355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Глотов » «Огонек» - nostalgia: проигравшие победители » Текст книги (страница 11)
«Огонек» - nostalgia: проигравшие победители
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:22

Текст книги "«Огонек» - nostalgia: проигравшие победители"


Автор книги: Владимир Глотов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Гарий смирился с тем, что Леонович теперь не подает ему руки, пил пиво и сосал воблу. Сам поэт лихо крутил «солнце» на турнике под соснами. Потом он забрался на десятиметровую вышку и прыгнул в пруд «солдатиком». Елена была в восторге.

Гарий тоже разделся. Белый, как простыня, неимоверно толстый – сидячая писательская жизнь давала о себе знать.

Мы наслаждались летним теплом, забирались в отдаленные уголки парка за цветами, перетаскивали какую-то лодку и куда-то плыли по заросшему пруду. От того дня осталось ощущение полноты жизни.

А через день я отправился в Амурскую область.

Мы действительно не знаем, что ожидает нас за поворотом дороги.

В полумиллионном городе я оказался единственным со знанием китайского языка, и офицер генштаба, собиравший по Сибири особую команду для прохождения военных сборов, без труда вычислил меня. Вызванный в спешном порядке в военкомат, я в мгновение ока стал диверсантом-разведчиком и должен был отправляться для освоения новой профессии в городок с маловыразительным названием Белогорск, в десантную часть.

Я не помню такого жаркого лета. Целые дни мы проводили, раздевшись до плавок, на плацу, на раскаленном асфальте, учились укладывать парашют. Мимо медленным шагом проходил загорелый капитан, бракуя нашу работу. Вечером, лежа на койках, мы смотрели фильм «Тишина» – скоро вся команда принялась отпускать усы, подражая главному герою. Я ждал, когда крикнут: «Отбой, разойдись!» – и шел в бытовую комнату и на потертом сукне, покрывавшем стол, писал Елене письма. Но она не отвечала.

Остались позади волнения, связанные с первым в жизни прыжком с парашютом. За первым последовал второй, третий… А писем все не было. Мы научились пользоваться запасным, шелковым, бесшабашно вываливались из газотурбинных машин, осваивая различные высоты, прыгали с оружием, с рацией, днем и ночью, меня уже крепко отматерили с земли, когда я чуть не сел на гигантский, вращающийся локатор, – но писем не приходило.

Письмо пришло тогда, когда ему не стоило приходить. Два события испортили радость. После трех недель солдатчины, я отправился с компанией на местную танцплощадку и, не заметив, как все случилось, оказался в сарайчике, который снимала у хозяйки крутобедрая немочка из уральских поселенцев, приехавшая в Белогорск на поиски мужа-офицера. В полутьме она не разобрала, в какую форму я одет – на мне было солдатское хэбэ, кирзовые сапоги – но немочку смутили лейтенантские погоны и институтский ромбик на груди рядом со значком парашютиста-десантника… Второе событие, омрачившее радость от получения письма, связано с нашим взводным. Он не стал раскрывать в воздухе запасной парашют, выполнять задание по имитации «нераскрытия» основного («Опять потом укладывать!» – бравировал он. Укладывать шелк, и правда, неудобно) – догнал в воздухе толстяка Петю, встал сапогами на его купол – тот, правда, и не заметил – и с высоты в сотню метров, прочертив своим погасшим парашютом в небе белую полоску, вошел по касательной в небольшое болотце. Это его спасло, взводный остался жив, но настроение у нас было испорчено.

В письме Елена настойчиво просила не приезжать без предупреждения, отбросить, хотя бы в этот раз, привычку являться, как снег на голову. Она писала, что хочет меня хорошо встретить, все приготовить к приезду и умоляла не лишать ее такой радости.

Я недоумевал: к чему такая озабоченность?

Но дал, как просила, телеграмму.

На пороге Елена лукаво погрозила мне пальцем: не шлялся ли я по ночным офицерским кабакам?

Я поспешил перевести разговор на запсибовскую тему, тем более что события у нас происходили эпохальные.

Задули домну!

Это стало реальным фактом пуска первой очереди завода. На торжество приехал Карижский. По словам Елены, Слава держался жеманно. Все было как-то «не так».

