332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Глотов » «Огонек» - nostalgia: проигравшие победители » Текст книги (страница 4)
«Огонек» - nostalgia: проигравшие победители
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:22

Текст книги "«Огонек» - nostalgia: проигравшие победители"


Автор книги: Владимир Глотов






сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

У нового секретаря была скучная фамилия – Качалов. С ним приехала жена, дородная темноволосая казачка, привезла детишек. Чувствовалось, что новый секретарь собирается жить основательно, без палаточного энтузиазма. В своем кабинете он первым делом поставил на стол привезенный с собой фарфоровый бюстик Ленина. На стенах появились графики нашего продвижения к «школе коммунистического хозяйствования» – именно так и не иначе. В такую школу задумал Качалов превратить нашу бестолковую стройку. В чьих головах, в каких московских кабинетах родилась идея, не скажет теперь наверное уже никто.

Всю зиму мы бесконечно заседали. Что я делал конкретно, не знаю. Но весь день крутился, говорил по телефону, принимал посетителей. По замыслу, именно я должен был идеологически обеспечить наше чудесное преображение. Однако как это сделать, я не знал. Как можно силами двух десятков активистов превратить стройку с царившем на ней сплошным бардаком в некую школу хозяйствования, пусть даже коммунистического, не укладывалось в моей поэтической голове. Я наблюдал разносы на планерках, слышал мат-перемат, который уже не резал слуха, воровство становилось привычным, а чудовищный дефицит всего и вся казался планетарным явлением, обычным, как снег зимой в наших широтах. Мы патологически не умели работать, но были мастера разбазаривать.

Качалов проработал на Запсибе год. Нет, он не был циником, иначе не надрывал бы здоровье, носясь как с торбой со своей идеей. Но в голове не укладывается, что он верил в нее. Пожалуй, он представлял собою тот тип дисциплинированного комсомольского функционера, взращенного системой, которому по сути безразлично, есть ли здравый смысл в том, чем он занимается, или его нет вовсе. Его мозги повернуты в сторону от такой логики. Человек может загнать себя, довести до язвы, измотать вконец, пожертвовать семьей ради фантомов, не вникая в суть дела, а лишь шлифуя его до блеска армейской пряжки.

Мне такая перспектива была не по душе. Надо было принимать решение. Как всегда, помог случай.

2

Была весна. Народ по поселку слонялся без дела по случаю воскресенья. Пили пиво и винцо, стояли группами на бульваре около дома культуры. Казалось, что все ожидали чего-то. На самом же деле – просто убивали время. Какие развлечения на стройке? Побродить, да поддать. Потом еще добавить. Наши комсомольские мероприятия мало кого волновали. Стройка, как и страна, переживала не лучшие времена. Жили, как в лагере: получали паек – минимум необходимого человеку. Хотя, по правде говоря, никто не ощущал себя жителем «зоны», даже не догадывался о своем истинном положении. Было мясо. Покупали водку и хлеб. На закуску – трехлитровую банку зеленых маринованных помидоров. Нехитрые сладости к чаю. Гарантированный набор, скудный, но надежный. Он нас усыпил и развратил.

Весной начались перебои с хлебом. И сам он становился все хуже: липкий, с какими-то чужеродными добавками. Народ зароптал. Мы были искренне возмущены, что нас перестали нормально кормить. Потерявшие способность самостоятельно принимать решения и думать о себе, мы сохранили в себе биологическое право пить и есть, как пили и ели вчера. Сделав нас рабами, власть не должна была нарушать правила игры – кормить своих рабов, – но она их нарушила.

Мы привыкли к бездарному управлению стройкой. Притерпелись к накопившейся психологической усталости. Не замечали – так нам казалось – идеологической пропаганды, заморочавшей нам головы. Скученность жизни, драконовские методы понукания человеком в общежитиях, искусственное разъединение полов, когда одни живут в женских, другие в мужских корпусах. Все это и многое другое еще бесконечно долго терпел бы наш народ, не считая издевкой над собой, если бы его сносно кормили. Но хлебные очереди?

С них все и началось.

А детонатором послужила одна воскресная история.

