сумерках, когда город был взят, по переулкам прошли озлобленные победители, подбирая своих раненых и добивая врагов. Меня пнули сапогом, потом, нагнувшись, послушали дыхание, и, устало матерясь, кто-то взвалил меня на просевшие, пахнувшие гарью плечи.
Как я узнал много позже, после сумасшедшей череды событий, через день после штурма в городе появился Сорокин и его тотчас арестовали.
Несмотря на очевидную победу, никто не ощущал воодушевления, напротив, бойцы были полны тягостных предчувствий.
Видимая жизнь шла обычным чередом, но командиров уже никто не слушал, процветали мародерство, насилие и пьянство. Вскоре все узнали об убийстве Сорокина; ему не простили ни Матвеева, ни членов РВС. В войсках не понимали, что происходит, боялись всего и всех – своих комиссаров, деникинцев, алексеевцев.
Пока Таманская армия, пребывавшая без верховного командования в полной растерянности, упивалась самогоном, под Армавиром объявился полковник Шкуро, который собрал четырнадцать кавалерийских полков и взорвал фронт. Молниеносный рейд его конницы закрыл для красных сообщение с Пятигорском и блокировал Ставрополь. Отсидеться в городе, ожидая подмоги, было невозможно. Таманцам оставалось только одно – прорыв блокады. Матвеев оказался прав – после тяжелых боев и больших потерь, без продовольствия и зимнего обмундирования, с огромным количеством раненых остатки таманцев и сорокинцев оказались в безводной степи, на бездорожье, среди осенних хлябей. Конница Шкуро трепала наши аръергарды, вспыхнули эпидемии тифа и цинги, бойцы валились в черную замерзающую грязь и не могли, не желали идти вперед…
Призрак Сорокина с налитыми кровью глазами стоял над погибающей армией и злобно ухмылялся…
Я был в сознании и уже равнодушно думал, что это – мои последние дни, меня трепала лихорадка, пробитое пулей плечо распухло и горело. Мое безвольное тело тащил на себе Аевка Маузер, он плакал и ругался последними словами, не щадя ни мать, ни Бога, ни предателей-командиров. Временами я валился в пустоту бессознания, и тогда сквозь бредовые видения проступал перед моими незрячими глазами облик Господа, плывущего на облаках. Он скорбно улыбался и манил меня своими заскорузлыми пальцами с грязными ногтями…
Глава 3
Что сказал Дллитрий Алексеевич Крыщук доктору Гурфинкелю в Спецсанатории для ветеранов труда и ударников соцсоревнований
Как хорошо двигались мои дела; и после всех ошибок молодости, которые на поверку оказались не ошибками, а испытательными вехами и мерилом моей воли, после всех этих якобы ошибок я начал забираться выше и нередко по чужим затылкам и по спинам, причем кое-кто сам свои раскляченные лопатки подставлял, – забирался выше, выше, боялись меня больше, больше; а началось-то все с чего? – с черемухового запаха, с какой-то Гали, размазанной мною по кафелю подъезда, с подружки ее Лёки, нынешней моей жены, впрочем, не моей, а общей, очень быстро ставшей предметом коллективного использования. Я ей говорил: «Ты словно туалетная бумага в сортирах Спецучреждения». А она мне: «Какой же ты неблагодарный, ведь кругом люди пропадают! И я всегда могу замолвить за тебя словечко, вот хоть товарищ генерал, уж он-то тебя сильно отличает». Что есть, то есть, генерал Ларионов уже дважды говорил: «Надо Крыщука к ордену представить, ибо это есть ценнейший кадр нашей охранительной системы, и то, что ему удалось сделать одному, не поднимет и десяток иных менее радивых служащих». И генерал, и все иные, кто только пригублял из моего стакана, имеют особое ко мне расположение, а как Кулик ко мне переменился! Бывало, я ему помогал в оперативных разработках, а нынче он мне помогает – на очень выгодных условиях, но я-то помню все, ничего не забыл и на него у меня уже давно папочка сготовлена. А пока мы очень дружим, и дружба эта скреплена кровью моего батяньки.