Я лишний раз подумал: пора уезжать.

С Еленой у нас происходили тяжелые разговоры. Во мне жило воспоминание о визите на стройку «киношников». И ей не давала покоя деталь, проскользнувшая в моих рассказах о городке в Амурской области – слово за слово, Елена вытянула из меня почти всю цепочку.

Осенью того же года, наскоро собрав чемоданы, пораздарив все, что накопили за пять лет, упаковав только книги и необходимые вещи, мы прозаически отбыли с великой стройки.

18

Мы сели в поезд при Хрущеве, а в Москве вышли из вагона при Брежневе. За четыре дня, пока мы были в дороге, произошел дворцовый переворот. Тогда такое было в новинку.

На следующий день утром я пошел на свидание с другом. Леонович стоял на площади Маяковского, спиной к памятнику, держал под мышкой папочку, и когда увидел меня, швырнул ее далеко на траву газона, раскрыл объятия и так, широко раздвинув руки, пошел ко мне навстречу.

– Здорово, старик! – сказал он, обнимая меня.

Пугаясь Москвы, я неловко ткнулся в его грудь.

Так мы отсалютовали Запсибу на глазах московских пижонов.

Столица встретила меня с редким безразличием. Надо было подумывать об устройстве на работу. Во мне мешалось два чувства: я поглядывал на окружающих с надменностью профессионала, способного выдать в день пятьсот газетных строк, и при этом тревожно озирался по сторонам, ловил взгляды, прислушивался к разговорам в тех редакциях, куда заходил. Меня никто не знал. Да я и сам понимал, что выгляжу безнадежным провинциалом.

На помощь пришла мама.

Она рассказала, что во время войны подкармливала в Москве мужа своей двоюродной сестры, который учился в какой-то партийной школе. Я смутно помнил, что был такой «дядя Петя», страшно худой и вечно голодный, заходивший к нам пообедать. С тех пор много воды утекло. Мой отец умер, мы обнищали, а дядя Петя выбился в люди и, оказывается, стал главным редактором «Сельской жизни».

– Давай я позвоню Нине и она попросит его…

– А ты сама?

– Могу сама, но я его столько лет не видела.

– Ты и с Ниной не очень часто встречалась.

– Но она все-таки моя сестра. Я знаю ее детей, Алку с Галкой.

– Близнецов? – вспомнил я.

– Ну да! Позвонить?

– Попробуй, – сказал я неопределенно.

Мама позвонила и мне была назначена встреча в редакции газеты. «Дядя Петя» оказался одутловатым господином неопределенного возраста и как бы без наружности. Конечно, войдя в кабинет, я не узнал в его хозяине своего родственника, но бодро воскликнул:

– Здравствуйте, дядя Петя!

И почувствовал себя сыном лейтенанта Шмидта.

Дядя Петя тоже проворно выпорхнул из-за стола и стал прохаживаться со мною взад-вперед по кабинету. Минуты две мы так походили с ним. Дядя Петя посоветовал мне побродить по московским редакциям, пропустив мимо ушей мое замечание, что я уже побродил.

– Ты запросто заходи ко мне, – сказал Алексеев, – не стесняйся!

Это был именно он, Петр Алексеев, делавший головокружительную карьеру, ставший всесильным главным редактором «Известий» в самые гнусные брежневские годы. Пришло время, и в моем кругу неприлично было даже упоминать о какой-либо связи с ним, не то, что о родстве или протекции. Я благодарил судьбу за то, что «дядя Петя» не направил меня на путь истинный, а отмахнулся от меня, как классический бюрократ. Говорят, он и был им, причем выдающимся.

Выйдя из кабинета Алексеева, я не спешил покинуть здание комбината «Правда» – туда не так-то легко попасть, без пропуска не пускали, – а пошел бродить по этажам. На шестом располагалась «Комсомольская правда». Именно здесь я пять лет назад беседовал с Борисом Панкиным, и тот запустил меня на сибирскую орбиту. Что ждет теперь?

Мне повезло, я встретил милого человека – Мишу Блатина, которого едва знал. Он выслушал мой рассказ и повел в свой отдел.