Итак, был выходной. И я, заместитель комсорга стройки, сосватанный на эту должность Карижским для сохранения традиций нашей романтической жизни, поднялся поздно и первую половину дня проводил в домашних хлопотах, убирался, мыл полы, когда вдруг мой приятель Коля Пужевич, крепыш-боксер, появился в дверях, необычно бледный, и сообщил: «Там творится та-кое!»

Дружинники схватили пару пьяных парней, поддали им, притащили в милицию, а та добавила. У тех, кто остался на свободе, взыграл справедливый гнев, по кучкам зевак прошла волна возбуждения, люди из любопытства стали подтягиваться к зданию, где помещалась поселковая милиция. Кто-то первым кинул в окно булыжник. Когда мы прибежали, на бульваре вовсю бушевал митинг. Стекла в окнах милиции были разбиты. Внутри происходило что-то невероятное. Мы с Пужевичем пробились сквозь толпу поближе к крыльцу, на котором – на бетонных ступенях – стояли несколько парней и орали в толпу невообразимые для нашего слуха слова.

– Бей милицию! – кричал один истошно. – Не бойся, – успокаивал он, – сейчас лагеря освобождаются. Бей дружинников!

Из темной пасти помещения милиции вдруг выволокли начальника отделения в разорванной форме, его держали за руки сразу несколько человек, продолжая бить и пинать. Сорвав со стены стеклянную вывеску с надписью «Милиция», разбили ее о голову человека и куда-то его потащили.

Я огляделся. Увидел несколько знакомых лиц. Люди сумрачно наблюдали за происходящим. Иные что-то выкрикивали, матерились. В голове моей была полная сумятица. Я не знал, какое принять решение, но чувствовал: надо что-то делать. В таком же растерянном состоянии находились и Пужевич, и Коля Тертышников, комсорг одного из строительных управлений, присоединившийся к нам в толпе.

И тут вдруг у нас на глазах вслед за начальником милиции расправе подвергся безобидный пенсионер-старик, который обычно дежурил у входа на стуле, щуплый на вид, в казенных галифе не по размеру, которые еле держались на иссохшем теле. Когда стали его избивать, я бросился ему на помощь.

Через секунду я оказался на парапете, на виду у толпы. Я стоял на возвышении и видел море голов. Такого стечения народа еще никогда не было на стройке. Ошарашенные моей выходкой люди, орудовавшие на крыльце, отпустили старика и тот опустился на бетонный пол. Все взоры сошлись на мне – и тех, кто стоял внизу, и тех – я чувствовал, – кто стоял за моей спиной. Ничего глупее я не придумал, как спросить толпу: «Что вы делаете?»

Вопрос прозвучал оскорбительно, толпа завыла. Прямо передо мной, в первом ряду метались мальчишки-пэтэушники. Я знал, их положение было ужасно, их почти не кормили. И теперь эти разъяренные зверьки тянули ко мне руки и вопили: «Дружинник?.. Давай его сюда!»

Я инстинктивно отпрянул вглубь крыльца, наивно рассчитывая найти спасение среди ораторов, которые только что лупили милиционеров, но меня грубо оттолкнули.

Из толпы крикнули:

– Кто такой?

– Я замсекретаря комитета комсомола стройки! – выкрикнул я в ответ. И это стало моим приговором самому себе.

– А-а-а!!! – завыла толпа.

Пацаны заметались с новой силой, пытаясь ухватить меня за ноги. Какое-то время мне удавалось отбиваться, но сзади меня отпихивали и, наконец, двое пареньков повисли на моих ногах, я упал. Не знаю, чем бы закончилась эта история, если бы чьи-то руки не поддержали меня за плечи. Я повис на какое-то мгновение между небом и землей, раздираемый надвое. Тысячи три народа наблюдало мое парение и потом в компании я был не прочь подшутить над собой, вспоминая свою комичную позу. Но в тот момент мне было не до шуток.