И вот, будто не желая забывать это кровное родство, посылает мне Кулик как-то записочку: «Дорогой мой Митя, друг и соратник по бескомпромиссной борьбе с вражескими гнидами, имею сообщить тебе следующее сообщение; как ты являешься суровым, но справедливым карающим мечом нашей революции, так тебе дадено в руки много власти и возможностев относительно подонков рода человеческого. Особливо ценные поступили в мои руки сведения на некого Михайлова, из них можно сделать сильную громкость на всю страну, и выгода наша с тобою может обозначиться от этой громкости в виде немалых поощрительных предметов, начиная от новых знаков на петлицах и кончая, быть может, персональными авто. Хотел было я себе забрать тоего Михайлова, да дай, думаю, поделюсь с другом избытком славы и призов, ведь мы с тобой обои должники друг дружке. Ты, думаю, получше моего распутаешь хитросплетения клубка враждебных намерений, ибо ты такой скрупулезный дознаватель, что даже и мне далеко до тебя. Как будешь в области, заходь ко мне, почайкуем с рафинадом, – знатный рафинад нынче отоварили в распреде, – и еще печенье «Солнечное», названное по светилу, облучающему нашу славную Отчизну. Передай мои приветы своей законной жёнке Лёке, достойной боевой подруге такого замечательного рыцаря. С коммунистическим приветом до тебя, твой верный друг Мирон Кузьмич Кулик. Такого-то числа, месяца и года. А далее смотри приложенье на семи листах: “Оперативные данные на главного инженера отдела строительства дорог Автодорожного НИИ Михайлова Владимира Михайловича, 1907 года, русского, беспартийного, проживающего по адресу такому-то”. Еще привет и пожелание разоблачения уже уличенного во многих преступлениях шакала».
Ну что ж, поотдал приказы кому надо, и даже не иду смотреть, что за гуся привели – на кой черт он мне, нехай с ним поработают без меня, а я после бумажки почитаю, да и решу, куда его, – надолго или навсегда, а может, и вовсе никуда, может, он полезным будет Управлению и лично мне…
Проходит день за днем, кончается неделя, вызываю кого надо, приказываю принести бумажки и вдумчиво читаю. Вижу – враг истинный, матерый, хитрый и коварный, умело скрывающий свою личину. Вот, к примеру, квитанция № 7506 из Отделения по приему арестованных: изъято 86 рублей 02 копейки – такие деньги разве могут быть у простого человека? Ясно, что не могут, значит, это гонорар, тридцать сребреников, полученных за предательство советского народа, грязные деньги, испачканные черной завистью и злобною слюною мировых капиталистов. Смотрим дальше – протокол изъятия: «Взяты для доставления в Главное Управление ГБ уличающие матерьялы: паспорт, профбилет и аттестат из ВУЗа, две фотографии, переписка (56 штук) и брошюра вредительского содержания». Так-так-так… Паспорт: со всею очевидностью можно утверждать – поддельный; чернила как-будто некоторым образом неуловимо отличаются от настоящих, да и печать какая-то не круглая; а профбилет, – ну, это ширма, как это удобно – спрятать свое звериное лицо за благодушной маской члена профсоюза. Далее: диплом; возможно, и настоящий, ведь этот враг сначала был советским человеком, а ежели он резидент, то мог внедряться в здоровое, счастливое общество долгими годами, значит, жениться, окончить институт и поступить на службу. И фотографии его, полагаю, тоже говорят о многом, метит все же шельму Бог – глаза лживые, и нос с хитринкой, а губы – развратные, порочные такие губы, нарочно созданные враждебными спецслужбами для совращения наших женщин и выведывания у них под видом личной приязни государственных секретов. Теперь брошюра, она дополняет общую картину, сразу видно – вредная брошюра, подрывающая главные наши основы: «Битумные покрытия шоссейных дорог и их эксплуатация в условиях умеренного климата». Несомненно, сия брошюра изготовлена в недрах подрывного центра, каковых изрядно организовано нынче за границей; как же, изволите ли видеть: «битумные покрытия», где же это у нас битумные покрытия? – сплошь асфальтовые, а значит, клевета и призыв изготовлять дороги, которые после кратковременного пользования просто-напросто развалятся, не принеся нашему хозяйству пользы. Да и слово «эксплуатация» очень характерно, оно явно намекает на эксплуатацию пролетариата капиталом, которая доводит бедный пролетариат до полного изнеможения, а в контексте вредительской брошюры это слово следует считать призывом к беспощадным и непосильным нагрузкам на наши советские дороги, запас прочности которых рассчитан на нормальную работу, а не на потогонную систему, предлагаемую господами диверсантами. Ну, и наконец – «умеренного климата». Опять же клевета, нет у нас ничего умеренного, все только высшее, лучшее и превосходное, а умеренное – это было до семнадцатого года, но враждебные спецслужбы, оголтело воют, будто бы наш климат будет похужее ихнего, а между тем, он лучше, лучше и еще раз лучше. И вот итог – переписка, пятьдесят шесть штук, основная часть посланий направления любовного, однако же имеется и производственного, выдающего секреты советского автодорожного строительства. Короче говоря, диверсионные послания, доставленные почтою открыто и бесцензурно, а может быть, и не почтою, а с нарочным, ибо конверты от тех писем начисто отсутствуют. Бумаги же любовные, полагаю, суть шифровки, но более серьезные, иначе их не надо было б зашифровывать. Итак, моему внутреннему взору ясно – враг, никаких сомнений.
Ну, что ж, вызываю Михайлова и его приводят; думаю себе: гусь же ты, ловко замаскировался; он такой потухший, бледный, изможденный. Думаю: может быть, раскаялся? Может быть, услышу речь повинную и покаянную? То-то будет ладно, и мороки меньше – не люблю я все-таки выбивать признания; хоть и не моя это работа, а все ж-таки муторно на душе, покуда ожидаешь в кабинете, а товарищи твои, соратники по многотрудным будням, прилагают к упрямому врагу физические силы. Соблюдая все формальности и правила, вопрошаю его за паспорт и за профбилет, и за все подобное, и особенно за письма, ибо там, полагаю, главное вражеское содержание. Отрицает все, упрямый гад, ничего не признает, видно, мало поработали с ним мои орлы с нижних этажей. Ладно, не привыкать, отправляю на доводку, а сам потихонечку готовлюсь к дальнейшим схваткам во имя нашего Отечества. У меня есть один секретный документик, мне его Кулик дал, по дружбе уступил, этим документиком я упрямого Михайлова запросто доведу до нужной мне кондиции и заморочу так, что своих узнавать не будет, пускай только ребята с ним еще немножко потеренькают. Кулик свою работу знает, ушлый мужичок, глупо все-таки хвалить родимое болото, понося соседнее, коли они имеют общий родничок. Вот он и делится со мною лишними кусочками, а как же – иной раз и я ему чего-нибудь подкину.
И вот проходит сколько-то времени, я говорю – Михайлова ко мне! Ему вменяется террористическая деятельность и шпионаж, и то, и се, и очень много всякого, ну, пусть попробует, повертится! Приходит – очень нехороший вид, орлы мои маленько перебрали, да, впрочем, ничего – сильного вреда не будет. «Ну, что? – говорю ему, – созрел, голубь, до искренних признаний? Плевать я хотел на твой паспорт и профбилет, да, пожалуй, и на переписку; тоже мне сокровище – сраной кошке жопу подтирать. А ты лучше-ка скажи, с кем важивал дружбу на даче у Лисвицко-го, славного адмирала флота? Да говори, не бойся, я же знаю, оперативными данными доказано, что важивал ты дружбу, голубок, с Абрамовым и Сергиевским, Зафранским и Казючицем, еще были их подруги Неля, Валя, Маргарита и Сусанна. И Зафранского, кстати, мы отдельно спросим, почему, мол, ты, Зафранский, повез в гости к адмиралу не жену, а пятнадцатилетнюю Сусанну и что, дескать, ты там с нею в самой дальней комнате делал? Впрочем, до тебя это не касательно, поскольку и в тот раз и в прочие разы ты бывал в гостях с супругою своею Никою, и не это я хочу тебе вменить. А хочу я тебе вменить сговор с контрреволюцией и наперво с Лисвицким Сигизмун-дом Леопольдычем, который работал на польскую разведку, а ты, сволочь недобитая, еще в тридцать третьем годе стал его подручным… Не говори только «нет», ты такой матерый диверсант, каких свет еще не видывал, ведь сколько ты передал шифровок о наших стратегических дорогах и прохождении военных грузов! А кто готовил взрывы лучших мостов Советского Союза? А кто инспектировал дороги Минск – Логайск, Колодищи – Заславль и множество других, и под прикрытием инспекции собирал секретную цифирь? Ну как же ты не признаешься, коли полностью изобличен? Сразу видно, что человек ты неказистый, несознательный, проще говоря, не советский человек; советский бы давно раскаялся и все, чего партия хотела, признал. Ну и что, что беспартийный? Тебя взрастила советская семья, и партия учила тебя жить по-ленински, а ты, жлоб, все по-сво-ему хотел, ин-ди-виду-аль-но, презирая коллективную мораль и социалистические принципы. Вот и результат: скатился в трясину себялюбия, личное возвысил над общественным, отсюда и твое предательство и те валютные тридцать сребреников, что получил от Сигизмунда Леопольдыча.
Побеседовав таким образом, выхожу я из Управления, а навстречу мне кидается некая бабенка с очень даже смазливым выражением в лице. «Гражданин начальник, – говорит она, умоляя голоском, – уделите время, очень буду вам за это благодарна». – «У меня – отвечаю ей, – дорогая девушка, есть приемные часы и минуты отдыха; и вот сей момент выпали мне те редкие минуты; направляюсь в семью и к домашнему уюту, чтобы умственный строй моего мышления имел возможность отдохнуть, но вы пренебрегаете заведенным распорядком и дерзко нарушаете законные установления». – «Пожалуйста, гражданин начальник, – не слушает она, – что угодно ради вас…» И тут как будто пахнуло мне в лицо горьким черемуховым запахом, и я почувствовал кураж своего взбудораженного организма, ладони у меня вспотели, и я сказал себе: «Моя воля – это закон. Моя власть – это закон. Мои желания – это закон. Ты будешь делать все, что я хочу. А я хочу такое, что тебе не снилось. И то, что я хочу, ты потом будешь вспоминать с омерзением, и тебе будет так стыдно, что ты захочешь отравиться, только бы не вспоминать. И при всем при том с энтузиазмом будешь делать все, что я велю, ведь ты в моих руках, ты на моем крючке, я подсек тебя за твою пухлую губку и выбираю леску, подтягивая все ближе твое беззащитное тельце. Мне знакомо это лихо, – оно называется любовь, – я его хлебнул с девушкою Лёкою, и вижу его в твоих глазах, оно плещется в зрачках, оно хочет, да не может, оно пытается, да не выходит, и все эти попытки ничего не стоят – ни гроша, ни иного мизера, потому что я – разрешаю, я – позволяю, я – даю согласие, я – благосклонно уступаю, я – милостиво соглашаюсь, я – усмиряю это лихо, которое плещется в твоих глазах, оно в моей власти, и ты – в моей власти. И даже – более того, – я знаю, за кого попросишь, чую, собачьим нюхом чую, ты – разрешение моей проблемы относительно одного ржавого штыря, того, что зажал мои новые награды, не смиряется и не хочет подчиниться. А теперь вот знаю я, чем его ломать, как заставить его скрюченные пальцы разомкнуться и выпустить на волю изнемогшую в сопротивлении душонку. Это лихо победит тебя, лихо, которое называется любовь…».