– Нам нужен стажер, – сказали мне. – Зарплата шестьдесят рублей.

Я подумал: ну вот, все сначала. Опять я ученик каменщика.

– Когда приступать?

– Завтра утром приходи с темой.

Утром я рассказал о двух комсоргах, Карижском и Качанове. А через два дня улетел на Запсиб с новеньким удостоверением корреспондента «Комсомольской правды» – повертеть им перед носом морячка Яброва и Паши Мелехина.

Первый год в «Комсомольской правде» был для меня поистине сумасшедшим.

Я оказался самым великовозрастным стажером – рядом со смазливыми блатными девочками, тоже стажерами. Но ведь и я был «блатной» – за меня хлопотал Блатин!

Я вкалывал, как негр. Двенадцать раз съездил в командировку. Отвечал на письма, редактировал, дежурил в типографии – универсальный опыт многотиражки пригодился. Моим первым редактором отдела стал Александр Мурзин – автор знаменитого романа века «Целина». Он сам мне в том признался через много лет, а я еще уговаривал его написать новый роман «Как я писал „Целину“». Вместе с Ингой Преловской, своей помощницей, Мурзин выжимал из меня соки, чтобы потом сказать: «Это я сделал из тебя человека!»

По его милости и по заведенному в газете правилу, я дневал и ночевал в редакции. Возвращался домой заполночь. После дежурства нас развозили на машинах. Однажды я ехал, прижавшись плечом к поэту Андрею Вознесенскому. Он прилетел из Ташкента после ужасного землетрясения, с самолета – сразу в редакцию. Его стихи поставили в номер. Поэтому мы возвращались вместе домой.

Дома я застал Елену и Леоновича. Меня это не удивило. С моим другом случилась беда. Несколько месяцев назад он разошелся с женой и теперь часто пропадал у нас. Мы, как могли, ему помогали. Жалели его. Я уходил в редакцию – часто под вечер, дежурить, Леонович оставался с Еленой и нашим маленьким сыном. Жили мы в комнате моей матери, а она перебралась в новую, выделенную ей за всю послевоенную службу.

К ночи Леонович уходил. Мы провожали его до метро.

Трудно сказать, как бы долго так продолжалось. Сцены с Еленой становились все напряженнее. Сама она вела себя все увереннее. Я понимал: надвигается неотвратимое.

На кровати посапывал наш сын. И я оттягивал развязку.

Первым не выдержал мой друг Владимир Леонович. Эхо сибирского выстрела наконец-то докатилось до меня и я чуть не оглох, услышав: «Старик, извини, ты лишний».

Он популярно объяснил мне, что они с Еленой давно уже – я сперва не придал значения этому слову «давно» – вместе. Их чувства определились еще в Сибири.

Не тогда ли, когда Гарий Немченко целился в злодея Габриловича, а попал в невинного Оганяна?

Так почему же Леонович осудил его за бесчеловечный поступок?

А как надо было поступить человечно?

Теперь мне предстояло ответить на этот вопрос.

Я поинтересовался, как я должен поступить.

Вывод был категоричен: исчезнуть.

Я ответил, что сначала поговорю с Еленой.

Елена все отрицала. Кричала:

– Как ты посмел такое подумать?

– Леонович сам мне сказал!

– Ты что – не видишь? Кому ты поверил? Он шизофреник!

Я обнимал рыдающую жену, пытался успокоить. А сам думал: не похоже, чтобы Леонович был в бреду.

Не знаю, сколько бы так продолжалось, но однажды, когда я как обычно дежурил по номеру, статью по нашему отделу сняли, я неожиданно освободился в девять вечера и отправился домой.

Дверь нашей комнаты была заперта изнутри. Я подергал – тихо. Потом я услышал какой-то неясный шум, шепот. Заплакал проснувшийся сын.

Дверь открылась, меня впустили. В комнате, слабо освещенной настольной лампой с накинутым сверху платком, я различил остатки трапезы на столе, полузаполненные вином стаканы – как раз мама привезла из поездки в Молдавию бочонок красного вина и мы потягивали его через резиновую трубку, удивляясь: пьем да пьем, оно не кончается.

Однако рано или поздно всему приходит конец.