Меня спасло то, что десять минут назад я мыл в своей квартире пол. Когда прибежал Пужевич, я успел надеть на босу ногу полуботинки. И как был в легких спортивных брючках, так, накинув куртку, и отправился на площадь. Ботинки соскользнули с еще влажных ног, а за ними и штаны на резинке. И в таком непрезентабельном виде я предстал перед народом, уже не рассчитывая удержать его от опрометчивых поступков. С этого момента моей заботой было только одно: не стать добычей озверевшей толпы, дыхание которой я чувствовал. Медлить было нельзя. На помощь пэтэушникам уже спешили ребята повзрослее и покрепче, но и я собрался и был готов к схватке. В одно мгновенье я поднялся на ноги. В ту пору я был хорошо тренированным спортивным парнем двадцати пяти лет. Хаотично вылетающие из-за плечей кулаки не могли причинить мне большого вреда. Главное – не дать себя свалить, оплести себя в вязкой возне.

Не более минуты продолжалась борьба. Наконец, мне удалось вырваться. Я бросился бежать прочь. Сверкая голыми пятками по весенней еще стылой земле, пока не понял, что погоня отстала.

Кружным путем я вернулся домой, не заботясь о своем виде. Елены дома не было, она ушла искать меня. Этого еще не хватало! Оставив для нее записку, в которой я наказал ей оставаться дома и ждать меня, я отправился опять на площадь, решив на этот раз не вмешиваться в ход истории. В карман я положил внушительного размера клещи – на всякий случай.

Не пытаясь пробиться в первые ряды, я наблюдал за происходящим. Помещение милиции горело, из окон валил дым. На верхних этажах в окнах в ужасе метались люди. Толпа угрюмо дышала. День заканчивался, наступали сумерки, однако народ не расходился. Подъехала пожарная машина, ее встретили с веселыми криками, опрокинули – пожарная команда под улюлюканье разбежалась. Русский бунт – бессмысленный и беспощадный – еще и удал. Это как бы народный театр, где каждый и зритель и актер.

Из окон выбрасывали груды бумаг и тут же жгли их. В черном проеме окна появилась перекошенная физиономия, человек что-то выкрикивал, звал на помощь – то ли громить, то ли тушить пожар. Летели стулья, обрывки оконных занавесок, на мгновенье промелькнул портрет Ленина в раме – все в огонь, в костер, разведенный перед окнами.

Стемнело. Народ стал скучать и потихоньку расходиться. К тому же голос парторга Ивана Белого из репродуктора призывал коммунистов собраться у входа в дом культуры. Белый засел в радиорубке метрах в ста от здания милиции. На его призывы собралось десятка три-четыре, в основном разного рода начальство. Взявшись за руки эта группа легко оттеснила поредевшую толпу и та без сопротивления отступила вглубь бульвара, засаженного тоненькими молодыми деревцами. Те, кто громил милицию, разбежались. Захваченными оказались двое пэтэушников – с поличным: украденным милицейским фотоаппаратом.

Постепенно я узнавал кое-какие небезынтересные факты, связанные с происшествием. Оказывается, были вызваны из города три машины с дружинниками, но остановились при въезде в поселок, не решившись продвинуться дальше. Была попытка использовать армию, но вокруг Новокузнецка, как теперь назывался город Сталинск, никого кроме ракетчиков не было. Тогда послали курсантов-связистов, поднятых по тревоге. Они отправились на барже по Томи, но сели на мель – я думаю, к счастью. Часа в три ночи, когда все угасло и даже потухли костры, на стройку на самолете прилетел первый секретарь обкома партии. Событие случилось из ряда вон выходящее и присутствие «хозяина» было необходимо. Собрался надежный народ – неизвестно откуда понабежала, понаехала вся местная номенклатура. Собрали, как положено, ночной актив. Забубнили о серьезности обстановки, стали разрабатывать безотлагательные меры. Героем дня был Иван Белый.

Когда в кромешной тьме наступившей ночи пропала, как мираж, еще час назад бушевавшая толпа, я вдруг обнаружил, что все это время оставался совершенно один. Куда-то исчез, затерялся Коля Пужевич, не видно было и Тертышникова – пожалуй, с той минуты, как я полез спасать старика-милиционера. Я с удивлением оглядывался по сторонам, всматривался в лица людей и никого не мог обнаружить из многочисленного комсомольского актива. Да куда же все они подевались?

Где наши комсорги строительных управлений, механизированных колонн, автобаз, наши дружинники? Где вездесущий армянин Жора Айрапетов с его подручными? Я никого не находил. Это было странно.

Какое-то время я бесцельно бродил в поредевшей толпе, подняв для безопасности воротник куртки. Если быть до конца логичным, размышлял я, активу следовало бы находиться именно здесь.

Не мудрствуя лукаво, я отправился домой к секретарю комитета комсомола Виктору Качалову, благо он жил рядом и, при желании, мог наблюдать происходящее из окон своей квартиры. Каково же было мое удивление, когда на мои многочисленные звонки дверь приоткрыла Мила, жена секретаря, и в образовавшуюся щель я увидел несколько лиц с глазами, полными тревоги. Но еще большее изумление охватило меня, когда я прошел внутрь и обнаружил во всех трех комнатах десятка два людей, весь наш актив. Не хватало меня, но о моих подвигах уже были наслышаны. Виктор стоял у телефона и с озабоченным лицом, едва кивнув мне в качестве приветствия, дозванивался в Кемерово, в Москву – информировал.

– Что вы тут делаете, братцы? – спросил я не к месту.

Какие у них могут быть разногласия, думал я, с этим комсомольским чиновником, если в такую минуту они сбились в одну кучу? Да никаких противоречий! Все одной масти. Как же здесь душно, в переполненной комнате…

Я выбрался на улицу. С этой минуты я закусил удила и взял курс на расставание с запсибовским комсомолом. Традиции Карижского, которые я призван был сохранять, оказались блефом, а наши комсорги, разухабистые на пикниках, проявили себя как трусливые коты. Я и сам был себе не симпатичен, вспоминая свое позорное бегство от тех, кого мы якобы возглавляли, воспитывали и вели.

Неожиданно эта история придала мне силы и я принял решение.

Парторг Белый попытался меня задержать. Даже угрожал. Но что мог поделать этот человек? Снять с работы? Да я и сам мечтал об этом. Сослать? Дальше было некуда! Я чувствовал себя свободным, независимым человеком. Всю жизнь я боялся замкнутых пространств – пещер, маленьких комнат, низких потолков и ограничивающих волю обстоятельств. Это не раз спасало меня. Мое упрямство, болезненная жажда немедленно, сию минуту выбраться на волю – спасли меня и на этот раз. Белый кипел, желчь разъедала его печень, а я тупо глядел в пол. За окном близился вечер. Разговор затягивался, становясь все более бессмысленным. Лицо партийного секретаря посерело от надвинувшихся сумерек. Он уступил.

А через пару недель я с Гариком Немченко сидел на солнышке на лавочке около импровизированного футбольного поля, которое мы называли высокопарно стадионом, мы пили пиво из трехлитровой банки, Гарик носил ее с собой, периодически пополняя из бочки тут же, неподалеку. Мы разговаривали о том, о сем, когда вдруг увидели подъехавшую легковушку – это выездная редакция областной «молодежки» прикатила на Запсиб по своим журналистским делам.

В тот воскресный день мы ударили с главным редактором газеты по рукам: я буду по-прежнему жить на стройке и писать для газеты. О таком можно было только мечтать. Но вот денег в редакции не было. Ни одной вакансии! Разве что «подчитчик» – пятьдесят рублей в месяц – но кто же согласится?

Я посчитал, что это вполне сходная плата за свободу.

Так я вернулся к уровню ученика каменщика, а Елена – к нищему бюджету. Да в ту пору нам было не привыкать. Изменился лишь масштаб цен: отменили сотни, ввели десятки.

3

Я оказался среди хаоса впечатлений. Они обрушились на меня подобно водопаду: события, отдельные факты, встречи, разговоры. Я прожил на стройке несколько лет и то уходил из газеты в монтажную бригаду, то возвращался назад. Перед глазами проплыло много народа: монтажники, прорабы, мальчишки-мастера и отпетые «бугры» уголовного вида, столовские тетки в засаленных халатах, местные проститутки, шорцы с выкрошившимися зубами, комсомольские сучки на слетах, наглые и развратные, дед Степан из деревеньки Старое Абашево, приютивший меня под своей крышей, бестолковый русский человек, хотя и умелый работник, и его антипод Агнюшка из тех же мест, предприимчивая бабенка, знавшая толк, кого пускать на постой – механизаторы хотя и грязь несут в дом, но зато, не мне чета, и лес приволокут, и вдовье одиночество скрасят – мои командировки, газетные разборки заинтересуют разве что профессионала. Тут нет сюжета, а есть «просто жизнь», тем более давно прошедшая. В какой уж раз я с грустью отмечаю в своем сознании: кому сие нужно?

Например, однажды я встретил старого, патриархального вида, еврея-снабженца, одетого в овчиный тулуп с натянутым сверху от грязи халатом, и оттого похожего на рыбака у лунки. Из множества карманов вываливались какие-то бумажки с записями. Снабженец живо передвигался, я часто встречал его в разных местах стройки, прислушивался к его разговорам.

– Надо знать, откуда ветер дует, – поучал старик. И тут же спрашивал собеседника: – А как ты выполняешь наша программа?

Он имел ввиду, конечно, программу партии, которая у всех была на слуху. Иногда он сердился и грозил:

– Послушай, дружочек, я найду на вас управу, я пойду у парткома, у постройкома…, – но, конечно, никуда не ходил.

Окружающая жизнь и этот еврей, неизвестно откуда взявшийся, так не совпадали, он был так нелеп на комсомольской стройке, что я его искренне жалел и иногда подсаживался к нему, говорил ему: «Здравствуйте, Михаил Семенович…» – и мы минут десять беседовали.

– Я хочу вам что-то сказать… – шептал снабженец, радуясь возможности посплетничать, и рассказывал о том, что у него в отделе работает русский парень, пьяница, который ему совсем не нужен, а нужна ему девочка. – Я вместо этого бандита возьму девочку, у нее блат на вокзале. Если я ее возьму, я всегда буду знать, какие вагону приходят. Надо выгнать бандита и взять девочку!

Ах, Михаил Семенович! Никогда мы с тобою больше не виделись. Где? В каком дальнем космосе летит твоя душа? Я даже не знаю, удалось ли тебе прогнать того бандита-пьяницу и взять на работу осведомительницу по части вагонов.

Иногда по долгу новой службы я заходил в общежитие.

– Опять по комсомольским путевкам пригнали? – спрашивает одна молодая женщина другую, кивая в сторону новенькой, и указывает рукой на свободную койку: – На ту вон ложись!

А другая, тоже старожил, молча подходит к стене и снимает коврик над койкой – пейзаж с лебедями, уносит с собой. Под ковриком на обнажившейся известке бурые пятна от раздавленных клопов. Новенькая смотрит безразлично. В комнате беспорядок, разбросаны женские вещи, хозяйки комнаты замечают мой взгляд, начинают оправдываться:

– Раньше ребят пускали до десяти вечера, а теперь не пускают, живем, как в монастыре, не стесняемся, заросли грязью, девки по коридорам в трусах ходят.

Вечерами на танцплощадке танцуют, обнимая друг друга – до полной сплющенности. Это норма – положить подбородок на плечо симпатичной Машеньке и дышать ей в ухо. Но вот появились дружинники, заорали на какого-то балбеса:

– Что танцуешь?

– Липси!

– А-а, стиляга, да?

Суровы нравы стройки. Липси под запретом. Я теперь свободный художник. Занявший мое место идеолог устанавливает, что можно танцевать, а чего нельзя. За соблюдением правил следит безумный армянин Жора Айрапетов, командир комсомольского оперативного отряда. По вечерам он наводит ужас на весь Запсиб. Жестокий садист, он избивает в коморке отряда доставленных нарушителей. Между прочим, Айрапетов был едва ли не самым близким и доверенным лицом у Карижского, его добровольным оруженосцем. Смотрел ему по собачьи в глаза и в его собственных глазах светился восторг и искренняя привязанность. Днем он работал машинистом на экскаваторе, по вечерам крутился около легендарного комсорга, выполняя мелкие бытовые поручения, а к ночи превращался в грозного блюстителя нравственности, скорого на расправу, тщательно обшаривая злачные места стройки.

Иногда я записывал услышанные фразы. «Спина – за день не обцелуешь». Или например: «Тарахтит, как старая полуторка» – это о женщине-болтушке. Мне казалось по наивности, что я собираю материал для будущей книги. Я старался придумывать сюжеты, коллекционировал в записных книжках все оригинальное. Город Новокузнецк, под боком которого прилепилась стройка, центр металлургии, и вдруг заказал в другом городе, в Липецке, чугунные решетки для заборов. Почему? Или вдруг к нам пришел по разнарядке памятник Суворову. Какое отношение имел к сибирскому городу генералиссимус? Причем, заказ выполнила артель инвалидов. Я помечал в блокноте: ресторан «Тополь» – появился там-то и там-то, а вот и глобальный вытрезвитель «Камыш». Не помню уже, выдумка это или имело место. Как и то, что каждое утро Елена будила меня со словами: «Какую кашку сварить? Манную не хочешь, да?»

За стеной нашей сибирской квартиры бухгалтер Леня обмывал годовой отчет. Елена работала во вторую смену. Она поступила в местный металлургический институт и теперь служила в нарождающемся доменном производстве.

Я вышел на улицу, выпил из бочки винца, которым торговали два грузина, зашел к знакомым ребятам в общежитие – там было тесно, посреди комнаты стоял разобранный мотороллер, все галдели. Один кричал другому: «Ну ты, лопух, не мешай мне в университет готовиться!» А другой ему отвечал: «Все читаешь древних греков? Лучше бы пятки помыл!» На полу рядом с мотороллером стоял таз, в него кидали окурки.

На улице около клуба я встретил его заведующего, маленького роста мужичка по фамилии Бреев. Он стал говорить мне, что русский человек все-таки понимает толк в искусстве: вот привезли на стройку японский фильм «Голый остров», так люди посидят пятнадцать минут, встают и уходят.

– Потому что зачем же столько раз показывать, как японцы носят воду, – возмущался Бреев. – Достаточно трех раз.

Я купил билет. Действительно, зрители ворчали, смеялись, многие уходили.

На проспекте Красной Армии – на том бульварчике, где недавно мрачно стояла толпа и горела милиция, теперь мирно бренчала гитара, били в бубен и ныла гармошка. Голодные голоса орали песню. Народ из клуба валил на звуки импровизированного оркестра.

– Девки чтой-та ни даю-ца…! – кричал певец.

Я бесцельно бродил, на душе было тоскливо. Елена уехала в Москву. В новой квартире, недавно полученной, было пусто, как на японском острове: стояла садовая скамейка, принесенная мною с бульвара, на ней я и спал.

Одиночество способствует творчеству. От нечего делать я перелистывал записные книжки. Вот перл, достойный эпохи! Комендант общежития говорит работяге: «Давай военный билет за простынь!» – в качестве залога.

От общежитий веяло тоской. В красном уголке, как обычно, стоял фикус, тут же в углу зеркало, а посреди комнаты – стол с подшивками газет. На стене – список актива и обязательство комбригады. Каждый – подписчик, каждый – член профсоюза, каждый – дружинник, каждому следовало посадить три деревца и, конечно, каждый охвачен хотя бы одной формой учебы… Здесь же стенд «Им жить при коммунизме» – много-много детских головок.

А послушаешь разговоры – иная жизнь.

– Пойдем на шахты, – мечтательно говорит один работяга другому, потягиваясь в теплой бытовке, на перекуре.

– Да там законтрабачат на целый год…

– Если я еще год здесь пробуду, меня дома не пропишут.

– Ничего! Помрешь, в Сибири закопаем.

– Слушай, у нас к другу жена приехала, – разговор переходит на более приятную тему, – а койки в общаге рядом. Аж голова кружится. Не могу!

– Ладно, – прерывает другой. – Пойдем поковыряемся.

Я вышел за ними. Издали слышались обрывки фраз.

– Я книги люблю… Жульверном заинтересовался… Разные капитаны гаттерасы…

Ветер отнес конец фразы. Долетело из другой оперы:

– Да он с ней спит!

– А ты что – у них в ногах стоял?

Моя журналистская жизнь приобрела отчетливо кочевой характер. Мне не сиделось на месте. Из редакции меня скоро выпроводили подучиться в Москве – так решили проблему отсутствующей вакансии, сплавив меня почти на год ко мне же домой, на курсы повышения квалификации – так называлась эта синекура. Потом, когда вернулся, я много разъезжал по Кузбассу, но и это надоело – ушел в многотиражку к старым запсибовским друзьям. Оттуда периодически погружался в родную монтажную бригаду: на полгода, а то и на год. Я понял, что я летун, и смирился с этим. И всегда находился какой-нибудь повод – такой, что не уйти было нельзя.

За наши грехи к нам в редакцию «Металлургстроя» назначили куратора по фамилии Шамин. Он-то меня и доконал. Он так вошел в роль редактора, что – будучи прежде простым партийным функционером невысокого ранга – теперь жаждал поля деятельности, стал приезжать в типографию читать номер.

– Запятую надо убрать, – говорил он, изводя нас. И медленно сверял слово за словом: – «… пристрастен ко всем явлениям жизни», – читал он. – Пристрастен… Как это понимать?

Я объяснял. Через минуту Шамин опять цеплялся.

– Тут у вас написано: «Тяготы…» Что это такое?

– Это трудности.

– Не-ет! Это не трудности. Тяготы – это не трудности, – уличал нас Шамин в идеологической диверсии. – Я например, не чувствую тягот. Я чувствую удовлетворение! И приказывал: – Выкиньте!

И мы вычеркивали слово.

Но иногда нас так задевали его придирки, что мы сопротивлялись, придумывали на ходу: «Нельзя выкидывать. Это „Известия“. Мы статью из „Известий“ перепечатываем…»

Шамин сдавался.

– Ну тогда… конечно.

Однако все чаще верх одерживал он. Наступили крутые времена. В Москве Ильичев произнес свой доклад, и когда волна идеологических погромов докатилась до Сибири, у нас принялись, как шпионов, отлавливать абстракционистов. Да только где же их взять? Нашли! И на областном партактиве докладывали: «Вчера в городе металлургов Новокузнецке было покончено с последним абстракционистом…» – я-то знаю, это у нас в поселке разыскали бедного доходягу, художника, работавшего в клубе у Бреева. Он писал объявления о фильмах и иногда со скуки пририсовывал что-нибудь по своей инициативе. Пригляделись: что-то не наше! Выгнали с работы и отрапортовали.

Поэтому Шамин был на коне. И требовал пояснений ко всякой подозрительной фразе.

– А что это: «… сердце отдать временам на разрыв»? Или вот: «Народ они крутой, на слово крепкий». Извините! Народ у нас не «крутой», а великий и героический.

Мне казалось, что я схожу с ума. Шамин, этот кастрат с бабьим лицом, меня достал. А перед ним на этом посту была Мария Семеновна Протос, главный запсибовский идеолог, женщина-монстр, мужик в юбке. Фанатичка, я застал ее, когда работал в комитете комсомола. Шамин по сравнению с нею был простым подневольным работягой на идеологической ниве, мы с ним кое-как управлялись. То соглашались, то отшучивались, то дурили. Но с каждым днем нам становилось все более тошно.

– Ну как? – спрашивали мы Шамина. – Будем травить китайцев?

– А другие газеты? – терялся он.

– «Правда» дала.

– А «Кузнецкий рабочий»? – интересовался Шамин на всякий случай.

– Не успели. И мы можем запросто вставить им пистон, – заключал морячок Ябров, наш редактор в ту пору.

Но и Шамин отыгрывался, дождавшись своего момента.

– А что это у вас за Стендаль? – спрашивал он грозно, делая ударение на первом слоге. – Кого это вы тут цитируете?

Владимир Леонович, работавший тогда вместе со мной в редакции «Металлургстроя», наш первый поэт, принимал позу римского трибуна и, ощущая себя жертвой политических репрессий, картинно произносил, как предсмертное слово:

– Это не Стендаль, а Фредерик Стендаль, французский, с вашего позволения, классик. К тому же он давно умер.

– Все равно незачем, – не сдавался Шамин. – У нас своих хватает!

Довод был, конечно, железный.

Как-то к празднику газета решила рассказать о тех, кто только что вступил в партию. Среди прочих в наше поле зрения случайно попала кассирша из стройуправления, выдававшая зарплату. Мы поведали и о ней. Шамин примчался, замахал руками.

– В такой день – о кассирше! Что у нас некого принимать в партию?

– Так это вы ее приняли! – парировал Анатолий Ябров. Бывший матрос, о чем напоминала тельняшка на широкой груди, был человеком прямым, из народа. Хотя такой же графоман, как и все мы. Только Леонович признавался нами аристократом литературного дела, да еще Немченко – за упорство.

– Вы же ее приняли, – повторил Ябров, сморщив в гримасе сократовский лоб.

– Не важно! – рассердился Шамин. – Все равно писать об этом не желательно. Надо показать, что в партию идут рабочие. У нас же тут стройка. А то взяли какого-то расчетчика… Вы еще молодые, не знаете, а мы прежде интеллигенцию вообще в партию не принимали. Вызывали секретаря парторганизации и прямо говорили: «Не принимать!» А если кто и подавал заявление, мы его культурно разворачивали… А вы – кассиршу!

Эта тема – издевательство над личностью – все более становилась ощутимой в моей профессиональной жизни. Не успев насладиться романтикой сибирской земли, я оказался по уши в дерьме. Стоило ли совершать побег за глотком свободы?

Одно успокаивало. Они – сами по себе, а я – сам по себе. Только вот профессию я выбрал себе такую, что без контактов не обойтись. Шамин находился как бы всегда рядом со мной.

Кстати, история с кассиршей, принятой в партию не в русле установки, заставила меня задуматься на эту тему. Я посмотрел вокруг: а кто вообще-то в этой партии? Кто – в комсомоле? И сделал для себя открытие. Похоже, партия и комсомол так разбухли, что стерлась граница, отделявшая тех, кто был в рядах, от тех, кто в рядах еще не был.

Я присутствовал на заседании комитета комсомола, где принимали в союз парнишку из рабочей бригады.

– С уставом знаком? – спросили его.

– Путем не успел, – признался он.

– Та-к!.. Что же спешишь? Кто тебя тянул сюда?

– Да Антонов, – брякнул паренек. – Подполковник Антонов.

– Военком что ли?

– Ну да! Меня в армию забирают.

– Когда?

– Да сегодня нужно к четырем часам… Чего волынить-то? – вдруг произнес парень и посмотрел на комитетчиков открытыми глазами: чего, право, ломаетесь? И добавил: – У меня все бумаги чистые. Меня за границу служить посылают!

– За границу! – загалдели комитетчики. – Ну это другое дело!

– Ставлю на голосование, – произнес секретарь. – Кто за?

Конечно, приняли единогласно.

Я эту картину наблюдал часто да и цифры подтверждали: вот уже восемнадцать миллионов в комсомоле, вот перевалило за двадцать пять, приближается к тридцати… И партия не отставала, растворяясь в массе людей. Жрецы и глазом не моргнули, как, в погоне за масштабами, потеряли лицо, превратив свой орден просто в массу людей с удостоверениями. Народ поглотил их организацию. Однажды критический уровень был превзойден, и обнаружить фанатика среди рядовых членов оказалось так же трудно, как найти иголку в стоге сена. Люди несли с собою здравый смысл, хитрецу, российскую лень, своим прессом выдавливая идеологические догмы, оставляя их в качестве ширмы. Все научились обманывать жрецов, как мы Шамина. Поэтому, когда мне говорят, что кучка диссидентов решила исход борьбы, я улыбаюсь: я тоже долго ласкал себя мыслью, что такие, как я, как мои друзья – именно мы и развалили систему изнутри. Нет, она рассыпалась сама по себе. Сработал народный инстинкт самосохранения. Не надо было Шамину принимать в партию кассиршу, а в комсомол – того бесхитростного паренька. Простые люди наводнили и партию, и комсомол. Система стала неуправляемой, все обессмыслилось. А кучка старых мудаков не сразу это поняла. Не сообразила, что труднее всего защититься от собственного народа. Они хотели всех сделать похожими на себя, всех затянуть в свою контору: и охранников, и шоферов, и президентов академии наук, и пролетариев, и крестьян, и нас, графоманов. И что в итоге? Затянули. Себе на погибель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю