Текст книги "Русский садизм"
Автор книги: Владимир Лидский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
В городе творилось нечто несусветное. Вне его невозможно было понять и оценить происходящее, ясно было одно: события экстраординарны. Впоследствии все, конечно, разъяснилось, но тогда мы не знали подоплеки, и Григорьев ориентировался только на внешние проявления ситуации.
А началось все с раздрая среди союзников. Французская администрация вошла в конфликт с Деникиным, объявила в Одессе осадное положение и фактически захватила власть в городе, после чего прибыл Главнокомандующий союзными силами в Восточной Европе и, уже совершенно не считаясь с Добровольческой армией, принялся совершать какие-то конвульсивные кадровые перестановки, которые фактически привели к нейтрализации добровольцев. Активно выступала против нас только бригада Тимановского, – основательно пощипывая наши войска, она служила причиной того, что несколько дней мы стояли в преддверии Одессы в нерешительности – Тимановский просто не давал ходу, громя наши авангарды. А в самом городе находился тридцатипятитысячный многонациональный гарнизон, и Григорьев никогда не вошел бы в Одессу, если бы не предательство союзников. Как потом выяснилось, во Франции случился правительственный кризис, парламент затребовал отчеты о расходовании кредитов на востоке. Командующий одесской группировкой генерал д’Ансельм отчитался паническими депешами: большевики теснят по всему фронту, их успехи колоссальны и непреодолимы, тогда как союзные войска голодают и не могут более оказывать серьезного сопротивления; он слал и слал эти депеши, и кончилось все тем, что Европа приняла решение о выводе войск в 72 часа!
Вот тогда-то и началась паника в Одессе, о которой немедленно доложили Григорьеву. Он мгновенно, как борзая, встал в охотничью стойку, он почувствовал падаль, мертвечину, легкую добычу, ведь зная о тройном превосходстве противника, об огромных артиллерийских и морских силах, о забитых оружием, боеприпасами и продовольствием складах, он до поры до времени не совался в Одессу, лишь огрызаясь на действия Тимановского. А теперь французы и греки, исполненные ужаса, грузились на суда, бросая имущество, ценности, лишь бы не оставаться в этом российском аду, ведь генерал д’Ансельм сократил время эвакуации до 48 часов! Город тем временем захватывали одесские бандиты; – уголовникам немыслимо было упустить оружие из складов, товары из магазинов, валюту из банков…
Единственная реально сопротивлявшаяся сила белых – пятитысячная бригада Тимановского – дрогнула в начавших сжиматься тисках: с одной стороны, почувствовав слабину, на нее двинулся Григорьев, с другой – вышедший из подполья одесский Совет попытался собрать свои разрозненные силы и заодно направить в нужное русло бандитскую вольницу. Еще судорожно трепыхался Гришин-Алмазов, но и он, в конце концов, сунулся на французские корабли, а Тимановский в отчаянии повел своих бойцов к румынской границе.
Так добровольцы были преданы на Юге Украины, а Григорьев въехал в Одессу на белом коне. Его упоение победой, его самодовольство и бахвальство не знали предела, всем столицам мира он телеграфировал о разгроме союзнической миссии в России и орал на каждом углу о своем полководческом гении.
Город он отдал на растерзание своим головорезам и, как обычно, сразу началась резня, а сам со свитою занял здание вокзала и устроил там грандиозную пьянку. Эта вакханалия продолжалась несколько дней, причем григорьевцы конфликтовали с другими претендентами на брошенные богатства союзников – с одесскими бандитами и большевистскими лидерами, которых Григорьев приказал просто отстреливать, тем более, что большинство из них были, по его определению, «жидами-спекулянтами». Кровь полилась рекой, к тому же начала свою кромешную работу ЧК. Сначала взялись за офицеров, которые замешкались в городе и не смогли погрузиться на французские транспорты. Их вытаскивали на улицу и тут же расстреливали или кололи штыками. Заодно уничтожали их семьи; пьянь и рвань вламывалась в дома – офицерских жен, сестер, матерей насиловали, душили, резали, детей выбрасывали из окон. Чекисты объявили приказ о регистрации гимназистов и гимназисток. Всех, кто явился, раздели догола, девочек долго и жестоко насиловали, мальчиков после короткого сопротивления кастрировали кортиками и штыками, и пока они корчились в крови на полу, резали гимназисткам влагалища и груди, чтобы до корня извести буржуйское племя. Раненых в лазаретах стаскивали за ноги по каменным лестницам, бросали в лестничные пролеты; врачей и медсестер, как пособников белогвардейцев, расстреливали прямо в перевязочных. Поймали несколько не успевших убраться греков и порубили им головы. Как выяснилось, в греческих войсках было около полусотни священников. Одному из них, оказавшемуся среди порубленных греков, сначала выкололи глаза и отрезали язык, потому что он орал по-русски: «Братья! Вы же православные!!».
От здания ЧК каждую ночь отъезжали подводы, нагруженные голыми изуродованными телами, а из окровавленного рассветом моря поднималось набухшее желтым гноем солнце, и чайки увлеченно клевали в грязной морской пене человеческую падаль…
Вскоре после взятия Одессы мы отошли в Александрию, переформироваться. Тут открылись страшные картины: пока мы занимались военными делами, в тылу махровым цветом расцвело предательство.
Деревня стонала под гнетом коммунистов; на каждом шагу попирались интересы тех, за кого мы шли в бой, в каждом селе, в каждом доме стоял плач и вой: бойцы продотрядов, чекисты и примазавшаяся к ним мразь, вроде членов комбедов, выгребали хлеб, убивали крестьян, всячески насаждали террор.
Много недель подряд, глухими и беспокойными ночами, когда спать приходилось вполглаза да вполуха, я снова и снова видел трупы, трупы и трупы – растерзанные, подвергшиеся глумлению тела и бесконечные пытки, которые сопровождали весь военный путь Григорьева и которыми он любил лично руководить; видел насилие всех воюющих сторон, видел сатанинский ураган, увлекающий страну в пропасть, и сам был частью этого урагана…
Передвигаясь по завоеванным районам, мы видели следы бесчинств, которые были продолжением наших собственных бесчинств, творимых противною стороною; Григорьев в бешенстве орал антисемитские лозунги; собирая крестьянские сходы, он убеждал отчаявшихся людей в том, что во всем виноваты евреи, ведь это они приходят с продотрядами, их полно среди комиссаров и чекистов, они теснят нашего брата, который нас кормит и за чьи интересы мы воюем. Действительно, в чекистских отрядах, бесконтрольно действовавших в деревне, не подчинявшихся никому и прикрывавшихся мифическими мандатами центра, преобладали семитские лица, и это Григорьева бесило более всего. Он стал призывать к еврейской резне, и кое-где она незамедлительно началась, причем убивать стали не только комиссаров, но и под горячую руку мирных жителей, ни в чем не повинных обитателей местечек. К Антонову-Овсеенко полетели телеграммы: Григорьев открыто конфликтует с властями, он становится опасен, пора принимать меры. И Антонов-Овсеенко издает приказ, предписывающий при первых признаках мятежа в дивизии принять меры, вплоть до физического устранения Григорьева. Однако командующий хорошо понимал, что в таком случае не оберешься шуму, поэтому в начале мая он лично прибыл в Александрию и встретился с Григорьевым. Большинство переговоров происходило при мне, так что я прекрасно понимал и ход событий, и тайные умыслы командующего. По зрелом размышлении Антонов-Овсеенко решил убить сразу двух зайцев. Он постоянно льстил самолюбию Григорьева, называя его великим стратегом, гениальным полководцем, победителем Антанты. Все дело было в том, что с зимы забурлила Европа, и в европейских городах начались митинги, шествия, манифестации, на предприятиях забастовали рабочие. Впрочем, в Берлине коммунистов придушили, но в марте вспыхнула революция в Венгрии, оттуда она начала проникать в Словакию, а седьмого апреля была провозглашена Баварская Советская республика. Коммунистический пожар охватывал европейские столицы, и Троцкий довольно потирал руки, вновь и вновь твердя о перманентной революции.
Антонов-Овсеенко предложил Григорьеву возглавить поход на Запад, перейти границу и помочь восставшим, истекающим кровью венграм. Следующей целью был Берлин, где Троцкий мечтал взять реванш за поражение «спартаковцев». Антонов-Овсеенко пел Григорьеву сладкие песни о том, что тот станет освободителем Европы. При этом красное командование и руководство в центре выигрывало при любом варианте развития событий. Поход в Европу мог оказаться удачным для чего, нужно было выжечь революционным огнем Галицию, Румынию, освободить Бессарабию и Буковину, соединиться с венграми и при поддержке баварских немцев и словаков двинуться далее на запад. В этом случае начнется победоносное шествие коммунизма по миру, Григорьев успокоится в лучах славы, и опасность его мятежа исчезнет. С другой стороны, поражение Григорьева тоже было неплохим вариантом для центра. Экспорт революции можно и отложить, пускай Европа сама разгребает свое дерьмо, зато опасный и непредсказуемый Григорьев будет устранен, и произойдет это «естественным» путем. Кроме того, вновь откроется возможность для грабежа украинского крестьянства, пока его бесноватый защитник будет париться где-то на Рейне. В конце концов Григорьев поддался на уговоры и посулы командующего, испросив только разрешения на короткий отдых и подготовку войск.
Однако Григорьев не был бы Григорьевым, если бы так легко пошел на поводу у своих врагов, лишь временно оказавшихся союзниками.
Мне он заявил: «Нехай Антонов сам прется в Европу, я уже достаточно повоевал за ихнюю бандитскую власть…». И я догадался, что он по своему обыкновению задумал что-то из ряда вон выходящее. Пока он дурачил головы представителям советского командования, от нас ненадолго отстали, но вокруг то здесь, то там вспыхивали крестьянские бунты, и вожди повстанцев без конца обращались за поддержкой к Григорьеву.
Одесса и Киев тем временем стали базой формирования Первой Интернациональной советской стрелковой дивизии, готовящейся, как только прозвучит команда, ринуться на помощь братьям по классу.
Наши отряды насчитывали более двадцати тысяч бойцов, шестьдесят орудий, семьсот пулеметов, десять бронепоездов, и Григорьев вполне мог стать реальной силой, способной раздуть мировой революционный пожар. Ко Дню международной солидарности трудящихся он сделал советскому командованию подарок: выставил свои авангарды на Днестре в ожидании приказа о его форсировании.
Европа трепетала в ожидании нашествия варваров. А варвары тем временем, обозначив свое присутствие в Тирасполе, пригнали в предместье Елизаветграда бронепоезд и шквальным артиллерийским огнем накрыли город. На следующий день Григорьев санкционировал еврейский погром в Знаменке, с обычной своей мотивацией: «Бей жидов и коммунистов!». А ведь он значился тогда командующим Шестой Советской дивизией!
Все дело упиралось в карательную политику коммунистов на селе. Бесконтрольная продразверстка зажала крестьян в тиски насилия и голода, зерно выгребалось подчистую вплоть до семенного. После победы над Директорией крестьянам была обещана земля, за которую они сражались безоглядно, но обещания остались на бумаге, более того, селяне были поставлены на грань вымирания. Ежедневно происходили вооруженные стычки с «летучими» карательными отрядами ЧК, без устали работали Ревтрибуналы, недовольных убивали, зачастую с садистической жестокостью, чтобы другим было неповадно. Все репрессивные образования имели в своем составе большой процент евреев, поэтому антисемитизм у защитников крестьянства, каковыми считали себя бойцы Григорьева, был развит необычайно, чему способствовал и сам командир, подстрекавший своих бойцов к погромам. Второй причиной было то, что часть мирного еврейского населения все-таки еще верила большевикам. Евреи на Украине, где проходила черта оседлости, в силу своего угнетенного положения стремились к стабильности и спокойствию, к решению всех вопросов мирным путем, а большевики обещали порядок, устранение эксцессов военного времени, защиту от погромщиков. Поэтому кое-кто из еврейского населения активно их поддерживал, а Григорьев, наблюдая это на местах, не мог отказать себе в удовольствии разыграть антисемитскую карту. Население, дескать, поддерживает большевиков, которых он ненавидел, а значит, подлежит уничтожению. Так, начав на станции Знаменка, Григорьев в течение нескольких дней устроил погромы в Елизаветграде, Александрии, в Долинской, и это было только начало. Порой мне казалось, что цель всех действий Григорьева состоит не в борьбе с революцией или контрреволюцией, с гетманом, Петлюрой, кайзером или Троцким, а в истреблении еврейского населения, в сладострастных пытках жителей местечек, в планомерном стирании с лица земли ненавистного ему народа. Всю первую неделю мая кровь лилась рекой. Григорьев поощрял пытки, евреев резали, жгли, вешали, разбивали им головы, побивали камнями, затаптывали лошадьми, топили, закапывали живьем в землю, выкалывали глаза, отрубали конечности; заодно попадало и комиссарам, чекистам, уполномоченным, милиционерам…
Антонов-Овсеенко слал Григорьеву телеграммы с информацией, которая, как полагал командующий, была комдиву неизвестна; он ждал, что Григорьев вот-вот начнет форсировать Днестр и просил навести порядок в своих частях. Видимо, полной картины событий у него не было, он считал, что погромы и убийства продотрядовцев следует понимать, как эксцессы, не имеющие со стратегической линией Григорьева ничего общего.
Но те, кто был ближе к разбушевавшемуся комдиву, прекрасно понимали смысл происходящего. Поэтому вскоре Григорьев получил ультиматум командующего Третьей украинской советской армией Худякова, в котором командарм обвинял Григорьева во всех безобразиях и требовал их прекратить, угрожая в противном случае объявить его мятежником и поставить вне закона.
Обстановка накалялась все более и более. На станции перед Елизаветградом стояли наши эшелоны, и штабной вагон, где расположился Григорьев со свитой, посылал в город директиву за директивой, требование за требованием, а городской Исполком отвечал и отвечал, пытаясь не допустить нашего повторного нашествия на город. Солдаты были озлоблены, раскалены слухами и подстрекательством провокаторов, им не терпелось выместить свою злобу на городских властях, а Исполком в это время послал на вокзал свою делегацию, с которой поначалу разговаривали спокойно и находили общий язык, но потом вмешался командир Верблюжского полка Горбенко и потребовал, чтобы «жидовская власть убралась из города».
В Елизаветграде потихоньку начиналась паника. Наши агенты регулярно докладывали обстановку. Евреи собирали манатки, готовясь бежать, рабочие держались нейтрально, а Исполком без конца заседал и устраивал митинги. Пока председатель Исполкома Осмоловский посылал на вокзал парламентеров, городские активисты выясняли, кто им милее – григорьевцы, большевики или даже белогвардейцы. Неразбериха стояла полная. Я был на одном митинге, где председательствующий Твердоступ предложил выбрать между Григорьевым и «той гнусной властью, которая управляет городом». Что тут началось! Мнения высказывались диаметрально противоположные, одни орали: «Правильно!», другие: «Долой провокатора!». Лидер меньшевиков Штамм, злобно брызгая слюной, говорил, что григорьевцы – бандиты и становиться на сторону бандитской власти нельзя, хотя то же самое он недавно высказывал о Советах. Сейчас же он предлагал выбрать между Колчаком и Советской властью, что не поддавалось никакой логике. После него выступил анархист Волин и заявил, что в данный момент нужно больше внимания уделить не политическому вопросу, а проблемам хозяйственным, снабженческим и продовольственным. Тут на митинге появились наши представители Литвинов и Войцеховский и жестко высказались о том, что коммуны и чрезвычайки являются врагами трудового крестьянства, провоцируют голод, расстреливают, а григорьевцы защищают интересы бедноты и потому им с большевиками не по пути. В конце концов, Совет был распропагандирован, и митинг принял резолюцию, предложенную меньшевиком Якубовским: упразднить чрезвычайную комиссию, вернуть политические свободы и переизбрать Исполком. Порядок в городе это не восстановило, все продолжало клокотать и бурлить.
Сгущались тучи и над Григорьевым. После ультиматума от Худякова в штабной вагон пожаловали чекисты из Особотдела фронта, явно посланцы Антонова-Овсеенко. Кажется, он начал, наконец, понимать истинную суть происходящего. Чекисты объявили комдива арестованным и предложили ему и всем штабистам сдать оружие. Григорьев побледнел, глаза его налились кровью; поливая матом окрестности, он судорожно выхватил оружие и открыл беспорядочную пальбу. Штабисты тоже стали стрелять, и уже через минуту на полу вагона лежало несколько трупов; двух уцелевших чекистов мгновенно скрутили и жестоко избили. Не успев сказать друг другу последнее «прости», они уже висели на станционных столбах, а Григорьев приказал немедленно арестовать всех дивизионных комиссаров.
Это означало мятеж. Ночью Григорьев дал мне тезисы воззвания и велел к рассвету написать полный текст, чтобы утром можно было размножить его на ротаторе. Это был знаменитый григорьевский Универсал от восьмого мая, в котором бывший комдив, снова ставший атаманом, призывал крестьян к восстанию против Советской власти, поднимал на борьбу с насилием справа и слева, приказывал вооружаться и идти на Киев и Харьков! Текст Универсала, составленный мною согласно тезисам Григорьева, был гневно-справедливым, верным по своей сути, направленным против чинящих произвол коммунистов, в связи с чем Григорьев настоял, чтобы в нем обязательно была фраза о «комиссарах той земли, где распяли Христа».
Появление Универсала стало сигналом к действию. Со станции на Елизаветград потекла лавина солдат, мгновенно оцепивших центр, где были расположены советские учреждения, воинские части, штабы продотрядов. Были блокированы Артиллерийские курсы, захвачено здание военного комиссариата; руководящих работников, чекистов, милиционеров немедленно арестовывали.
Все григорьевские командиры получили четкие приказы о разгроме еврейского населения города. Накануне ночью в штабном вагоне Григорьев истерически кричал, что спасти Украину можно только полностью вырезав евреев. Как только елизаветградские Советы убедятся в непререкаемости наших намерений, вещал атаман, их сопротивление будет сломлено. По мысли Григорьева, истребление ненавистной нации не должно было осуществляться стихийно. Он предложил план, согласно которому первому удару в городе подвергнется синагога, потом еврейский базар, далее – еврейские магазины, лавки и склады, в последнюю же очередь – дома и квартиры обывателей.
Ночью в городе никто не спал. Утро было тихое, и только запах гари напоминал о том, что мира на этой земле нет и вряд ли он скоро воцарится. Майская зелень трепетала на ветру, свежий предутренний холодок гулял по замершим улицам. Солнце еще не всходило, но уже было светло.
Кавалерийские командиры вышли из штабного вагона, закурили и коротко посовещались.
Деловитая суета продолжалась еще с полчаса.
Вскоре на улицах города появились стройные колонны всадников, одетых в новое английское обмундирование и вооруженных шашками.
Артиллеристы, между тем, вывели орудие и установили его против синагоги.
Всадники, не выказывая ни малейшей агрессии, молодцевато гарцевали. Где-то заиграл духовой оркестр, бойцы приосанились и двинулись чуть быстрее. Видно было, что среди кавалеристов есть люди навеселе, и оттого они казались праздными гусарами, отправляющимися на пикник.
Но вот ухнуло орудие, раз, другой, и те, кто находился возле синагоги, увидели сквозь поднявшуюся пыль и кирпичную крошку рухнувшую стену еврейской молельни. Артиллеристы кинулись вперед. Синагога была пуста, сопротивляться разгрому оказалось некому. Лишь старик-сторож в ужасе воздел руки к небу, увидев солдат, которые, не остановившись, смели его и упоенно принялись крушить и ломать все вокруг. В одном из потайных схронов нашли священную Тору, сначала в остервенении топтали ее ногами, потом стали на нее испражняться, завалив ее кучей дымящегося дерьма.
Кавалеристы все гарцевали на мостовых, лошади звонко цокали железными подковами, и вот один из отрядов вдруг с гиканьем сорвался и поскакал…
На улицах в это время появлялись какие-то темные личности; выползая из подъездов и подворотен, они с опаскою оглядывались по сторонам, втягивали головы в плечи и все-таки двигались куда-то, торопились за какой-то, только им известной надобностью.
Всадники тем временем подлетели к базару, и вот уже затрещали под их напором двери и ворота, зазвенели разбиваемые стекла, заскрежетали срываемые замки и решетки. Кони носились по рядам, а склады и лабазы изрыгали из своих недр мануфактуру, муку, пшено, гвозди, веревки, мясные туши, конфеты, посуду, пуговицы, семечки, шапки, горох, булавки, бусы, свечи, куски топленого масла, рыбу, сапоги, доски, глиняные горшки, рубанки, галстуки, подштанники, кружева; уже полился керосин из бочек, кто-то этот керосин подпалил, и среди вспыхнувшего огня и черного керосинного дыма завизжали невесть откуда взявшиеся люди, завопили: «Ратуйте!!», зазвучали выстрелы и стали слышны всхлипы шашек, сносящих головы, мольбы о пощаде и матерные проклятия. Люди ползали по земле среди пыли и стука копыт, лошади топтали их, спотыкаясь, упавшие пытались найти хоть какое-то укрытие, нишу, щель, втискивались в прилавки, отчаянно вскакивали на ноги и бежали, но их настигали всадники на хрипящих конях и рубили, рубили… Среди кавалеристов уже сновали мародеры, тащившие с места бойни все подряд и исподтишка избивавшие евреев; какие-то небритые перекошенные рожи с ухмылками на губах, жирные бабы, озаренные вдохновеньем грабежа и юркие подростки, снующие в хаосе погрома…
Я знал, что Григорьев в преддверии нападения приказал открыть двери городских тюрем и выпустить уголовников – их бандитские хари и мелькали среди беснующейся толпы. Вот бородатый мужик, посверкивая потным багровым лицом, тащит на спине мешок с просыпающейся мукою, вот другой мужик в рваной тельняшке с остервенением бьет по морде тощего пожилого еврея, вот группка подростков, щедро одаряя оплеухами и тычками, увлекает черноволосую девушку в разбитый лабаз, а малолетки суетливо ползают в пыли, подбирая рассыпавшиеся конфеты и набивая ими карманы…
Меж торговых рядов и на прилавках уже валяется немного трупов без различия пола и возраста, а среди говяжьих туш возле открытой двери мясной лавки – зарубленный младенец с зияющей раной на груди. Кони оскальзываются в застывающих лужах крови, всадники устали рубить и крушить, остервенение на их лицах сменяется выражением беспредельной тоски и смертного томления, – крушить уже нечего, убивать некого, только раненые ползают в пропитанном кровью сахаре и душераздирающе стонут… Кавалеристы медленно покидают базар, крупы разгоряченных коней лоснятся от пота; ближайшие улицы завалены хламом, рваной бумагой, звенящим стеклом и черепками битой посуды, пух и перо медленно оседают на грязных тротуарах, по мостовым идут добрые христиане с награбленным скарбом, иные везут его на тележках, – славно погуляло наше воинство – и атаману потеха и православным обывателям прибыток…
Утомленные бойцы устало бредут к полевым кухням; после работы не грех и подкрепиться. Отводят лошадей к коновязи, чистят обмундирование, сапоги, умываются, вычищая из-под ногтей запекшуюся кровь.
Григорьев со свитой обедает в парадной зале реального училища. Атаман оживлен, возбужден, пьет без меры и спаивает товарищей. На меня глядит неодобрительно, хмуро, но быстро отвлекается, снова и снова принимаясь за еду. Похабно смеется, обсуждая детали погрома на базаре, сотрапезники делятся подробностями и пьяно бахвалятся подвигами. Вдруг Григорьев замечает на улице какое-то движение. Выглянув в окно, он видит старуху-еврейку, склонившуюся над трупом молодого мужчины и рядом – одного из наших бойцов, прикладом отгоняющего ее. Григорьев оставляет еду и подходит к окну. С минуту наблюдает, потом негромко приказывает кому-то за спиной: «Дай-ка винта!». Ему услужливо подносят винтовку, он берет ее, целится, нажимает на курок. Раздается гулкий хлопок, старуха падает головою на труп мужчины, из-под ее волос на грязной сорочке трупа расплывается алое пятно. Боец возле старухи ошалело смотрит через улицу на Григорьева; атаман, довольный произведенным эффектом, отдает винтовку и как ни в чем не бывало садится к столу. Я вижу его грязные заскорузлые пальцы, разрывающие мясо, крепкие темно-желтые зубы, впивающиеся в оторванный кусок, и меня начинает мутить…
Пьянка продолжается до вечера, кто-то уже спит прямо за столом, кто-то выкрикивает бессвязные фразы; по улицам бродит подвыпившее воинство, раздаются одиночные выстрелы, лай собак, леденящие душу вопли и вдруг – шум при входе, глухие удары, крики и бряцание оружия.
Входят караульные: «Слышь, батько, до тебя тут депутация жидовская…». В зал вталкивают четверых пожилых евреев, в приличной одежде, в хромовых сапогах. «Панове, – причитают евреи, – не губите душ… мы завсегда тихие люди… у нас нема большевиков…»
Григорьев тупо смотрит на евреев, собутыльники пьяно ухмыляются. «Мы – нация тихая, небеспокойная, – снова тянут старики. – Пан атаман, дайте трохи жизни…» – и протягивают Григорьеву сверток, туго перевязанный бечевкой. «Це контрибуция, – говорят евреи, – у нас нема беспорядку меж крещенными людьми». – «А, христопродавцы, – бормочет атаман, – прижали ж вам хвосты…» Он делает знак, деньги забирают, а евреев уводят, и через минуту сквозь закрытые двери слышатся звериные вопли и вспыхнувший, но тут же погасший мат. Заколотых евреев выбрасывают на улицу, из окна видно, как к теплым трупам, перепачканным кровью, сбегаются бродячие собаки.
С наступлением темноты город погружается в ожидание ужаса. Необычайная тишина виснет над домами, затихают выстрелы, собаки перестают брехать, и только кони, переступая копытами во тьме, тихонько позвякивают упряжью. Никто из горожан не ложится спать; все понимают, что ночью будет не до сна.
Так все и случилось.
По улицам пошли пешие и конные отряды по пять-десять человек. Заходили в каждый еврейский дом, в каждую квартиру, ни одну не пропускали. Если на двери висела икона, не входили; если же иконы не было, а зайдя, попадали к православным, искали после протестующих воплей хозяев красный угол и иконы; убедившись таким образом, что евреев нет, и получив на водку, убирались. В еврейских же домах первым делом хватали детей на глазах у родителей и глумились над ними – резали, кололи штыками, отрубали головы. Один трехлетний малыш выскользнул из рук палачей и, шмыгнув в дверь, оказался на дворе. Все бросились за ним – и мучители, и домочадцы. Я был свидетелем случившегося, потому что атаман велел мне двигаться с отрядами и переходить из отряда в отряд; он запретил мне покидать поле побоища с тем, чтобы я мог подробно описать героические деяния григорьевских хлопцев по очистке Украйны от вредоносных евреев. Поэтому нынче я могу описать эти деяния, но не с тем, чтобы возвеличить и прославить кровавого атамана, а с тем, чтобы проклясть его.
Итак, ребенок выбежал во двор, а солдаты, бряцая шпорами и гремя шашками, кинулись за ним. Невдалеке горели соседние дома, зарево пожара причудливо освещало место событий. Ребенок бежал настолько резво, что солдаты не поспевали за ним, и тогда один из них выхватил револьвер и принялся палить в мечущуюся впереди фигурку. Родители ребенка, бежавшие следом, завыли звериным воем и кинулись на стрелка. Он принялся беспорядочно палить и случайным выстрелом убил отца малыша. Тут стрелку на помощь подоспели другие солдаты, скрутили мать ребенка и каких-то домочадцев, связали проволокой, бросили на землю, а с улицы тем временем принесли извивающегося мальчишку. В человеке, несшем ребенка, я узнал командира одного из григорьевских полков Фому Самборского. У него было зверское выражение лица, он был сильно пьян. Самборский подошел к лежащей на земле матери и злобно пнул ее сапогом. Она вскрикнула и освободившейся от пут рукою потянулась к малышу. Но Самборский не дал ей в последний раз коснуться тельца ребенка. Он ухватил его тонкие лодыжки в свой чудовищный кулак и, размахнувшись, что было сил, ударил ребенка головою об акацию. Послышался ужасный хруст – словно разбился о булыжную мостовую перезрелый арбуз – все, кто стоял поблизости, оказались забрызганы кипящею младенческою кровью. Раздался дикий вой матери, и она лишилась чувств. Самборский, бросив похожее на тряпичную куклу тельце ребенка, подошел к матери и шашкой перерезал ей горло.
После чего все вернулись в дом, и Самборский приказал его обыскать. В одном темном углу обнаружили молодого парня, он стоял на коленях, и его обезумевшие глаза стеклянным блеском посверкивали во тьме. Его тоже ударили шашкой. Тут один из солдат услышал шорох под столом в горнице. Стол отодвинули, под домотканным половичком обнаружили погреб. Открыли его, посветили спичками – погреб был полон людей. Увидев солдат, зловеще освещенных тусклым пламенем, люди в погребе тихо завыли и выли до тех пор, пока не подошел Самборский. Он внимательно на них посмотрел, приказал своим солдатам выйти, а сам бросил в погреб гранату и, резво захлопнув за собою дверь, выскочил во двор. Через несколько секунд дом вздрогнул, стекла из окон посыпались на землю.
Я, совершенно ошеломленный и вне себя от ужаса, двинулся прочь. На улицах в мутном свете пожаров корчились раненые. Я вдруг обнаружил, что у меня нет оружия, что защитить себя в случае чего мне нечем. Ночь таила массу непредсказуемых опасностей и хотя меня как приближенного к атаману человека, довольно хорошо знали, нельзя было исключать возможных стычек с людьми, мне незнакомыми. Едва подумав об этом, я напоролся на подростков, мучивших прямо на тротуаре переулка молодую женщину. Одежда была с нее сорвана, она тяжко стонала и была измождена борьбой и болью, а насильники, напротив, бодро понукали друг друга и казались опьяненными властью над беспомощным человеком. Их было трое, не из наших, городские люмпены, трущобная шваль, и когда они сгрудились над женщиной, я вдруг увидел ее огромный живот, возвышавшийся меж раскинутых колен. Молодые подонки стали давить ей на живот руками, я подбежал и начал отталкивать их, вначале они как-то рассыпались, а потом я увидел сбоку черную тень и в тот же миг почувствовал оглушительный удар по голове. Очнулся я, видимо, вскоре, потому что, открыв глаза, увидел ту же картину, только живота у женщины уже не было, она лежала неподвижно, а подростки, трогая ногами на мостовой какой-то скользкий сгусток, тихо переговаривались. Я попытался привстать, но тупая боль резанула по глазам, я, наверное, застонал, потому что один из бандитов подошел ко мне и не сильно, с опаскою пнул меня сапогом. От боли в голове я снова потерял сознание, а когда очнулся, их уже не было, и только женщина по-прежнему неподвижно лежала на мокром булыжнике тротуара…