– Зачем ты пришел, Глотов? – сказала Елена. – Тебе тут нечего делать. Я тебя не люблю.

Эти слова говорились мне, но не мне адресовались, а моему удачливому товарищу. Он сидел в глубине комнаты, в тени.

Проснулся сын. Чтобы унять нервную дрожь, я взял его на руки, не понимая, что я должен делать. Елена отобрала у меня ребенка, стала укладывать, еще больше его тормоша и вызывая плач.

И тут вмешался Леонович, будь он неладен. Подождал бы лишнюю минуту, может быть, я ушел бы по своей воле.

Мой друг подошел ко мне и предложил мне удалиться, легким движением руки подтолкнув к двери.

Кровь мгновенно хлынула мне в голову, разум помутился. Я пришел в себя, когда услышал раздирающий душу крик вцепившейся в меня Елены. И вышел вон.

На следующее утро, проведя ночь у мамы, я шел по пути к своему дому и – о, ужас – лицом к лицу столкнулся с моим другом: его невозможно было узнать, так распухло его лицо, превратившись в темную тестообразную массу с заплывшими щелками глаз. Я не в силах был подойти к нему.

Елена встретила меня категоричным заявлением:

– Тебя посадят, имей в виду. Ты едва не убил его. Убирайся.

И сдернув с пальца обручальное колечко, которое я когда-то купил для нее, – а на второе, для меня, не хватило денег, – Елена швырнула его мне в лицо.

Кольцо отскочило. Я машинально поднял его и положил в карман.

Я шел, как пьяный, и первый раз не стыдился своих слез. Не представлял, что они бывают такими обильными.

Как ни любил я маму, пребывание с нею мне показалось слишком тяжелым. Я снял угол у старухи на одной из Мещанских улиц. Старуха указала мне на тюфячок в полутемной комнате, где на кровати спала и она, а за фанерной перегородкой квартировала молодая проститутка. У нас даже возникло с нею нечто вроде платонической близости – она выслушала мою историю, как дамский роман, и возвращаясь после своих походов, звала меня выпить с нею чайку. Сентиментальное было время!

Колечко я, конечно, потерял. Возможно, старуха, пошарив в карманах, стянула его. Если на пользу – дай ей, Бог.

Так закончилась моя сибирская эпопея. Гарий Немченко, узнав о случившемся, сказал, что я молодец, и просил передать, что жмет мою мозолистую руку. Не стоит, считал он, жалеть о потерях.

Но мне было жаль моих потерь.

Я потерял жену. Под вопросом оказался доступ к сыну. Я лишился друга-единомышленника. Рухнула прекрасная сказка – сибирская «республика Запсиб».

Впереди ожидали тяжелые, как каменные глыбы, годы «брежневщины».

Но я давно заметил – трава зимой никогда не жухнет вся. Остается немного зелени. И стоит сойти снегу, как свежие побеги обнаруживаются под ногами.

Так и в тот тяжелый год. Через месяц позвонила Елена и сообщила, что я могу, если, конечно, пожелаю, забрать к себе маленького Володю. Таковы обстоятельства ее жизни, пояснила она.

– И только временно! – уточнила Елена.

Я боялся дыханием выдать свое состояние. Зная ее характер, можно было легко спугнуть судьбу, и я произнес, как можно спокойнее:

– Хорошо… давай так.

И целый год – бесконечность, если подумать, – мой четырехлетний сын прожил со мной в десятиметровой комнатушке. Я устроил его в детский сад под боком. И мне помогала соседка. А я бежал из редакции, сломя голову, домой и считал себя самым счастливым человеком на свете.

Глава 3
«Огонек»: скандал в благородном семействе

1

Летом, после больницы, меня, наконец-то, подвели к автомобилю, так и стоявшему с февраля в гараже. Дожидавшемуся хозяина. Я был страстным автомобилистом и все просил: «Ну дайте хотя бы ее потрогать, посидеть в ней».

Я уселся поудобнее, вытащил из кармана заранее припасенный ключ от зажигания. Мои родственники умильно наблюдали за мной: Боже мой, думали они, чем бы дитя не тешилось, лишь бы молчало. Я тем временем завел двигатель и благодушно улыбался, как дурачок. А потом в три секунды на предельной скорости умчался от них. Дал кружок по ближним улицам, Почувствовал: живу!

А через месяц, опять в роковое 19-е, теперь уже июля, случилось непоправимое – то, чего по самой природе человеческой не должно быть, что противно высшему замыслу, но настигает иных из нас за наши грехи или за грехи наших предков, – погиб мой старший сын. Пока я не могу рассказать об этом, может быть, когда-нибудь я напишу повесть о своем мальчишке, разберу его архив, опубликую его стихи и письма из Афганистана, но вот уже девять лет почти, а я не могу прикоснуться к заветной коробке, нет сил. Но внутри живет уверенность: со мною ничего не случится, пока я этого не сделаю. Это мой долг, остающийся на Земле. Успею, думаю я. А сам оттягиваю, понимая, что тогда меня здесь уже ничего не задержит.

К осени восемьдесят девятого я вернулся в редакцию. Коротич, как оказалось, на второй день после того, как я свалился, зашел в секретариат, где как раз находился Лев Гущин, и в своей торопливой манере обратился к Сергею Клямкину: «Глотов в этот кабинет больше не вернется, это очевидно. Занимайте его стол. Действуйте!»

Сергей стоял, готовый провалиться от стыда, под пристальными взглядами онемевших Воеводы и Гущина, и молчал. Краска залила его лицо. Коротич еще с минуту поговорил на эту тему и выпорхнул из моего кабинета. Надо сказать, я плохо представлял расклад сил в редакции, вернее, представляя его в общих чертах, не придавал ему значения, был в стороне от внутренних интриг. Демарш Коротича в мое отсутствие, сделанный так откровенно, демонстративно, означал только одно: Виталий Алексеевич, при всей внешней беззаботности, очень обеспокоен усилением роли Льва Гущина в редакции и превосходно осведомлен, кто с кем связан, кто кому предан, кто на кого ориентируется. Поэтому выбор бедного Сергея Клямкина был не случаен и, по-своему, коварен. Сергей вел себя независимо, соблюдал субординацию, через голову начальства не перепрыгивал, ко мне относился с трепетом ученика, я чувствовал его любовь и преданность. И если бы Сергей действительно поспешно занял мой кабинет, он потерял бы лицо в редакции. Он это понимал. И главный редактор просто проверял его реакцию, но в основном – реакцию своего зама и работавшего в паре с ним заместителя ответственного секретаря Володи Воеводы, человека мягкого, внимательного, но, как все люди, не лишенного самолюбия и тщеславия. Надо сказать, Коротич едва не добился своего в попытке рассорить секретариат. Закалка людей не позволила конфликту вылиться наружу. Но тем не менее на следующий день Гущин ответным ударом распорядился прямо противоположно: Воеводе поручил общее руководство, а Сергею – подготовку материалов, подбор, словом, то, чем он и раньше занимался.

Я пришел и все как будто вернулось на круги своя. Формально я оставался ответственным секретарем редакции, но мои заместители щадили меня, они уже привыкли работать самостоятельно, и я чувствовал, что играю для них роль лишней передаточной шестеренки. Брать в руки все, становиться опять редакционным волкодавом – мне было уже не по силам. Да и не хотелось, исчез кураж. Что-то неуловимо изменилось в редакции. Я еще не понимал – что? В коридорах, в кабинетах встречались незнакомые лица, какие-то современные мальчики в замшевых куртках и кроссовках «Адидас», размалеванные дивы попыхивали сигаретами над чашечкой кофе. Кто такие? Чем занимаются? При редакции, как грибы облепившие подгнивший, питающий их березовый пень, образовались коммерческие службы: «Огонек-видео», «Огонек – антиспид», какое-то совместное с англичанами предприятие, какое-то издательство в Одессе. Секретарша в такой приблудной конторе получала в три раза больше нашего спецкора. Элита «Огонька» заволновалась. Пока лучшие силы редакции в поте лица трудились на ниве перестройки, за гроши, за спасибо, за доброе слово на летучке, за идею, шел процесс совершенно иного свойства, делались деньги. В нашей конторе появился коммерческий директор. В кабинетах стало теснее, так как часть помещений пришлось отдать пришельцам, которые обзаводились компьютерами, принтерами, ксероксами, съемочной аппаратурой, и на нас уже посматривали, как грибок на длинной ножке на вскормившую его плесень: вполне пренебрежительно. Элита дрогнула и побежала к новым людям в услужение, кто сочинять предисловие к очередной, издаваемой на базе публикаций «Огонька», книжке, кто, забросив текущие дела, кропать сюжетец для видеофильма – за наличные. В кабинете Гущина теперь обосновался штаб этой околожурнальной публики и сам он был все время занят коммерческими проблемами, летал то и дело в Лондон, а на наши, привычные дела отрывался нехотя, с гримасой усталости на лице. Коротич же и вовсе пропал, словно основное его место жительства находилось за границей, а к нам он приезжал в командировки.

Так прошел почти год. Я перебрался в обозреватели. Теперь у меня не было не только кабинета, но вообще никакого служебного места. Это меня устраивало. Большую часть времени я сидел за столом дома, летом – в деревне. Меня оставили членом редколлегии, полагая, что вреда от меня не будет. И в то же время – в знак уважения. Я же с удовольствием окунулся в привычную атмосферу индивидуального творчества – полжизни я чем-то руководил, полжизни был сам себе хозяин, спецкорствовал. Теперь я опять, как вольный казак, ездил по стране и даже летал на самолетах, сам удивляясь, как выдерживает сердце. Первый такой полет я совершил под опекой Аллана Чумака, с которым отправился на тусовку экстрасенсов в Дагомыс. Забыв о лекарствах, об осторожности, пил потихоньку вместе со всеми коньячок, навещал обязательную в таких поездках финскую баню и даже плавал в бассейне рядом с Чумаком. Хотел было попросить местного радиста объявить публике: «В бассейне Чумак! Вода заряжена!» – но пожалел моего нового знакомого. Словом, я был бодр, успевал повсюду, как будто со мною ничего не случилось.

И даже улетел за океан, к Антону, младшему сыну, который в это время обосновался в Нью-Йорке в художественной студии Марка Костаби.

2

Лев сказал мне: «Денег мы тебе не дадим, сын прокормит, оплатим только билет».

Может быть, он от греха хотел спровадить меня из редакции и постарался сделать это подешевле, а может, действительно всю валюту растранжирила наша стрекоза, и мне еще повезло, что оплатили проезд.

Это была как бы последняя радость, подарок, клок шерсти с овцы, расплата за рубец.

И вот я опять в Нью-Йорке. Зима похожа на наше прохладное лето. Иногда по-осеннему задует. На улицах, на сплющенных коробках, мерзнут черные. Три дня я слова не мог выговорить, пугался. Потом прислушался: на каком-то странном английском говорят в Нью-Йорке. Китайцы, латины. Вавилон! И каждый лепит со своим акцентом. А я что – рыжий?

Антон щедро снял мне номер в самой дешевой гостинице неподалеку от знаменитой сорок второй улицы. За сорок долларов дали даже ключ от двери. Две кровати, умывальник и сломанный телевизор. Ночью я проснулся в холодном поту: по кровати деловито передвигалась средних размеров крыса. Антон, которому жить было в общем-то негде, он, экономя, то скитался по друзьям, то ночевал, в тайне от администрации, на диване в студии, спокойно спал. Привык.

Днем я был предоставлен сам себе, ходил, положив в карман три тысячи долларов, заработанные сыном, которые он мне вручил, и разглядывал витрины магазинчиков. Накупил сдуру всякой ерунды.

Навестил Сашу Серебряникова, вспомнили былые времена – без обиды, да и без особого интереса. Я ему рассказал последние новости. Сообщил, что Карпинский теперь в фаворе, вышел из партии, стал главным редактором «Московских новостей». Серебряников послушал, ничего не ответил. Бывший вор-медвежатник и советский диссидент не хотел ворошить старое. Тогда я попросил его помочь мне, порекомендовать переводчика – я собирался проинтервьюировать художника-миллионера Марка Костаби, а моих навыков общения на английском хватало только в магазине. Серебряников сказал: «О`кей!» – и прислал ко мне паренька с сионистской звездой из проволоки на волосатой груди по имени Давид, сына эмигрантов из России.

С Давидом мы и отправились к Марку.

Марк Костаби – не фамилия, а псевдоним, столь же странный, как и его искусство. Сам Марк олицетворяет всеобщую американскую мечту: простой человек, сын эмигрантов из Эстонии, стал миллионером, благодаря собственным усилиям. Ему никто не помогал. Он всего добился сам. При это Марк подчеркивает, что его успеху способствовало, что он никогда не курил и не пил. Чисто американский комплекс и выпендреж.

Рядом с Давидом Марк смотрелся неприличным богачом, хотя в Америке миллионеров, как у нас пенсионеров. У Давида же нет ничего, кроме бутылки ликера, из которой он то и дело посасывает, и стихов собственного сочинения. И, конечно, гордости. Давид – как бы начинающий Эдичка Лимонов. И так же ненавидит американский истэблишмент. Он постоянно произносит: «Говно». Все у него «говно». А уж Марк, к которому мы идем, конечно, «говно», раз он миллионер.

Безумная тоска в глазах у парня. Его привезли сюда 16-летним, десять лет он болтается по Манхэттэну неприкаянным. Все, что он вынес из своей одиссеи – это острый ум, ироничность, ненависть к черным, ненависть к богачам, презрение к труду, к карьере, к благополучию. Он сказал, что палец о палец не ударит, чтобы зарабатывать на жизнь, и уже привык существовать на пособие. А у черных, которых он ненавидит, целые поколения так живут, есть династии, которые никогда не работали, передающие от деда к отцу, к сыну и внуку способность не работать, а есть. У Давида всегда хватает на глоток бормотухи, не дорогого пойла, и он согласился со мной пойти к Марку не ради заработка, а из интереса, из-за зеленой тоски, которую я высмотрел в его глазах.

Мы шли по 38-й улице на запад, мимо «парков», забитых машинами, мимо складов, казавшихся заброшенными, мимо стоявших группами черных.

Давид спросил:

– Вы не расист?

– Нет, что ты! – поспешно ответил я.

– Будете им, – уверенно произнес Давид.

Это особая тема – отношение наших эмигрантов к негритянскому населению американских городов. Известно, что наши выбили черных из Брайтона, теснят их на традиционных участках работы. Конкуренция? Возможно. Но и что-то еще. Какой-то комплекс неполноценности, способ утвердиться в чужом благополучном мире, вымещая злость на тех, кто кажется еще презреннее тебя, но пользуется большими льготами.

Я видел: бары, дискотеки, видеосалоны, заведения под названием «Love fantastic» (имитация публичного дома), не говоря о магазинчиках, лавках, кафе и кинотеатрах – все заполнено с утра и до ночи черными парнями с сытыми, бычьими шеями. Эти парни то и дело двигают ручками управления игровыми автоматами, швыряя квотеры один за другим. Листают порнографические журналы. Ловят кайф, посадив на колени девицу в трусиках, в полусне закатив глаза. И отсчитывают ей уже не квотеры, а баксы. А она машинально прячет их в висящий на голом бедре кисет. Они повсюду в Нью-Йорке, эти парни, во всех закоулках «Терминала», гигантского автовокзала, где можно, не выходя из него, годами просто жить. Они на улице, сидят на коробках у стен, вытянув ноги, мешая людям пройти. На лавках Централ-парка часов с одиннадцати вечера – с этой поры парк полностью в их власти и заходить туда не безопасно. Это зона гомосексуалистов, их тусовка. Когда Антон прилетел в Нью-Йорк, Марк дал ему в качестве аванса сто долларов, а менеджер, очкастая девица, объяснила, что нянек тут нет, вот газеты, подыщи себе квартиру. Был уже седьмой час вечера, и Антон с русской неспешностью пошел прогуляться, забрел в парк, вроде наших Сокольников, присел на лавочку и стал разглядывать газету, а мимо пробегали студенты и молодые преподаватели Колумбийского университета, тренировались, здесь же гуляли молодые мамаши с колясками, потом вдруг эта публика исчезла и начала появляться другая. Антон ощутил тревогу и решил удалиться от злачного места, но квартиру он себе не выбрал, да и поздно уже. А так как он рос неприхотливым ребенком, десять лет провел в подмосковных лесах на этюдах, мог и заночевать в лесу, он, не смущаясь, забрался поглубже в елки, устроился поудобнее и заснул. А утром, когда выбрался на аллею, по парку опять бегали молодые профессора.

Когда Антон рассказал наутро, где он провел ночь, на него посмотрели, как на ненормального.

Нет, реакция Давида на черных не беспочвенна. Один профессор-русист объяснил мне, почему они кормят такую уйму черных бездельников, не лишают их льгот, привилегий, да еще слушают их бесконечный стон по поводу их униженного положения.

– Да заставьте их работать! – горячился я.

– Нельзя.

– Почему нельзя? – недоумевал я с присущим нам российским максимализмом. – Перестаньте их кормить! А вы кормите их до седых волос, вот они и играют в игрушки.

– Нет, нам это не выгодно.

– Что не выгодно? Не выгодно, чтобы они работали?

– Они не будут работать.

– Ну да, не будут! – засмеялся я. – Заставьте. Нажмите на них!

– Тогда они возьмутся за оружие.

Вон, значит, что. Вот какой расчет! Обществу выгоднее содержать массу бездельников, мало способных к работе, развращенных ленью, чем втягиваться в конфликт с этой массой. Американцу не нужна лишняя головная боль и он готов выдержать добавочный налог на содержание иждивенцев. То есть поделиться частью своего богатства, заплатить за свою безопасность. Лишь бы не разжечь социальный конфликт. И американский обыватель платит. На эти деньги лучшая часть черных осваивает профессии, учится, вливается в общество, полноценно и демократично, а худшая – деградирует. А мы все ищем меценатов, спонсоров, благодетелей, жертвователей. Обращаем взоры к «новым русским» с призывом раскрыть свою душу, расщедриться. И вручаем им призы, ласкаем их и тешим, когда они отщипывают бедным людям крохи. И все восторгаемся: какие замечательные русские люди! И, вглядываясь в прошлое, сравниваем их с купцами, занимавшимися благотворительной деятельностью, и еще Бог знает, какую ерунду порем, вместо того, чтобы просто и ясно, как американцы, представить расчет: не поделишься, все потеряешь. Что, собственно, и из отечественной истории вытекает. Не надо глядеть за океан.

Так мы шли с парнем нью-йоркских улиц, направляясь к удачливому художнику, к его студии – трехэтажному зданию с раскрашенной красной и синей краской стеной и надписью трехметровыми буквами: «Костаби». В этом доме и выставка картин, и офис, и студия, где создаются полотна. Там сейчас мой сын Антон, типичный наемник. Командос холста и кисти.

Я был обескуражен, узнав технологию создания картин. На третьем этаже, как видно в бывшем цехе, между железобетонными колоннами стояли мольберты, штук двадцать. Чтобы не замерзнуть, над головой висел агрегат, нагнетающий горячий воздух, а каменный пол был застелен паласом. Каждый художник устроил себе местечко сообразно вкусу, поляк – по-польски, венгр – по-венгерски, американцы – на свой лад, Антон – по-русски, весьма прочно. Тут же стоял испачканный краской музыкальный центр с грудой таких же, разукрашенных от прикосновения к ним, кассет, и кто-нибудь подходил, менял кассету и опять грохотала американская поп-музыка.

На мольберте Антона кнопкой был прикреплен небольшой листок – эскизик на ксероксе. Он на него иногда поглядывал нехотя. А больше доверял своей фантазии. Редко в зал поднимался по винтовой лестнице Марк, двадцатишестилетний малый с чертами лица прибалта. Иногда появлялась Лиз, менеджер-разработчица, которая прежде сидела тут же, среди художников-исполнителей, но потом перешла на второй этаж – создавать эскизы. Насколько я понял, Марк вообще не прикасался к полотнам, кроме того момента, когда он подписывал своим именем готовые работы. Думаю, он и эскизы не делал – для этого существовала Лиз. Марк следил за сохранением стиля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю