Текст книги "Русский садизм"
Автор книги: Владимир Лидский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
К полудню принесли хлеба и холодную картошку в мундире; не успели поесть, приказали выходить; на ходу доедая черствую краюху и ведомые затрапезным бойцом, двинулись мы к атаманскому куреню.
«Ну что, братовья? – встретил нас на пороге Никифор Александрович. – Я об вас не забыл; а вы, я гляжу, разжирели тут на моих харчах. Пора и честь знать, зажились больно у меня. Ну, ничо, сегодня я вас в расход пущу, да в выгребную яму скину, – самое место петлюровским недобиткам. Ай, учители! Где ж вы стрелять так научились?..» – «Дядя Никифор! – отвечал ему без боязни Маузер. – А уговор наш – вы же в карты попытать обещались!» – «Вот же верткая жидовская национальность, – с досадою скривился атаман, – так и норовит поперед батьки в пекло. Будут вам, сынки, с маслицем блинки – заходи в хату!»
Вслед этим словам мы зашли в горницу, увидев за столом четверых бойцов, бутыль с самогоном и ту же картошку в мундире, только в обрамлении больших кусков мяса, моченых яблок, соленых огурцов, маринованных помидоров и прочей снеди.
«Наливай! – сказал батько, усаживаясь за стол. – И мазурикам налей, они же нонче все одно проиграют, пускай хоть с горя заранее поправятся. Вы не тушуйтесь, братовья, выпейте и закусите, вот огурчики и картошка, а вон там в миске – жареный Борзых…» Он потянулся к миске с мясом, и его молодцы весело заржали.
Достали колоду и дали мне тасовать. Карты засаленные, липкие и вроде бы без наколок. Я опрокинул стакан и сдал на троих. Козырными легли пики. Зашел под батька, он легко отбился и равнодушно принялся обгрызать огромную кость. Покончив с мясом, жирной рукой вытянул три младшие карты и бросил их Маузеру. Левка закрыл их и зашел под меня трефовой шестеркой. Я тут же погасил ее и предложил атаману одну за другой две девятки, он отбился десяткою с валетом, я подкинул еще десятку, а Маузер бубнового валета, батько убил мою карту, над Левкиной на миг замешкался и положил козырную даму, тогда я сразу скинул бубновую десятку – нет же у батько бубен! – а Левка добавил ему даму червей. И атаман, скрежетнув зубами, взял!
Его сотрапезники удрученно помалкивали.
Мы добрали карты; Никифор Александрович налил себе самогону. Пока он пил, Маузер умудрился мне шепнуть: «Нам нужно проиграть, он взбесится, если мы наденем ему погоны…». Я в ужасе посмотрел на него.
Нам шла хорошая масть, мы вешали и вешали атаману, временами он отбивался и тогда остервенело набрасывался на нас. Маузер сначала подыгрывал мне изо всех сил, а потом, видя, что у батько на руках слишком много карт, стал сливать мне свою мелочь. «Ты что! – шипел я ему. – Пропадем!» – «Ты не понял, – отвечал Левка, – мы должны проиграть!» И вот уже у батько в руках всего четыре карты и колода пуста, а Маузер вдруг говорит: «Дядя Никифор! Крепко ль твое слово? Слово атамана? Ты, кажись, клялся нас отправить в Александрию до родственных людей. Сдается мне, ты слово скорей исполнишь, ежли мы продуемся тебе. Или я не прав?».
Батько с интересом посмотрел на Левку, потом на меня, и в его похмельных глазах плеснул охотничий азарт.
«А у меня из восьми карт, – добавил Маузер, – шесть козырных! Или так не бывает?» – «Ты че, сынок, – взъярился атаман, скока уже пиков сброшено, да у меня одна!»
Зрители за столом заволновались, и один, самый трезвый, незаметно подвинул руку к кобуре.
Я нерешительно взялся за уголок карты…
В это время с улицы донеслись крики и выстрелы. Грохнуло орудие, проскакали лошади, где-то посыпалось стекло. «Атаман! Пархоменко за околицей!» – крикнули в окно.
Никифор Александрович непослушными пальцами полез в кобуру…
«Это по нашу душу», – успел подумать я и, вскочив, схватился за край стола. Маузер, мгновенно поняв мои намеренья, тоже вскочил, и мы одновременно опрокинули стол. Огурцы с помидорами полетели в собутыльников, мы, спотыкаясь об прокинутые лавки, кинулись к дверям, а мимо нас уже визжали пули, и когда я влетел в дверной проем, рядом с косяком бухнула о бревенчатую стену, словно киянкой по березовому клину, пуля с таким неестественным деревянным стуком, что в голове отдалось и весело зазвенело; мы бросились на улицу – среди клубов пыли метались люди, лошади; пролетела, едва не сбив Маузера, тачанка, а мы, как зайцы, сиганули через какой-то плетень и по зарослям пахучего укропа кривой побежкой, сбивая аккуратные грядки, рванули к задам деревни и сопровождаемые треском выстрелов и жалящим холодком ветерка, устремились к спасительному леску…
Глава 12
Что сказал генералу Ларионову в ходе оперативного совещания старший лейтенант Пластырный
В соответствии с вашим приказом, товарищ генерал, лично мною был получен ордер на обыск в квартире литератора Борзых. Означенный обыск был произведен ночью с полуночи до четырех часов утра, о результатах его сообщаю следующее.
Зайдя в квартиру с моим помощником лейтенантом Алтуфьевым и с понятыми Морозовым и Берзером, мы застали литератора Клима Борзых в постели. Дверь открыла его жена, а сам он, игнорируя наши приказы встать и одеться, продолжал лежать. Накрывшись с головою одеялом, он забился в угол кровати и, судорожно дрожа, выкрикивал нечленораздельные словосочетания. Видно было, что человек испытывает животный страх, полностью лишивший его способности соображать и реально оценивать действительность. Пришлось, товарищ генерал, в нарушение вашего приказа насильно вытащить Борзых из-под одеяла и дать ему хорошенько по зубам, так как он сопротивлялся, извивался в моих руках и норовил укусить меня за локоть. Я лишь слегка пустил ему кровь, памятуя, товарищ генерал, о вашей оценке этого человека как необычайно нужного и даже необходимого в дальнейшей разработке нашей операции. Довольно скоро он пришел в себя, перестал дрожать и вежливо попросил меня предъявить удостоверение и ордер, мотивируя свою просьбу тем, что нынче, дескать, везде шпионы и враги, и где, мол, ручательство того, что я, оперуполномоченный старший лейтенант Пластырный, являюсь таковым. Памятуя о ваших наставлениях, товарищ генерал, я в нарочито грубой и циничной форме дал понять литератору Борзых, что ни ему, ни мне удостоверение и ордер не понадобятся, и для пущей убедительности сунул ему свой кулак прямо в рыло, чтобы он понюхал, чем пахнет власть и реальная опасность. Он все понял и как-то сразу сник, решив, видимо, что двум смертям не бывать, а одной не миновать. Как видно, я, еще ничего и не сделав, сильно его напутал. Ввергнув Борзых в ступор, мы приступили к обыску, но тут, словно приняв эстафету, заголосила его жена. Она истерически визжала, и эти визги, очевидно, были последствиями, только что пережитого ею шока, ведь, войдя в квартиру, я, согласно инструкции, с такой силой толкнул ее в грудь, что она отлетела в самый конец коридора и с силой ударилась о стену. Чтобы ее заткнуть, мне пришлось хорошенько сдавить ей кадык и обложить трехэтажным матом. После чего, осознав, как видно, серьезность ситуации, она замолчала, а мы продолжили свою работу.
Согласно инструкциям, полученным, товарищ генерал, от вас заранее, мы с лейтенантом Алтуфьевым разбили при обыске кое-что из посуды, порвали несколько книжек и выпустили пух из перины. Обыск длился долго, и все это время Борзых и его жена провели, как вы и приказали, стоя. Под утро Борзых окончательно потерял остатки мужества. Он стоял босиком, полураздетый, дрожал от холода и страха и был абсолютно деморализован. Мы собрали все его черновики, заметки, рукописные и машинописные материалы и, не составляя никаких описей, сложили их в большую кожаную сумку. После чего Борзых был одет, выведен во двор, посажен в машину и препровожден в Спецучреждение. Здесь его заперли в камере, а мы, то есть я и лейтенант Алтуфьев, отправились по своим квартирам.
Придерживаясь известной методы, я, товарищ генерал, дал задержанному возможность осознать всю безвыходность его положения и не появлялся в Спецучреждении до глубокой ночи. На следующие сутки, после полуночи, когда он, сраженный усталостью, по-видимому, уже забылся беспокойным сном, я лично явился к нему в камеру и увел на допрос. На допросе я продержал его до утра, живо интересуясь его прошлым, особенно его пребыванием на фронтах Гражданской войны, работой в совучреждениях, творческими достижениями, связями, знакомствами, родственными и семейными отношениями. Из долгого и, надо сказать, довольно нудного разговора я понял, что Борзых – человек безыдейный и беспринципный, готовый на любой низкий поступок, в том числе и на предательство близких ему людей. Вместе с тем, товарищ генерал, Борзых обнаружил хорошие манеры, взращенные в нем, по всей видимости, дореволюционным воспитанием, и замечательную образованность, логично проистекающую из его буржуазного происхождения. На основании изучения, товарищ генерал, подобного типа индивидуумов, смею сделать вывод о том, что Борзых никоим образом не может считаться потенциальным врагом Советской власти, а скорее, напротив, при надлежащей обработке станет полезным оперативным сотрудником.
В заключение, товарищ генерал, разрешите передать вам изъятые у Борзых при обыске документы и бумаги, среди которых имеются записки, посвященные хорошо известному вам атаману Григорьеву. Эти записки, полагаю, представляют для нас несомненный интерес, в чем вы можете лично убедиться, прочитав их и сопоставив с добытыми ранее оперативными материалами.
Глава 13
Что написал литератор Клим Борзых в своих заметках «Истинное лицо атамана Григорьева»
Истинное лицо атамана Григорьева отмечено печатью сладострастного садизма и циничного равнодушия к человеческой жизни. Это лицо и внешне являет собою образец топорной работы натуры, исполнившей его грубо и невыразительно. Оно побито оспою, над синевато-багровым носом с красными прожилками пробуравлены два маленьких узких глаза мутного отгенка, выше расположен узкий, прорезанный редкими морщинами лоб. Уши у Григорьева слегка оттопырены, что придает ему вид нашкодившего гимназиста, брови мохнатые, усы воинственно торчат, как у таракана. Не только в лице, но и во всем его облике проглядывает что-то тараканье: он широкоплеч, приземист и одновременно вертляв и юрок, всегда настороже, всегда готов увернуться от удара, смотрит недоверчиво и избегает прямого взгляда в лицо собеседника. Это какой-то хитрый мастеровой или вороватый приказчик, а то и дворник, властный самодур окрестных дворов. Он груб в манерах и речи, говорит отрывисто, глухо, как будто у него хронический насморк, и безостановочно поносит всех и вся. По внутренней своей сути Григорьев – человеконенавистник, причем ненавидит он не по классовому признаку, а огульно, всех, и даже на собственных бойцов смотрит как на человеческую труху. Ко мне он проявляет нечто вроде покровительственного благодушия и какой-то извращенной симпатии, но в глубине души, уверен, холодно меня ненавидит.
О его молодости мне известно мало, а сам он нелюбит о ней распространяться.
Болезненной темой является для Григорьева тема национальности, как для всех тех, кто считает эту зыбкую субстанцию мерилом человеческих достоинств и недостатков. Имея русскую фамилию, он всячески подчеркивает свое украинское происхождение, к месту и не к месту поминая достоинства своих предков. Меня всегда удивляло, как это он, как будто русский, патологически ненавидел «москалей», безостановочно, изо дня в день посылая им проклятия и оскорбления. Позже я узнал, что он чистый украинец, записанный в метрической церковной книге как Ничипор Серветнык, а русскую фамилию он взял в карьерных целях, видимо, далеко заглянув вперед.
Образование имел он незначительное, лучше сказать был недоучкой, окончил лишь два класса начальной школы, зато в неполные двадцать лет уже сражался на русско-японской войне и с немалым успехом, если, конечно, принять на веру его безудержную похвальбу. Немало рассказывал он и о германской войне, на которую был мобилизован спустя десятилетие. Из его рассказов я понял, что кровь и страдания увечных, наблюдаемые им изо дня в день, возможность безнаказанно убивать, не стесняясь при этом в выборе способов убийства, бешеная скачка смерти и ежеминутная возможность гибели страшно возбуждали его и давали мощный жизненный стимул. Григорьев любил кровь, как другие любят женщину, а быть может, любил кровь вместо женщины. Я сам не раз был свидетелем того, как атаман насиловал несчастных. Сначала мордовал их, как только мог, и только после этого доходило у него до дела. Бывало, пока не увидит кровь, так и начать не может, а кончить – и подавно.
Все эти подробности говорят о том, что Григорьев был человек сугубо военный и при этом абсолютно дикий, то есть самый что ни есть почвенный, чему свидетельство – Георгиевский крест и чин штабс-ка-питана, полученные на германской.
В политику он двинулся, насколько мне известно, после знакомства с Петлюрой, который занимал в то время пост генерального секретаря по военным делам Украинской Народной Республики. Из рук Петлюры Григорьев получил чин подполковника, но вскоре на политическом небосклоне зажглась звезда гетмана, и Григорьев, не колеблясь, поддержал новую фигуру. Гетман, всецело доверяя будущему атаману, выдвинул его на один из ключевых постов в Запорожской дивизии и присвоил звание полковника. Но Григорьев всегда – и в политике и в жизни – держал нос по ветру и делал только то, что было выгодно ему лично. За время нашего знакомства я понял, что подлость, двуличие и переметничество – натура этого по-своему незаурядного человека. Он инстинктивно чувствовал выгоду и никогда не ошибался в выборе покровителей, причем не он был для покровителей, а покровители – для него. Он использовал их в своих целях так, что они и не догадывались об этом, убежденные, что удачливый и энергичный человек старается ради их блага и их целей, ради выполнения их задач. Григорьев же, участвуя в той или иной авантюре, имел в виду только собственную выгоду и исходил только из своих интересов. Понятны поэтому его бесконечные метания из одного лагеря в другой, постоянные смены союзников. Это был человек без принципов, без морали, без нравственного стержня, без ценностных ориентиров.
Поэтому неудивительно, что Григорьев снова метнулся в сторону, оставил своего прежнего покровителя и начал переговоры с врагами Скоропадского. Новый переворот готовил «Украинский Национальный Союз», и Григорьев быстро сообразил, что с его предводителями ему по пути. Думается мне, что именно в эти дни Григорьев окончательно осознал свою роль в роковой смуте, бесповоротно понял собственную выгоду, состоявшую в том, чтобы, никому не подчиняясь, быть абсолютно самостийным, ибо только самостийность позволяла ему выйти на бандитскую стезю, а бандитская стезя – безнаказанно и безнадзорно творить насилие, ведущее к неограниченному обогащению. Вот здесь-то и проявилась во всей своей необузданной мощи подлая и коварная натура молодого полковника.
Собрав небольшой повстанческий отряд, Григорьев развернул военные действия против немецко-авст-рийских оккупантов. Мелкие банды восставших крестьян, заполонившие леса Херсонщины увидели в Григорьеве объединяющую силу, потянулись к новому командиру, и вскоре Григорьев собрал под свое начало огромное количество свежих озлобленных бойцов, вооружил их трофейным оружием и всю осень сладострастно громил немцев и австрияков. Теперь он вновь поддерживал лозунги Петлюры, главным из которых был «Долой гетмана и его приспешников!».
В ноябре Петлюра поднял восстание, которому сопутствовал военный успех, а Григорьев на волне народного гнева неостановимой лавой прокатился по Херсонщине, выжигая в пепел все, что неосторожно вставало на его пути. Его отряды освободили Верблюжки и Александрию; здесь он был провозглашен атаманом и получил почетный титул батька, а я после херсонского рейда трое суток не мог уснуть. Стоило только закрыть глаза, и я видел жуткие картины надругательств над телами и душами врагов. В Верблюжках григорьевцы вывели немцев на площадь, раздели догола и заставили средь бела дня на глазах у всех испражняться, и этому унижению не было предела, пока на площади не появился со свитою сам Григорьев. Он выхватил револьвер и принялся сосредоточенно расстреливать пленных, которые падали прямо в собственное дерьмо.
Повстанцы выуживали недобитых немцев из погребов и резали их штыками. Уже за околицей настигли отряд варты, всех расстреляли в спину, чтоб не догонять, а одного, который все же попался живым, долго били ногами, вышибли зубы, потом раздели, отрезали член и всунули в его обезображенный рот.
В Александрии какой-то ведомый к расстрельному забору австриец вдруг выхватил у своего вожатого револьвер и уложил того на месте. Сбежались товарищи убитого, австрияк приговорил еще двоих. В свалке его ранили и скрутили. Подъехали верховые; австрияка привязали к коням и дали им шпоры. Человека разорвало на части; кровавые куски, сочащиеся живою кровью, багровым пламенем пролетели через все село…
Петлюра, между тем, подошел к Киеву, и власть гетмана оказалась под угрозой, однако Антанта пообещала своему ставленнику военную помощь, и вскоре в николаевской бухте появились корабли интервентов.
А в начале декабря в преддверии Николаева встал атаман Григорьев.
Город был завоеван им с ходу, но, справедливости ради, следует сказать, что победу он получил без боя.
Дело было так: на подступах к Николаеву стояло около пятисот гетманцев. Григорьев своим пятитысячным сапогом в мокрое место размесил эту жалкую кучку, двинулся по окраинам и на станции Водопой в клочья разнес малочисленные гетманские отряды, после чего демонстративно встал в виду гарнизона.
Я посоветовал атаману не штурмовать Николаев, а действовать силою устрашения, для чего составил напористый ультиматум, смысл которого сводился к призыву сдаваться. В случае сдачи интервентам была обещана свобода и возвращение на родину. Как ни странно, они приняли эти условия. Мы вошли в город, и Григорьев отдал его на растерзание своим головорезам. Особых заслуг атамана в завоевании Николаева не было, как, впрочем, не было их и при осуществлении многих других операций. Григорьев всегда действовал нахрапом, нагло, часто не рассчитывая силы, не принимая во внимание военно-стратегические факторы и, что удивительно, нередко побеждал. Его победы были отчасти делом везения, отчасти играл свою роль фактор непредсказуемости и хаоса, отсутствия планирования, иногда побеждала его бесшабашная дерзость. Потому и терял он завоеванное так же легко, как приобретал. В течение двух недель до нового 1919 года Григорьев сдал огромный кусок юга Украины, а в первой половине января вернул Николаев, захватил Херсон и Очаков. Херсон дался атаману непросто, почти две недели его обороняли белогвардейцы, и когда озлобленные и изнуренные боями повстанцы вошли в город, началась резня. Резали всех – хоронящуюся по щелям белую гвардию, евреев, фабричных мастеровых. Стены домов и городские заборы были забрызганы кровью, всюду валялись растерзанные трупы, мостовые были усеяны гильзами, над городом стоял удушливый пороховой смрад.
Атаман в эти дни пребывал в состоянии истерического подъема. Не желая прекращать военные действия, он долбил своих соседей по фронту – Петлюру и Махно, по его приказу контрразведка искала недобитых белых офицеров и коммунистов; сам Григорьев на каждом углу бешено орал, что «москалей и жидов треба выжигать каленым железом», провоцируя тем самым погромы и бесчинства, и в довершение всего вызвал меня ночью в штаб и приказал составить письмо в правительство У HP с требованием без промедления назначить его на должность военного министра.
Притязания этого человека казались безмерными, но с ними можно было бы согласиться, если бы его действия, и военные, и политические, имели бы последовательный характер. Но Григорьев метался от союзника к союзнику, предавал налево и направо, и даже я, наблюдавший все эти метания вблизи, не всегда понимал намерения атамана…
В январе на станции Раздольная он встретился с Петлюрой и сумел убедить его в своей преданности интересам УНР, и в то же время заигрывал с украинскими боротьбистами и даже стал военным комиссаром левоэсеровского Центроревкома, а считанные дни спустя поглядывал в сторону большевиков. И это было логически оправданно, поскольку он всегда выступал на стороне силы, а красные успешно продвигались тогда по всем фронтам. В конце января по приказу атамана я составил официальное заявление о его переходе к большевикам. Мало того, он попытался поднять мятеж и увести с собой Запорожский корпус войск УНР. Директория была в ярости, Петлюра слал гневные телеграммы, а Григорьев поливал бывших союзников в оскорбительных универсалах. Эти воззвания я составлял, сидя по ночам в штабе, а атаман, читая их поутру, безжалостно вычеркивал из текста дипломатические обороты, вписывая новые обвинения, ругательства и оскорбления. Он получал истинное удовольствие, посылая всех и вся по известному адресу, а его противники только бессильно брызгали слюной.
В конце концов командование армией УНР заочно вынесло атаману смертный приговор, но руки у Петлюры были коротки, в исполнение этот приговор привел лично я, только это было гораздо позже и при других обстоятельствах…
Договариваясь с красными, Григорьев требовал от командующего Украинским фронтом Антонова-Ов-сеенко полной автономности, а проще говоря, неподконтрольности в вопросах захвата и дележа трофеев, неприкасаемости постов, званий, титулов руководства, и вообще – самостоятельности в постановке и решении организационных задач. Антонов-Овсеенко выкручивался как мог, но в чем-то ему пришлось все-таки идти на уступки. Красным необходимо было заткнуть повстанцами атамана большую дыру на фронте, при этом командующий понимал, что Григорьев в роли союзника крайне ненадежен и сговор с ним – временный, как только надобность в нем отпадет, его можно будет бросить или даже убрать. Это был точный стратегический ход, и Антонов-Овсеенко очень скоро увидел его плоды – уже в феврале Григорьев в пух и прах разбил фронт УНР и вытеснил Петлюру из Центральной Украины.
В этих обстоятельствах и вошел атаман со своим воинством в состав первой Заднепровской дивизии.
Несмотря на успехи нового формирования, командующий по-прежнему не доверял Григорьеву и держался настороже, тем более, что в среде повстанцев царило разложение. Это действительно было так, ибо, почивая на лаврах скоропалительных побед, григорьевцы погрязли в пьянстве и мародерстве, насиловали баб, грабили и убивали мирное население. Более всех доставалось евреям: Григорьев был воинствующим антисемитом, и идеологическая обработка его штабистами рядового и офицерского состава была такова, что ни один еврей в занимаемых повстанцами селах и местечках не мог спокойно себя чувствовать.
Обычно, входя в боевой суматохе в город или село, евреев убивали походя, по привычке; разгоряченные сражением бойцы огнем своих раскаленных душ выжигали еврейские дома вместе с их обитателями, а спустя два-три дня, когда горячка боя утихала, повстанцы начинали планомерно выискивать оставшихся евреев, так же планомерно грабить их или собирать мзду за сохраненные жизни. Если возникали сомнения в еврейском происхождении жертвы, если лицо, которое собирались подвергнуть репрессиям, оказывалось не явно семитским и горячо убеждало палачей в своей непричастности к иудейскому племени, тогда его просили предъявить крест. Не обнаружив креста, спокойно убивали. Кое-кто из евреев пытался схитрить, – отцы вешали детям на шеи крестики, но наша братва после недолгой возни, сдирала с ребятни подштанники и на обрезанных членах убеждалась в обмане. Этих детей валили наземь и разбивали им головы прикладами: зачем осквернили кресты, христопродавцы!..
Десятого мая Григорьев подошел к Херсону. Первым делом шквальным артиллерийским огнем была сметена греческая рота, стоявшая возле города. Херсон закипел; большевики начали вопить на площадях, призывая население к восстанию, зашевелились местные мародеры и бандиты, вылезли из щелей, как тараканы к помойному ведру, люмпены, ворье и мелкие портовые барыги. В городе, помимо греков, стояли французы; большевики вели среди них подстрекательскую агитацию: негоже воевать против братьев по классу. Кончилось тем, что французские братки под водительством комиссаров разгромили городские тюрьмы и выпустили всех заключенных. Политические тут же, очертя голову, ринулись в водоворот военной неразберихи, уголовники с энтузиазмом заплескались в мутной водице хаоса, надеясь под шумок урвать жирную добычу. Тем временем с моря подошли новые французские формирования, но, едва десантировавшись, отказались идти в бой.
Все силы, находившиеся в Херсоне, были деморализованы. Григорьеву снова улыбалась халява. Город можно было занять без особых усилий и практически без потерь.
Все эти дни я был рядом с Григорьевым, близко наблюдал его и видел, как он, нетерпеливо ожидая захвата, буквально дрожал в сладострастном возбуждении. Когда стало ясно, что греки и французы не способны удержать Херсон, командование интервентов приказало им грузиться на корабли.
Григорьев как будто ждал этого момента и заранее стянул в одно место все имевшиеся у него орудия. Союзники оказались в кромешном аду; снаряды ложились на пристань сплошным ковром, отрывая людям конечности и головы, корабли надрывно гудели, над морем густой туманной пеленой стояла орудийная гарь; с позиций видно было, как мечутся по пристани крошечные фигурки обреченных…
Ворвавшись в оставленный союзниками город, григорьевцы начали наводить порядок, а в их понимании это означало: убийства, насилия, грабежи.
Григорьев приказал мне следовать за ним и, прихватив небольшой отряд сопровождения, мы двинулись в порт. Пристань имела ужасающий вид. Повсюду валялись трупы и стонали раненые. Своими криками они раздражали командира, и он приказал всех добить. Бойцы сопровождения ходили по распростертым телам, оскальзываясь в липкой крови, и кололи штыками всех, кто шевелился. Сам Григорьев с «кольтом» в руке перешагивал через тела и, чертыхаясь, стрелял раненым в глаза. Посреди экзекуции прибежал посыльный и доложил о пленении нескольких десятков греков – жалкий остаток греческого батальона. Григорьев не стал отвлекаться; продолжая методично добивать раненых, он еще долго бродил по месту побоища, а когда, наконец, устал, собрал своих хлопцев и приказал пригнать пленных на пристань.
Появившихся вскоре греков заставили раздеться и сложить обмундирование в общую кучу. Затем Григорьев, взгромоздившись на каурую кобылу, зычно крикнул: «Хлопцы! Слышите ли вы меня?! Скока позора перетерпел наш брат через эту черную масть! Помните Шкурняка, – ему эти выродки вырвали глаза и порезали кожу со спины на портупеи! Режьте, хлопцы, таперя вы!». И отъехал в сторону, чтобы не мешать. А хлопцы, осерчав, вновь взяли еще не остывшие штыки наизготовку и принялись резать греков, словно поросят. Вот эта картина; буду помнить ее до скончания жизни: голые, обезумевшие от предсмертного ужаса люди на мартовском морозце, чуть обласканные весенним украинским солнышком; кто-то жмется к товарищу, кто-то пытается бежать, – а кровь уже льется и слышны гортанные выкрики убиваемых и азартные вопли убивающих, вот уже безумие заплескалось в глазах, увидевших агонию своих жертв, а кто-то еще пытается сопротивляться, хватается голыми руками за скользкие лезвия штыков, молит о пощаде, но нет обратного хода у времени, и я в оцепенении гляжу на эту бойню и вижу, как медленно разворачиваются винтовки с примкнутыми к стволам смертононосными жалами, как отъезжают в стороны локти, изготовленные для удара, как стремятся к врагу посылаемые сильными руками приклады, как металл с хрустом и хлюпаньем вгрызается в мягкую человеческую плоть; легкий парок клубится над упавшими телами, утоптанный и загрязненный снег незаметно проседает под вытекающими из ран алыми струйками, и в предсмертных криках людей нет уже ни страха, ни ненависти, а только страдание и боль…
Григорьев ликовал.
Французское командование заметалось, не зная, что предпринять дальше, и принялось отдавать нелепые приказы. Мгновенно был брошен Николаев со всеми складами и запасами, союзные войска отвели в Одессу, фронт оголился более чем на полтораста километров.
Сколько уже я твердил, что Григорьеву жирные куски сами собой падали с небес, непонятно, за что коварное провидение водило с ним такое тесное приятельство, только город за городом сдавался ему без боя, а трофеи так и бежали к нему наперебой, стремясь поскорее отдаться в его алчные окровавленные руки.
Союзники, будучи наслышаны о «подвигах» Григорьева, сильно его боялись и опасались его неуправляемого гнева. Чем еще можно объяснить все эти неправдоподобные, не поддающиеся никакому логическому объяснению, все эти победы, нелепые завоевания, города, падающие ниц при одном его приближении, более того – при одном упоминании его разбойного имени?
Тут же союзники разбежались и из Березовки, бросив на станционных путях эшелоны с оружием, продовольствием и обмундированием. Григорьев применил здесь свой излюбленный военный прием – полил станцию шквальным артиллерийским огнем, а следом за снарядами послал в атаку полупьяную роту. Двухтысячный гарнизон Березовки бесславно капитулировал и вслед за войсками, выведенными из Николаева, откатился на сотню километров к Одессе.
Бесславие воинства оккупантов и дешевизну григорьевских побед подтвердили события, последовавшие сразу после оставления союзниками Березовки. В район станции подошли два эскадрона белых из бригады Тимановского и атакой сходу погнали зарвавшихся и обнаглевших от безнаказанности красных. Вот какова была истинная цена великому стратегу Григорьеву! Кучка белогвардейцев опрокинула махину, которая повсеместно гнала прочь колоссальные силы интервентов! Правда, долго удерживать Березовку кавалеристы не могли, – слишком неравными были силы, и потому отряды Григорьева вскоре вновь заняли стратегически важный объект. Отсюда открывался прямой путь на Одессу. Бывший атаман, а ныне удачливый красный командир уже видел себя завоевателем черноморского рая.
И он его завоевал, только слово «завоевал» подходит здесь менее всего, потому что Одесса упала к его ногам, как перезревший плод, – без малейшего усилия с его стороны и не просто упала, а рухнула, катастрофически рухнула, прогремев на всю Европу, тем более, что сам Григорьев вопил, словно оглашенный, во все концы земли о своей грандиозной победе над французами.
Ему снова фантастически повезло; все происходило как всегда под его кровавой путеводной звездой, – накануне взятия Одессы он несколько дней беспробудно пил и валялся в штабе на столе, просыпался, требовал к себе полковой оркестр и слушал его грохот, покачиваясь в такт над ведром со спиртом, глушил спирт, опуская морду прямо в ведро, как вдруг ему доложили, что в Одессе паника, французы заполошно грузят на корабли свое шмотье, гражданские штурмуют стоящие на рейде транспорты, в городе грабежи и убийства, разгром банков и складов; Григорьев приказал привести его в боевую готовность, и я помог ему выйти во двор, а штабные побежали к колодцу за водой. Холодные потоки отрезвили его, он начал что-то соображать, потребовал отчеты, донесения, сводки, собрал командиров и приказал готовиться к выступлению.