355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лидский » Русский садизм » Текст книги (страница 2)
Русский садизм
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:22

Текст книги "Русский садизм"


Автор книги: Владимир Лидский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

Глава 1
Что сказал на допросе в Центральном Спецучреждении бывший управляющий колониальной лавки и домовладелец, а ныне работник Областного треста «Фрукты-овощи» Тимофей Остапович Крикун

Я, граждане, ничего от следствия скрывать не стану и изложу все, как на духу, про сего человека, который прозывался Марком Соломонычем, жил в Харькове со мною по соседству и владел колониальной лавкою, находившейся в доверительном управлении у вашего покорного слуги. Знатный был мужчина, Марк-то Соломоныч, дабы описать его, надобно заметить – был он молод, выглядел весьма дородным, руки имел грубые и волосатые, глазки маленькие, черненькие, будто бы мышиные, борода росла у него прямо от бровей, и большой губастый рот был под нею и не виден. Баба же его была помельче, но бока носила крутые, как у кобылицы, и большие груди – словно дыни, только что унесенные с баштана. Звали ее Хава, а отец ей был – известный Менахем из Одессы. Ну, на русский лад мы ее прозывали Клавдия Михайловна. Мальчика они имели, сына, прозванием Илья; к тому времени, о котором говорю, было ему годика четыре, может, пять, не более того. Домом владели дюже благолепным, а лавка, что уже упоминал, стояла малость на отшибе, и в той лавке я как раз и заправлял. Сам же, то бишь хозяин, Марк-то Соломоныч, только в бумагах перышком поскрипывал…

Вот так они и жили-не тужили, и Бог им еще ребеночка послал, уж они постарались ради своей веселой юности. И все бы ладно, да они фамилию носили не простую, и по ту причину однова у них сарай с кулями во дворе и возгорелся. Марк Соломоныч водою сгоряча тщился стихию победить, да только бороду спалил. Баба же его стояла с акушеркою близ открытых окон, стояла и глядела на дикие огненные лоскуты. Акушерка и давай ей пенять: «Вы бы, матушка Клавдия Михайловна, от окна бы отошли. Чай, не зря люди говорят: коль беременная станет на пожар глядеть, то малой у ее рыженьким родится…» – «Бог с вами, Антонина Свиридовна, – отвечала Клавдия Михайловна, – это байки для простых людей. Моему Левочке указал Господь быть темной масти, в кого бы ему рыжим-то родиться?» И стояла, смотрела, невзирая на пени акушерки.

Долго ли, коротко ли, подошло ей время разрешиться. И как то было, Антонина Свиридовна уже спустя годы сказывала с ужасом и страхом. Левушка к тому времени большую силу поднабрал, люди под ним ходили и перед его командирской силою спину преломляли. Вот она и баяла по тем приметам: «Сынок ихний родился в необычности, и вся его планида – наособицу, супротив привычек и установлений человеческого общежития».

Ну, баба-то она вообще дурная, темная, эта акушерка, хотя и с образованием.

В общем так: в ночь родов случилась жестокая гроза, Господь Бог наш всемилостивый гнев свой изволил ниспослать на заблудших чад и своею грозною десницею метал громы и молнии в урочища греховные. Дождь лил, как сказано от века, будто из ведра, ветер, гуляя над земною твердью, уламывал деревья и тщился побороть их упрямую жизненную силу, а дом гудел подобно трубе иерихонской. И в продолжение сих страшных звуков визжала в доме диким поросячьим визгом мокрая и взлохмаченная Клавдия Михайловна, косила сизым глазом, и силилась, и тужилась, и снова силилась, и снова тужилась, и слезы катились по вискам и щекотали ее уши, и глотка хрипела, клокоча, а чрево напрягалось и уже готово было исторгнуть из своих глубин муку бабью – муку райскую, муку адскую, и уже затылочек младенца, мягонький и светленький явился на мгновенье в Божий свет, но тут вспыхнул невыносимо яркий, вспоровший небо и вязкую черноту мокрого сада зигзаг молнии, и загрохотал ужасный гром.

И схватки сразу прекратились, и боль отпустила истерзанное бабье чрево…

Знать, младенчик сильно испужался небесных громыханий, а может, перед жизнью спасовал и раздумал выходить – страшно в миру, а в келье чрева материнского удобно да покойно… Так остался он, сердешный, в изначальном месте, только пятками сучил от времени до времени, тревожа мать своей ненатуральной жизнью. Через год же надумал выходить – Божий свет светит всем живым, но законным способом не смог, потому как несколько подрос, и тогда навроде гадюки выгрыз он живот у матери и предстал перед онемевшим Марком Соломонычем, коего будто удар хватил от сего кровавого предзнаменования. Встряхнувшись и зябко поведя плечами, малец стянул с мертвой матери запачканную кровью простыню и брезгливо стер с себя утробную слизь, после чего примостился и оправился прямо на полу.

А в соседней комнате почивал его братишка, подложивши под щеку вкусную черную горбушку. Левушка заполз в его постельку, лязгнул слабыми зубами, протянул руку и вырвал у спящего Илюши горбушку. Тот только почмокал во сне, а Левушка вцепился отросшими когтями в горбушку и давай ее терзать. Тут Марк Соломоныч вернулся в память и протянул к нему свою волосатую руку, перекосившись ярой злобой. Сынок подался чуть назад, прорычал грозную угрозу и вонзил свои хиленькие зубки в жесткую отцовскую ладонь…

Глупая баба была та акушерка, и ее россказни даже мы, люди не дюже просвещенные, почитаем небылицами…

А малой сей, слегка подросши, начал бедовать в отцовом доме – то посуду перебьет, то няньку свою обматерит. Навострился углы у мебели сгрызать да свечи стеариновые жрать. Зачем ему были надобны те свечи, сам черт, прости Господи, не разумеет. Чудотворный парень, истинно говорю вам, он даже чашки фарфоровые взором своим передвигал. Но зато уж хилый был, такой хилый, даром что маменьку сгубил. Вечно соплями заливался, и какие-то болести да горести завсегда его одолевали. А поправится, давай снова куролесить! Раз прокрался втихаря в отцову лавку, разнюхал обонянием своим заморское вино и ну пенки снимать с хмельного зелья! Я и не видел ничего, и другие, кто в лавке подвизался, тоже ничего не видели. Нализался парень так, что насилу откачали. А батька его и поучил, выдубил ему задницу ремнем…

Да, граждане, Левушка, с дозволения сказать, был мальчик непривычный, никто не имел от его удобства…

А с ребятишками соседскими он сразу не ужился, и обдирали они его как липку на мочало. «Рыжий, – говорят ему, – жиденок, ты мацу, мол, в трубочку сверни и в зад себе засунь». Видать, мацу они в жизни не видали, ну, как ее в трубочку свернуть? Припирали его всей гурьбой к стене да палками-рогатками угощали – навроде как медведя. В другой раз раздели донага и в мусорную кучу закопали. Махался он с ими до кровей, да как совладаешь-то, их много, а у него заступников нема. Он еще к тому и доходной парнишка, но хилость свою до времени скрывал, смело шел супротив ватаги.

Убивали его уличные сорванцы, отец допекал, как мог, и Илюша брат иной раз шутил с ним не по возрасту со злобным удовольствием, а он все месть в себе копил и думал, думал…. И придумал в очередь своим обидчикам должочки отдавать. Выловит кого и вертает должок здоровенною дубиною, а потом другого, третьего и всех, кто был причастен. Главаря ихнего и заводилу подстерег, да из-за угла добрым булыжником приложил по темени. Тот, конешное дело, в беспамятное состояние пришел, а Левушка его разболок до исподнего да на мусорную кучу волоком спровадил.

И за то его опосля вздернуть на дереве хотели…

Долго выбирали время, все боялись подступиться, а потом подстерегли, да окрутили веревкой тощенькую шейку…

И вынал из петли нашего мальчонку некий политический, их в том годе уже много обреталось в городе. Мыловаренный заводик был у нас, так они там забастовку сорганизовали, а потом толпой на двор повышли, ну, их маненько лошадьми-то и помяли. А вообще спервоначалу они тихо жили, только позже силу начали казать, когда власть начала переменяться. До того другие тута заправляли. Срам, какие охальники; напьются пьяными и давай безобразить, – иудейское племя забижали, жгли дома и по матери ругались.

Васька Зудин, мясник, боров жирнобрюхий, и двоюродный его брат Коровин Николай, – приказчиком был у господина Шестопала, – чай, помните господина Шестопала? – вот они, эти быки с яйцами, у нас воеводами ходили. Левушка им однова под руку попал.

Надрались они на престольный и пошли гурьбою куролесить, – сбились в стаю, словно волки, и давай куражить над людьми.

Колька говорит: «Мужики! Добрые христиане! Доколе жидовское отродье будет зеленым вином заливаться, а наш брат, хозяин земли русской, без опохмелки воем исходить? Это, братцы, не по распорядку. У них и министерские в друзьях, и полицмейстер, и даже господин Шестопал, а мы кто? Мы в друзьях не ходим, мы того… рылом некрасивы…» – «Правильно, – говорит Васька, – пора спасать Отечество».

И поплелись к лавке Марка Соломоныча. Лавка оказалась на замке, время неурочное или что, не упомню что-то… Ну, они по первости окна для острастки перебили, опосля замок свернули, двери разнесли, и пошла плясать губерния! Будто вурдалаки, впились они в лавку, да побили-извели больше, чем пожрали.

А потом Колька говорит: «Айда, ребята, жидье выжигать – они для нас вином жмутся, нехристи поганые…»

Теми днями поехал я к родне, проживавшей в Кременчуге, возвернулся через месяц и прознал от знакомых и соседей, что тут случился грех смертоубийства, а Левушка через ту кручину стал бездомным и блаженным. Украдет что али спопрошайничает, тем и добывал себе прокорм. На помойках обретался, сиротская душа. Приблудился к нему пес блохастый, он его назвал Дружком, и стали они вместе жить. Нашел Левушка брошенную развалюху без окон, без дверей на закраинке возле свалки городской, приволок туда ободранный топчан, подушку где-то раздобыл, грязную и засаленную, однако ж, вполне способную под сон. На промысел выходил больше по ночам, потому как днем опасался благообразного на вид, но разбойного по сути своей люда. Раз ему камнем руку подзашибли – булку у лоточника украл, хорошо еще ноги унес, а не то вовсе бы прибили. И пришед в свою развалюху, он ту булку пополам переломил и с Дружком хлебом насущным поделился. А Дружок – умное животное – не стал булку жрать, подошел по первости к мальчонке, да рану на руке зашибленной целебным языком своим уврачевал…

Вот и мнится мне по той поре: кто из нас, преступных человеков, был больше благосерден, нежели шелудивый пес? И кто более собаки проявил сострадания к изгою, взрастив своим равнодушием будущего преступника и врага Советской власти?

Глава 2
Что написал секретный сотрудник Клим Борзых по кличке Рьяный в «Оперативном историческом разыскании относительно родственных корней и детских лет Льва Марковича Маузера», предпринятом согласно приказу Ns 16/1

Докладываю по вышестоящему начальству, что действительно Марк Соломоныч Маузер до революции управлял в Харькове колониальной лавкою под названием «Экзотика». Нельзя сказать, что он был заметною фигурою в городе, но все ж таки с ним считались, и многие важные господа, преисполненные достоинства и чувства собственного превосходства над всеми остальными, почтительно с ним раскланивались при встречах на улице, в банке, в клубе, в собрании или в ином присутственном месте. За то (или по той причине) Марк Соломоныч, всегда имея у себя в лавке, в специально для того отведенном укромном уголке небольшую коллекцию «презентных» пакетов и коробок с красивыми иностранными наклейками, одаривал ими этих важных господ, верно полагая, что особого ущерба тут для него нет, а напротив, есть прямая и очевидная выгода, поскольку одаряемые субъекты, хорошо помня его бескорыстные услуги, всегда готовы были при случае порадеть своему старому доброму знакомому.

Жена Марка Соломоныча, Клавдия Михайловна, была женщина отважная, ибо решение выйти замуж за человека, хотя и молодого, но обладающего суровым характером, злопамятного, мстительного и ко всему очень жадного, было продиктовано только страстью, но не физической, а страстью к его весомым накоплениям и устойчивому положению. Впрочем, кажется, она его любила. По слухам, она происходила из состоятельной семьи, в детстве не нуждалась, а напротив, была всячески обласкана добрыми родителями. Отец ее, Менахем Айзенберг, основал первую в Одессе колониальную лавку и создал колоссальное по тем временам сообщество контрабандистов. Умелое использование властных представителей и заигрывание с нужными клиентами в скором времени создало ему простор для самой разнообразной и непредсказуемой деятельности. Говорили о его связях с одесскими бандитами и финансировании им одесского отделения РСДРП, видели его несколько раз и в охранке, но внятных доказательств причастности Менахема Айзенберга к каким-либо организациям, кроме, естественно, торговых и коммерческих, не было, да и быть не могло, ибо мы говорим здесь о человеке крайне осторожном, скрытном и очень подозрительном. Много лет впитывая отцовские черты характера, Клавдия Михайловна и сама приучилась к осторожности, хитрости и нагловатой напористости.

Вместе с тем, мужа своего она боялась больше, чем дьявола, и состояние беспредельного страха в причудливом сочетании с завистливой злобой стало ее привычным состоянием. Ее отношения с супругом строились на прозаическом расчете; поскольку он относился к ней с какой-то странною опаскою. Она следила за его повадками, приглядывалась к ним, подмечала мужнины привычки и пристрастия. Но потом – и очень скоро – исход благих намерений навеки прекратился. Домашние люди Марка Соломоныча в пересудах с соседскими домашними людьми божились, будто слышали в дальних покоях хозяйского дома дикие вопли истязуемой Клавдии Михайловны. Некоторые пытались отнести их на счет необузданной интимной страсти молодых еще супругов, но кое-кто из людишек, имевших доступ к замочной скважине хозяйской спальни, уверенно докладывал, что страстный супруг зачастую исполнял свои нехитрые обязанности по обыкновению не распуская ремней.

Так в лживой любви был зачат первенец Марка Соломоныча и Клавдии Михайловны. Мальчика назвали Ильей. На удивление он рос крепким, здоровым, ел, что попало, бегал раздетый, мылся холодной водой. Вначале Клавдия Михайловна все свое время отдавала малышу и занималась только им, но вскоре, видя его завидную самостоятельность, переложила заботы о нем на плечи няни, благообразной старушонки Бат-Шевы Габриэлевны, поселившейся с Илюшей в отдельной комнатушке. Сама заботливая мамочка полюбила одиночество и праздность и в безделье уже думала о том, что пришла пора поразмыслить о кое-каких подходящих ее положению утехах. Эти крамольные мысли явились у нее на фоне знакомства с неким молодым человеком по имени Павел Афанасьич, нигде не служившим и занимавшимся какими-то странными делами.

Роман был бурным и кратким. Стихия случайных встреч, долгих внимательных взглядов, робких и одновременно настойчивых прикосновений, объятий, поцелуев и, наконец, тайных свиданий настолько вскружила голову впечатлительной, уставшей от нудного, подозрительного мужа Клавдии Михайловны, что опомнилась она лишь тогда, когда Павла Афанасьича забрала полиция. Вначале она неблагоразумно кинулась выяснять в чем дело, но вовремя опомнилась и смирилась.

Марк Соломоныч при всей своей подозрительности ничего не замечал, а скорее всего делал вид, что ничего не замечал, и, продолжая заниматься коммерцией, куплями, продажами, оптовыми договорами и прочим, почти не интересовался жизнью Клавдии Михайловны, не забывая, однако, аккуратно посещать ее ежевечерне в ее опочивальне. Десяти минут ему вполне хватало для общения с супругой, и он, довольный собой и, разумеется, ею, умиротворенный и полный предчувствий будущих побед, с легким сердцем уходил отдыхать от праведных трудов.

Между тем, через пару месяцев после ареста Павла Афанасьича стало ясно, что счастливый супруг Клавдии Михайловны довольно скоро будет ликовать по поводу рождения нового наследника, а Клавдия Михайловна втайне холодела от этой мысли, памятуя о том, что волосы у ее незабвенного Павлушеньки были мягкие и рыжеватого оттенка, являя собою полную противоположность черной и жесткой шевелюре Марка Соломоныча.

Впрочем, после рождения Левушки это обстоятельство не имело для нее ни малейшего значения, так как, не вынесши родовых мук, она скончалась в одночасье и ее торжественно похоронили, сопроводив на местное еврейское кладбище цветами, воплями и горькими слезами… Правда, злые языки утверждали, будто бы под видом Клавдии Михайловны на кладбище сопроводили вовсе не ее, а неизвестно что, чему и названия на свете нет – фантом, призрак, а может, тело какой-нибудь бродяжки, взятое за пятиалтынный из городского морга.

Левушка, в отличие от брата, был мальчиком болезненным и хилым, к нему постоянно цеплялась всякая зараза; кормилица его Дора Самуиловна, переехавшая вместе с мужем и своей девочкой в дом Марка Соломоныча, сбилась с ног в заботах о качестве грудного молока, стерильности пеленок и продолжительности сна младенца. Левушка игнорировал ее заботы и как будто специально время от времени прихварывал. Он поздно начал говорить, и первым его словом стало слово «дай». Ходить он, правда, начал очень рано, однако ноги его вследствие этого сделались кривыми, и кормилица иной раз в шутку говорила, что Левушка непременно будет в кавалерии.

Отец относился к нему с недоумением, так как все, что делал этот ребенок, несказанно удивляло его, и, глядя порой на сына, Марк Соломоныч испытывал поражавшее его чувство гадливости, как если бы он смотрел на бородавчатую скользкую жабу или раздавленную гусеницу.

В трех-четырехлетнем возрасте Левушка был необычайно капризен, своенравен и всевозможными детскими хитростями, нытьем и упрямством добивался всего, чего хотел. Постоянные болезни, педагогическая беспомощность Доры Самуиловны и довольно ранняя самостоятельность вырабатывали в нем прескверный характер; к тому же отец скоро начал жестоко наказывать его за малейшую провинность и даже в спорных случаях, когда вина сына не казалась очевидной, наказаний своих не отменял. Карал Марк Соломоныч изощренно, обычный ремень применял редко, зато любил поставить Левушку коленями в горох, либо лишал обеда, а то и вовсе приказывал до изнеможения ползать по-пластунски нечистыми дорожками сада. Левушка ожесточался, в нем зрел комплекс ущербности, страха и мстительного злопамятства. Добавляли в Левушкину жизнь жестокости и уличные оборванцы, которые ненавидели его за непримиримость и отвратительный характер. Его конфликты с соседской пацанвой окончились однажды подлинным повешеньем.

Рассказывали очевидцы, что вздернули его на яблоню, на низкую ветку, где яблоки уже сорвали. И когда его, извивающегося, тащили до ствола, он, вывихнув шею, смотрел на парящие среди листвы плоды. Потом на голову ему накинули веревку, и его освободившееся от чужих рук тело сотрясло своей обманной тяжестью все дерево. Усталые ветки дрогнули и уронили на вскопанную землю несколько переспелых яблок.

Выходили парня кое-как, но горло у него еще долго болело, и кашлял он много месяцев подряд.

Марк Соломоныч во время болезни сына от постели его не отходил, сам был и за кормилицу, и за сиделку. С ложечки давал жидкую кашку, теплым чаем поил. Вначале Левушка был словно без сознания, ничего не помнил и жил по инстинкту, но потом, когда немного отошел и стал осознавать происходящее, вид отца, его запах, волосатые руки, толстые пальцы, грубо и неуклюже сжимающие черенок чайной ложки, стали его раздражать, внушать ненависть, отвращение и страх… И няня Бат-Шева Габриэлевна, и кормилица Дора Самуиловна не раз видели, как Марк Соломоныч, жалко улыбаясь, подносил к губам сына чашку, а Левушка в тот миг взглядывал в глаза отцу с таким омерзением и болью, что очевидцам становилось жутко…

А новая беда, меж тем, зрела и наливалась гнетом ненависти на харьковских окраинах. Левушка к тому времени поправился и потихоньку приходил в себя, не предполагая будущих увечий.

…В тот день все было в природе как всегда, уверяли очевидцы, и ничто не предвещало ни малейших потрясений. Солнце ушло в загородный овраг и, зацепив ветхие крыши дальних домишек, оставило на их коньках и стрехах алые клочья закатного шелка.

Пьяная толпа подходила к дому Марка Соломоныча уже в сумерках: раздавались гнусавые выкрики и вопли, слышно было густое сопение. Топот сапог гулко отзывался на дальних улицах, и людям, таившимся за белыми занавесками на окнах, было страшно и зябко.

Подойдя к дому совсем близко, толпа перестала вопить, замолчала, приостановилась, – люди затаились под окнами, удерживая дыхание, словно на охоте. Потом в окна полетели камни. Бандиты окружили дом, кто-то вышибал двери, кто-то лез в окно. Матерщина мешалась с детским визгом. Марка Соломоныча протащили за бороду на заднее крыльцо. Он сумел вырваться, подбежал к забору и схватил всаженный в колоду возле поленницы топор; на него навалились, но он растолкал всех, размахнулся и грохнул топор на голову ближнему из подбежавших. Горячая кровь брызнула по сторонам, ожгла лица оказавшихся поблизости. Толпа рассвирепела. Жертву сбили с ног и принялись истерично, злобно затаптывать ногами.

Двое вывели из дома старшего Илюшу, сгребли его за длинные кудрявые волосы и с размаху ударили головой о стену. Желтоватый кирпич протек пурпуром. Левушка прыгнул из окна, побежал через сад к забору, но кто-то завизжал: «Держи, держи!».

Почти в тот же миг цепкая рука схватила его за воротник, потом отпустила, толкнула чуть вперед. Он попятился было к дому, но оттуда подошли еще трое, встали за спиной. Глядели, пьяно и злорадно похмыкивая. Один развернул Левушку к себе и с силой ударил сапогом в пах. Левушка отлетел в сторону, скорчился на коленях, уткнувшись лицом в землю…

Очнулся он от жара, от горячего ветра, шевелившего его грязные спутавшиеся волосы. В ночи ревело и бесновалось дикое пламя, обглодавшее дом до самого чердака. Черное ядро его стен зловеще проступало сквозь мощные волны огня, желтые искры сыпались обильно и густо, словно просо из прохудившегося мешка.

Левушка встал и, зажимая руками пах, двинулся забором в обход дома. Тут увидел он втоптанного в землю отца с разбитой головой, с обезображенным лицом. Тут же, под самым забором, возле рассыпанной поленницы, лежала, судорожно извернувшись, Дора Самуиловна, и в межножье у нее торчал толстый березовый кол, а заломленная левая рука была густо завалена дровами. Левушка добрался до калитки, вышел в улицу и, все так же придерживая налившийся свинцовой тяжестью пах, поковылял в пустоту…

Оставшись, как он тогда думал, сиротою, Левушка стал жить на свалке, куда свозили мусор с улиц, магазинов, лавок и домов. Есть множество свидетельств его бездомной жизни.

Свалка была небедная, и кое-какие объедки и необходимые для жизни предметы на ней находились, так что городской комитет общественного призрения мог вполне положиться на Левушкину добросовестность в деле поддержания своих жизненных сил.

Приблудилась к нему шелудивая собака, и стали они жить вдвоем, проклиная проклятое прошлое и ничуть не надеясь на несбыточное будущее, которого им, впрочем, никто не обещал. Облезлый и грязный пес Дружок, как и его новый товарищ, хлебнул в жизни лиха и потому ни на какие перемены не надеялся, философски рассуждая о тех семи бедах, на которые все равно, как ни крути, один ответ, и о том, что только собачья смерть в состоянии избавить от собачьей жизни.

Про Дружка много сохранилось в памяти обитателей той свалки, вместе с Левушкой, хоть и в отдалении, живших на ее просторах.

При рождении Дружок лишь случайно избежал участи своих братьев и сестер, притопленных хозяином в мелкой запруде какой-то незначительной речушки, а потом равнодушно захороненных в песке.

В ранней юности Дружок любил чистой любовью одну очень миленькую девочку с голубыми лентами в тоненьких косичках, жившую под присмотром родителей в ухоженном доме и выносившую Дружку, который тогда звался Фантиком, аккуратно обжаренные куриные котлетки. Но однажды какой-то хват с лопатой, подойдя к воротам дома, приманил Фантика лакомым куском копченой колбасы, схватил за шерсть, привязал толстой веревкой к дереву и отходил лопатой так, что на усах пса проступила розовая пена.

А потом был случай, когда в Фантика стреляли из ружья, просто так, ни за что, потехи ради. И очень скоро Фантик вырос и стал хорошо чувствовать опасность. Но когда он влюбился во второй раз, осторожность вновь покинула его, и во время упоительной любовной встречи с молодой палевой дворняжкой на пустыре под желтою луною их жестоко побили камнями злые уличные сорванцы. Никогда, никогда не встречал Фантик доброй человеческой души, разве что девочка с тонкими косичками…

И в тот вечер видели Левушкины соседи, как сидел, вспоминая свои ушедшие дни, бывший Фантик, а ныне Дружок, у проема отсутствующей двери ветхой развалюхи на краю мусорной свалки, на краю мусорного мира и смотрел тоскливо на грязную луну с разводами, думая, очевидно, о своей распроклятой жизни, и плакал человечьими слезами. Потом он оглянулся на Левушку, умиленно моргнул, вновь поднял морду к луне и тонко-тонко, жалобно завыл, призывая Вселенную к состраданию. Но Вселенная немо смотрела вниз своими бесконечными мирами, и только Левушка, очнувшись от дремоты, пробормотал:

– Ты чего, Дружок?

А Дружок, не расслышав, продолжал выть и выл так душераздирающе, что Левушка в отчаянии судорожно заскрипел зубами, подобрал с земли камень и, захлебнувшись ненавистью, метнул его в воющего пса. Камень попал прямо в голову, Дружок закрутился волчком на месте, завизжал, и мир, черный мир всеобщей вражды и злобы накрыл его бездонным пологом. Ослепленный Дружок ринулся на запах, на отвратительный запах пота и ненависти, с разбега прыгнул на Левушку, попал лапами ему в лицо и, нащупав мордой мягкое, теплое, беззащитное горло, с наслаждением вонзил в эту мякоть свои гнилые, стершиеся клыки…

Но все кончилось хорошо, совсем как в сказке.

Марк Соломонович поправился, после погрома его подобрали сострадательные люди, выходили и вернули к жизни. Поднявшись после долгой болезни, он сумел разыскать сына, и они некоторое время жили в лавке, меньше пострадавшей в тот страшный вечер. Потом все вернулось на круги своя. Марк Соломоныч упорно работал, и через несколько лет выстроил себе дом, очень даже приличный, ничуть не хуже прежнего, может быть и получше. И стали они жить как прежде…

И этот сказочный конец убеждает нас всех в том, что жизнь не для того нам дана, чтобы погибать в муках и лишениях, голоде и холоде, а для того, чтобы радоваться солнцу и верить в светлое будущее, которое когда-нибудь обязательно наступит…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю